Мемуары «Родные лица»

Писатель и журналист Наталия Александровна Арская более 40 лет проработала в средствах массовой информации. В книге, посвященной своей семье, в частности известному поэту и драматургу Павлу Александровичу Арскому, автор воспроизводит забытые страницы истории и литературы ХХ века. М. Светлов, Н. Асеев, М. Цветаева, А. Ахматова, Л. Сейфуллина, Э. Багрицкий, Б. Пастернак, Ю. Олеша, М. Голодный, И. Бабель, В. Вишневский – вот далеко не полный перечень писателей и поэтов, чьи судьбы так или иначе связаны с жизнью автора и его семьи. Отдельные главы освещают деятельность литературных групп 20-х годов, Пролеткульта, РАППа, СП СССР и период репрессий. Среди других героев книги мы видим известных актеров, режиссеров, философов, лиц императорской фамилии, политических и государственных деятелей дореволюционной России и советского государства. Это А. Луначарский, П. Керженцев, А. Мгебров, В. Мейерхольд, Э. Ильенков, жена академика Сахарова Е. Боннэр, Великий князь Константин Константинович, его жена Елизавета Маврикиевна и их сыновья. В семье «константиновичей» служил казначеем прадед автора Михаил Федорович Федин. Богатый материал книги дает возможность по-иному взглянуть на отдельные факты и события уникальной и во многом трагической эпохи прошедшего века.

ТЕКСТ РОМАНА

                …в холод долгий наших поздних дней
                В нас действует любовь отцов и матерей.
                К. Случевский

О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет,
Но с благодарностию: были.
В. Жуковский

ОТ АВТОРА
Иногда бывает достаточно одного толчка, чтобы родилась идея. Как-то по радио я услышала музыкальную передачу, в которой прозвучала песня моего деда Павла Александровича Арского «В парке Чаир распускаются розы» — очень модное в 30 — 40-х годах прошлого века танго. Каково же было мое удивление, когда диктор сказал, что автор слов не известен. Ну, вот, возмутилась я, им даже лень покопаться в литературе. Вскоре по одному из каналов телевидения прошла литературная передача, где ведущий упомянул широко известные строки из стихотворения деда «Красное знамя» — «Царь испугался, // Издал манифест: // Мертвым — свобода! // Живых — под арест!», но их автором назвал совсем другого поэта. Я, было, снова возмутилась, а потом подумала: эта закономерность — современная молодежь совершенно не знает отечественной литературы.
 Между тем Павел Александрович был известным в 20-е годы поэтом и драматургом, активным деятелем Пролеткульта — просветительской организации, много сделавшей для развития советской культуры. Кроме всего, он еще был старым большевиком: участвовал во всех трех русских революциях, сидел в тюрьмах и Петропавловской крепости, брал в Октябре 1917 г. Зимний дворец. В истории СССР его имя занимало такое же достойное место, как и в советской литературе. В 1966 г. «Литературная газета», цитируя указанные выше стихи о царском манифесте, писала: «Шестьдесят с лишним лет назад прозвучали эти строки в ответ на провозглашенный Николаем II, известным своим лицемерием, манифест. Эти строки повторяла вся Россия, ими были испещрены стены домов, они перепечатывались в революционных прокламациях. Они вошли в историю. Их автор и поныне живущий поэт-правдист П.А. Арский».
 Просмотрев современные учебники по литературе и энциклопедические словари, я обнаружила, что имена многих поэтов и писателей советской эпохи в них отсутствуют. Что уж говорить про их произведения — они давно нигде не печатаются и не переиздаются. Тогда у меня и появилась мысль написать книгу о своем деде-поэте, его работе в Пролеткульте и Союзе писателей. Однако, как это часто бывает, одна тема потянула за собой другую. Рассказывая о Павле Александровиче, я не могла обойти стороной мою бабушку Анну Михайловну Арскую, тоже очень интересного человека. Именно от нее я многое слышала об их жизни с дедом в Петербурге (тогда Петроград, Ленинград) в 20-е годы, их литературном окружении, встречах с известными поэтами и писателями. Сама бабушка работала во Всесоюзном управлении по охране авторских прав, так что тоже была тесно связана с литературным миром. И жили мы в писательском доме в проезде Художественного театра (ныне Камергерский переулок), где у нас было много знакомых писателей. Так постепенно границы моей книги стали раздвигаться, и появились разделы о нашем писательском доме, моих родителях и их друзьях, других наших родных и близких, среди которых было немало незаурядных личностей.
 Особенно меня интересовал отец моей бабушки Анны Михайловны — Михаил Федорович Федин, служивший казначеем в Мраморном дворце у Великого князя Константина Константиновича — внука императора Николая I, двоюродного дяди последнего российского императора Николая II, видного общественного и государственного деятеля, известного поэта К.Р. До революции Федины жили в Мраморном дворце, в Служебном доме. Бабушка иногда вспоминала о своей жизни во дворце (при этом, умоляя меня все держать в строгой тайне). Из ее рассказов передо мной вставали светлые образы Константина Константиновича, его супруги Елизаветы Маврикиевны и их детей, которых у них было восемь человек. Весной 1918 г. по распоряжению советской власти и лично В.И. Ленина все обитатели Мраморного дворца — и хозяева (часть из них уже находилась в ссылке), и служащие вынуждены были покинуть его, а вскоре Михаил Федорович и его старший сын Федор были арестованы и расстреляны.
 … Незаметно, шаг за шагом я прожила вместе со своими родными целое столетие — от середины Х1Х в., приблизительное время рождения известных мне прадедов, до 1944 г. ХХ в., когда погибла моя мама. Этот, казалось бы, не такой уж большой временной отрезок вместил в себя три революции, три войны — гражданскую и две мировые, кровавый террор и сталинскую диктатуру. Остается только сожалеть, что я не занялась этой работой раньше, когда еще живы были мои родственники и их современники — свидетели той поистине уникальной эпохи. Тогда не остались бы в тени многие события и люди.
Выражаю большую благодарность всем, кто помогал мне, особенно Т.Б. Артемьевой, Е.М. Варенцовой, О.П. Горнушкиной, С.В. Дегтяревой, В.Г. Кузьминых, В.Г. Радченко, В.Фищенко, А.А. Ширяевой, Е.Л. Яценко, моему сыну К.А. Арскому, а также всему коллективу рукописного отдела Государственного литературного музея в Москве.               
Наталия АРСКАЯ

 ГЛАВА ПЕРВАЯ

ДЕД ПАВЕЛ

БЕРЕЗА
Сколько лет стоит береза,
Столько лет живу и я!
Дед мой посадил березу,
Где оконце, для меня.
Снег ласкал ее зимою,
Летом дождик поливал…
Вековушей ту березу,
Умирая, дед назвал.
Я смотрю – стоит береза,
Много есть на ней замет…
Верю я, со мною вместе
Проживет она сто лет.
П. Арский

 1
      Своего деда, Павла Александровича Арского, я помню с малых лет. Еще до Великой Отечественной войны он разошелся с моей бабушкой, Анной Михайловной, женился в третий раз, но с нашей семьей не порывал отношений и уже в мою бытность приходил к нам довольно часто. Большой, широкий в плечах, с неизменной суковатой палкой в руках он шумно входил в комнату, садился на диван и несколько минут приходил в себя после улицы, тяжело дыша и кашляя. Иногда он клал на палку руки, на них голову и так долго сидел, напоминая птицу, опустившуюся на сук после утомительного полета. В ту пору ему было чуть больше 60, но после случившегося в середине войны инсульта он выглядел намного старше своих лет. Для меня он был не только дедом, но и человеком из книг с его фотографиями — вылитый его портрет, с круглой лысой головой и острым, проницательным взглядом.
 Настоящая фамилия деда — Афанасьев. Арский — литературный псевдоним, который, как у многих творческих людей, со временем стал фамилией. Когда это произошло, трудно сказать. В документах следственной комиссии Временного правительства, судившего его в августе 1917 г. за антиправительственную пропаганду, он фигурирует как Арский, а в телефонно-адресном справочнике «Весь Петроград» за этот же год упоминается как Афанасьев. Псевдоним может быть связан и с театральной деятельностью деда, которой он начал заниматься с молодых лет. Мне происхождение псевдонима неизвестно*.
 Родился дед 26 октября (7 ноября по новому стилю) 1886 г. в деревне Королево Юхновского уезда Смоленской губернии. Его отец, мой прадед, Александр Агафонович Афанасьев, был крепостным графов Бутурлиных и имел профессию строителя (дед называл его в своих стихах каменщиком). Прабабушка Анастасия Михеевна служила у тех же Бутурлиных по найму. Уже после отмены
 _____________
* П.А. Арский нигде не указывает происхождение своего псевдонима. Предположения здесь могут быть разные. Например, учитывая, что он жил на поселении в Татарии в поселке Арск (под Казанью есть также Арское поле, Арский камень и Арское кладбище), псевдоним может быть связан с этим названием. Может он происходить от «арс» и «арт» — искусство, художник. В Словаре псевдонимов И.Ф. Масанова приводятся еще два человека с таким псевдонимом — Арский Р. (Л.Я. Берлинраут, историк), Арский Р. (А.Т. Радзишевский, политический деятель и писатель, печатался в дореволюционных изданиях). Фамилия это не очень распространенная. В критико-библиографическом словаре русских писателей и ученых (1915 г.) упоминаются три человека: Арский, сотрудник «Русских вестей», 1870 г.р.; Арский И.Д., драматический писатель, 1890 г.р.; Арский Н., беллетрист, сотрудник «Русских вестей», 1890 г.р. В сборниках стихов, изданных Пролеткультом в 20-х годах, встречаются стихи Арского А. и Арского Н.

крепостного права Александр Агафонович, не имея возможности получить работу в своем уезде, уходил на заработки далеко от дома, чаще всего на Украину, в Полтаву, куда впоследствии переехала вся семья. Дед писал в стихотворении «Мы — каменщики»:

 Отец был каменщик…
 Бывало,
 Дворцы он строил
 богачам.
 Нужды и горя
 знал немало:
 «Работы нет
 моим рукам».
 Работы нет!
 Мешок за плечи —
 И снова в путь…
 И снова вдаль!
 Он шел за сотни верст далече!
 А сердце жгла
 тоска-печаль…
 В смоленской
 бедной деревушке
 Жена и дети…
 Хлеба нет!
 Нет молока,
 водичка в кружке,
 Горшок картошки
 на обед.

 Сохранилась  фотография Анастасии Михеевны и Александра Агафоновича в довольно пожилом возрасте. У матери — широкое, открытое лицо с выделяющимися скулами. У отца — сердитый взгляд, насупленные, как у Толстого, лохматые брови; вид человека, много повидавшего на своем веку и с подозрением относящегося ко всему, что вокруг него происходит: «Нас не проведешь!»
 У деда Павла, как я его помню, было открытое, как у матери, лицо, с такими же крупными чертами и большими, немного навыкате глазами. Руки у него были широкие, жилистые, недаром он в молодости перепробовал массу рабочих профессий, был, как и его отец, каменщиком. В том же стихотворении «Мы — каменщики» он говорит про себя:

 Я помню день,
 когда весною
 Отец сказал:
 «Пора, сынок!
 В поход теперь
 пойдем
 с тобою».
 Мне шел
 пятнадцатый годок.

 Особенно меня поражали в нем эрудированность и необыкновенная грамотность, хотя окончил он, как свидетельствуют все его библиографические источники, только два класса церковно-приходской школы.
 У деда были два брата — Илья и Михаил и сестра Татьяна (по мужу Семенова). Илья внешне (по фотографии) совсем не похож на своего брата Павла. В советское время он стал драматургом, много пьес написал в соавторстве с дедом. У него был псевдоним Горев.
 Другой брат, Михаил, по фотографии — копия Павла Александровича, а еще больше их матери — такое же широкое, скуластое лицо и глаза чуть навыкате. Он был художником и сменил фамилию Афанасьев на Светланова. О нем и их сестре Т.А. Семеновой у меня нет никаких сведений.
 После того, как все сыновья взяли псевдонимы, наш род Афанасьевых кончился, дальше его ветви пошли уже каждая в своем направлении. Правда, до революции дед иногда подписывался под своими произведениями двойной фамилией — Афанасьев-Арский. Именно за этой подписью 16 июня 1917 г. в центральном органе большевиков газете «Правда» появилась его знаменитая «Солдатская баллада», попавшая в газету с одобрения самого вождя пролетариата В.И. Ленина.
 Когда мне было лет 16, он подарил мне только что вышедшее в свет трехтомное издание «Народных русских сказок» известного собирателя народного творчества А.Н. Афанасьева с такой надписью: «Дорогой моей внучке Наташе Арской на добрую память от души с любовью. Помни деда. Павел Афанасьев-Арский». Думаю, этот подарок он сделал специально, как бы давая мне наказ: «Помни, что мы не только Арские, но и Афанасьевы». И впоследствии, когда меня начинали расспрашивать о моей фамилии, я с гордостью говорила: «Наша настоящая фамилия Афанасьевы, а Арские — псевдоним».

 2

 Деду было десять лет, когда Афанасьевы переехали в Полтаву. Там у Александра Агафоновича, наконец, появилась постоянная работа. Хотя прадед был простым рабочим, он умел читать и писать и сам обучал детей грамоте. «После того, как отец научил меня азбуке, — писал дед в автобиографии от 18 ноября 1923 г., — я страстно предался чтению, главным образом стихам и беллетристике. Любимыми авторами моими были Гейне, Гете, Шиллер, Байрон и Шекспир, помимо русских, — Пушкина и Лермонтова».
 Дальше свое образование он продолжил в церковно-приходской школе при Полтавской духовной семинарии. Однако есть предположение,* что он учился еще в гимназии или училище, где на него оказал большое влияние кто-то из
____________
*Здесь и в других местах имеются в виду сведения, полученные от родных деда из третьей семьи, но не подтвержденные библиографическими источниками.

преподавателей литературы. Он рано начал писать стихи и прозу и однажды рискнул показать свой рассказ «Бабий бунт» жившему в Полтаве Владимиру Галактионовичу Короленко. В рассказе шла речь о том, как деревенские женщины пытались уговорить своих мужей, бывших в городе на заработках, вернуться домой. Короленко пожурил молодого автора за избитость сюжета и посоветовал внимательней всматриваться в окружающую жизнь. Возможно, что дед был членом литературного кружка, куда его привел все тот же преподаватель литературы. Во многих пьесах деда поражают его знания истории и литературы, заложенные, наверняка, еще в юности. Об этом свидетельствует и его увлечение немецкой и английской классикой.
 Работать дед начал рано. В 13 лет он уже служит рассыльным в Полтавской казенной палате. Разносить целый день по учреждениям бумажки мальчишке было скучно. Начитавшись книг, он мечтает о море и дальних странствиях, и, промучившись на курьерской должности еще два года, оставляет Полтаву и едет в Крым. В Севастополе он устраивается юнгой на корабль. Там кто-то из матросов увлек подростка социал-демократическими идеями. Став постарше, он активно включается в революционную работу, ведет агитацию среди матросов, распространяет политическую литературу.
 Затем он покидает Севастополь и живет в разных городах Украины и России — Одессе, Харькове, Юзовке, Новороссийске и др. «Детство мрачное, голодное, вся жизнь — сплошная звериная борьба за существование, — напишет он много лет спустя в предисловии к своим стихам в антологии пролетарской литературы «Пролетарские писатели» (1924 г.). — Независимый характер и ненависть к эксплуататорским инстинктам «хозяев» вынуждали к частой перемене профессий. Я был каменщиком, грузчиком, молотобойцем, плотником, конторщиком, актером, с перерывами работал в шахтах, на химическом заводе».
 Но в душе он по-прежнему остается романтиком и мечтателем. Где он только ни побывал в своих фантазиях, в какие переделки ни попадал:

 У фермера жил я
 Четыре весны,
 Лихих сторожил я
 Коней табуны.

 С тех пор я бродяга,
 Бездомный ковбой,
 Со мной молодчага
 Джим связан судьбой. («Огни Иллинойса»)

 И в революционной работе его, совсем еще юного паренька, сначала могли привлечь конспирация, явочные квартиры, само по себе это тайное и опасное занятие, а потом уже — политические цели.

 В 1904 г. деду исполняется 18 лет, и его призывают в Черноморский флот. Он служит матросом на военном корабле «Сестрица» и там тоже продолжает пропагандистскую работу. Однажды кто-то из офицеров застал его за распространением листовок. Его арестовали. Суд приговорил его к нескольким годам тюремного заключения, но дед сумел бежать из-под стражи. Он скрывается у родных в Полтаве, живя по подложному паспорту. Но и там не остается в стороне от рабочих выступлений и снова попадает в тюрьму. В полтавской тюрьме он написал свое знаменитое стихотворение «Красное знамя». Некоторые строки из него были так популярны, что со временем стали считаться народными. Об этом периоде своей жизни он в 60-е годы дал интервью журналисту газеты «Вечерняя Москва» А. Лессу. Вот как тот описывает эту встречу:

 «Царь испугался — издал Манифест*:
 Мертвым свободу! Живых — под арест.

 Эти две строки я услышал еще в детстве и запомнил на всю жизнь. Они передавались изустно, они стали народными, вошли в наше сознание, в наше сердце.
 Но, как часто бывает, я не знал, кто автор этих строк.
 Недавно я познакомился с ним.
 Павлу Александровичу Арскому — старейшему советскому поэту, одному из первых рабочих поэтов «Правды», участнику трех революций и штурма Зимнего дворца — исполнилось 75 лет. В приветственной телеграмме, посланной юбиляру, Николай Тихонов почтительно назвал его «запевалой пролетарской поэзии».
 Вот он сидит передо мной — старый моряк, поэт, коммунист. У него бледное лицо и светлые задумчивые глаза. Он опирается на массивную палку и неторопливо рассказывает историю двух строк, ставших знаменитыми…
 — В 1905 г. служил я матросом на военном корабле «Сестрица» в Севастополе. Однажды боцман нашел под моей койкой прокламацию. Я знал, что мне грозит арест. Решил бежать, но на следующий день я и два других матроса были арестованы и преданы военно-полевому суду.
 Приговорили нас к тюремному заключению на разные сроки. Спустя некоторое время нам удалось бежать. Я направился в Полтаву, где жили мои родители. Жил нелегально по подпольному паспорту Сидорова. Вскоре был издан царский манифест. В городе возникла демонстрация. Мы пошли к тюрьме освобождать политических заключенных. Внезапно появилась полиция, налетели казаки, жандармы. Они стали разгонять и избивать демонстрантов. Я пытался скрыться и уже перелез через какой-то забор, как вдруг — удар плетью по спине, и чьи-то сильные, цепкие руки схватили меня.
 Тюрьма. Допрос. Провел я в заключении две недели и был отпущен «за отсутствием преступления».
 Сидел я в камере и все думал: «Как же это так — манифест и — разгон демонстрантов, тюрьма?… Сам не знаю почему, но рука потянулась к перу и бумаге. Правда, я и раньше писал стихи, но больше о любви, о луне, о цветах…
 Но в тюрьме было не до стихов о луне. Так родилось вчерне стихотворение,
 ________
*Царский манифест 1905 г., давший демократические свободы, как потом оказалось, «мнимые».

которое я назвал «Красное знамя». В нем-то и есть две запомнившиеся вам строчки… Отделал я стихотворение уже дома, возвратясь из тюрьмы… А знакомые студенты опубликовали его в листовке.
 Это было мое первое напечатанное произведение. В то время в Полтаве жил Владимир Галактионович Короленко. Я пришел к нему, показал стихотворение, он похвалил его.
 «Вам надо больше, упорнее работать над стихами… Пишите о тяжелой доле трудового народа… Зовите его к борьбе за свободу, за счастье!», — напутствовал меня Владимир Галактионович».
 Вот это стихотворение.

 Царь-самодержец на троне сидел,
 Он на Россию в окошко глядел.
 Плачет Россия!
 Все люди простые
 Стонут от горя, — тюрьма да расстрел.

 Эх, ты, Россия, Россия моя!
 Где же свобода и воля твоя?
 Надо подняться,
 С царем рассчитаться,
 Надо скорее по шапке царя!

 Красное знамя взвилось над землей,
 Вышли на Пресне дружинники в бой:
 «Встанем, все люди,
 Рабами не будем,
 Встань на борьбу, весь народ трудовой!»

 Царь испугался, издал манифест:
 «Мертвым — свобода! Живых — под арест!»
 Тюрьмы и пули
 Народу вернули…
 Так над свободой поставили крест!

 Когда дед выходит из тюрьмы, в России уже во всю бушует первая русская революция. Он едет в Москву, чтобы участвовать в декабрьском вооруженном восстании. После этого появился цикл его стихов, посвященный боям на баррикадах Красной Пресни. Все они издавались в летучих изданиях и впервые были опубликованы только после Октябрьской революции. На мой взгляд, эти стихи — «Рабочая песня», «Пресня горит», «Закон дружины» и др. — одни из лучших в поэтическом творчестве деда.

 Дым над Москвою стоит от
 пожарищ,
 Пресня пылает… Пресня горит…
 На баррикаде мой верный товарищ
 Рядом всю ночь с винтовкой стоит. («Рабочая песня»)

 Вышли патроны… Молчит баррикада.
 Строгий приказ: «Скорей отступать!»
 Бой наш окончен под гром канонады,
 Девять — убитых. Раненых — пять… («Пресня горит»)
 или:
 Патронов нет. Уходим!
 Я слушаю приказ:
 — Три бомбы-македонки
 Остались про запас…

 Одну — оставь драгунам,
 Что нам грозят огнем,
 Другую — черной сотне,
 Что стала за углом.

 А третью — офицеру,
 Что скачет на коне.
 Святой закон дружины
 Нельзя нарушить мне!

 Три бомбы-македонки
 Остались про запас.
 Морозной снежной ночью
 Был выполнен приказ. («Закон дружины»)

 Нравится мне его стихотворение «Узник», которое в поэтических сборниках деда датируется 1906 г., хотя некоторые источники указывают, что оно было написано в полтавской тюрьме:

 Слышу стон за стеной.
 Не расстаться с тюрьмой.
 Не уйти мне от царской неволи.
 Не разбить кандалы!
 А на воле — орлы.
 Соловьи распевают на воле.

 Май зеленый цветет,
 Май веселый поет,
 Где ты, радость моя — ненаглядна?
 С кем ты песни поешь?
 Друга ль милого ждешь
 Ты, любовь моя, свет и отрада?

 Вдаль плывут облака.
 Но решетка крепка,
 Не расстаться мне с царской тюрьмою.
 А на воле — друзья,
 И невеста моя,
 Разве сердце ее не со мною?

 3
 Вернувшись в Севастополь, дед снова включается в пропагандистскую деятельность. В 1908 г. за участие в революционных событиях 1905-1907 гг. его опять арестовывают и высылают в поселок Арск под Казанью, затем переводят на поселение там же, в Татарии, в город Ирбит.
 В 1909 г. ему удается оттуда бежать, и он снова оказывается на Украине, теперь уже актером в провинциальных труппах, где было удобно скрываться от полиции. Есть сведения о том, что вместе с ним был и его брат Илья, и они вместе пережили массу приключений, суть которых сводилась к следующему. Бродячие труппы собирались обычно на один сезон. Попадали туда как профессиональные актеры, так и начинающие. Актеры с именами делали сбор, и им антрепренеры платили исправно, а начинающих, малоопытных не только в актерском мастерстве, но и в денежных делах, старались обмануть. Деда и его брата Илью обманывали не раз, но они не унывали. Илья отправлялся по объявлению в другой город, где собиралась очередная труппа, устраивался туда сам и ангажировал брата. Павел же в это время нанимался на любую, подвернувшуюся работу, копил деньги и ехал догонять Илью. Выступали они также на сценах городских, профессиональных театров. Дед в анкетах указывал, что работал в театрах Кременчуга, Каменец-Подольска, Чернигова, Николаева, Харькова.
 Упоминание о его работе в Кременчугском театре миниатюр есть в книге «С песней по жизни» известного в советские времена киноактера и эстрадного певца Леонида Осиповича Утесова, с которым дед был в хороших отношениях с давних времен. Правда, речь в этих воспоминаниях идет об актере П. Ирском, но Утесов мог изменить фамилию деда по его личной просьбе, как это принято делать в мемуарах, когда речь идет о ныне здравствующих людях, а, может быть, у деда тогда был такой псевдоним — П. Ирский.
 Предыстория их встречи такова. Утесов с детства мечтал стать актером и начал свою сценическую жизнь в одесском цирке-шапито. Затем его друг, актер Кременчугского театра миниатюр Е. Скавронский познакомил его с антрепренером этого театра Штиглером, и тот после недолгого раздумья принял никогда не выступавшего на театральной сцене Утесова в труппу. Было это в августе 1912 г. Дед в то время тоже работал в Кременчугском театре, они оказались заняты в одном спектакле, и Утесов перенимал у него первые азы актерского мастерства.
 «Мы играли в один вечер две-три одноактные комедии или оперетки, — вспоминает Леонид Осипович, — а в промежутках актеры выступали с сольными номерами эстрадного характера. Для открытия готовилась к постановке одноактная оперетта «Игрушечка». Я внимательно следил на репетициях за происходящим на сцене, но чувствовал себя весьма неуверенно. А когда режиссер поручил мне роль графа Леремуа, совсем растерялся. Что делать? Как играть? У кого спросить совета? Беглые пояснения давали возможность понять только то, что моему графу восемьдесят лет. Из этого, очевидно, вытекало все остальное, и оно должно было быть ясно всякому мало-мальски опытному актеру. Но ведь у меня-то нет никакого опыта! Положение казалось безвыходным. Режиссер тогда в лучшем случае указывал актерам мизансцены, все остальное они должны были делать и искать сами.
 Но выход, как часто бывает, все же нашелся.
 К счастью, в этой оперетте действовали два старых графа. Роль другого графа, которому было восемьдесят два года, играл опытный актер Павел Ирский.
 По ходу действия оба графа выходят вместе на сцену и начинают диалог. И опять-таки, к счастью, первую фразу произносит граф Шантерель, то есть Ирский. Мне казалось, что ему вполне уместно отвечать в том же тоне и также шамкая. Так я и сделал.
 — Больше смелости! — крикнул мне режиссер после первых реплик. Следовательно, он заметил только, что я от волнения недостаточно громко говорю. Значит, остальное в порядке!
 … Наступил день спектакля… С костюмом у меня обстояло благополучно. Черный фрак, купленный в Одессе, был одинаково хорош и для роли лакея, и для роли графа. Но как гримироваться? Театральный парикмахер помог мне надеть парик. А дальше? Не выручит ли меня тот же Ирский? И я стал украдкой наблюдать за ним и мазать лицо такими же красками, что и он. Так два старых графа Леремуа и Шантерель оказались похожи, как близнецы…
 После премьеры в местной газете появилась рецензия, где мы прочитали про себя несколько абсолютно не говорящих и ничего не дающих слов: «Недурны были Ирский и Утесов…»
 С теплотой пишет Утесов о человеческих качествах своих партнеров по сцене:
 «… Увлечение так называемой миниатюрой было настолько сильно, что и классические оперетты, вроде «Прекрасной Елены» или «Орфея в аду», перекраивались в одноактные. И все же вдумчивый актер даже в этих переделках мог использовать свои жизненные наблюдения. При этом обнаруживалось, что по своим человеческим и профессиональным качествам он оказывался намного значительней той роли, которую ему приходилось играть. Такими артистами были А. Арендс, ее муж режиссер Н. Троицкий, А. Кяртсов, П. Ирский и Е. Скавронский.
 Неудивительно, что юноша, которому все в театре казалось тогда прекрасным, считал этих актеров выдающимися и прислушивался к каждому их слову. Прежде всего, они были хорошими людьми, веселыми, скромными, приветливыми и доброжелательными».
 В более ранних мемуарах Утесов упоминает возраст Ирского, игравшего престарелого графа: «Ведь Ирскому тоже не 80, а только 25 «. Летом 1912 г. деду как раз и было 25.
 В эти годы дед пишет много лирических стихов. На страницах петербургского журнала «Женщина»* в 1909 г. были опубликованы: «Нет больше страданий», «О, звездные, лунные ночи», «Три тени» (Всегда в полночный час), «Призыв» (Разрубим мертвый узел муки!). «Подольская мысль» поместила стихотворение «То в ответ печальным душам» (1910 г., № 2) и т.д. Впоследствии дед отрекся от этих стихов, говоря, что они не являются серьезным творчеством. Однако эти стихи охотно печатали и в Петербурге, и в провинциальных городах.

 4
 А дальше дед начинает покорять Петербург. Он туда приезжает в 1912 г., «чтобы учиться и заниматься литературной деятельностью», как он пишет в своей автобиографии 1923 г.
 Два года — до начала Первой мировой войны — он работает в петербургских театрах миниатюр и оперетты, ставит в них свои пьесы. В «Воскресной вечерней газете» за 1913 и 1914 гг. его фамилия встречается в информациях о спектаклях нового театра миниатюр «Ниагара», в котором он, видимо, и служил. Сведений о работе в других театрах найти не удалось. Известно только, что он был автором и режиссером своих пьес, сам в них играл и пел — дед обладал неплохим голосом.
 Сочиняет он в эти годы скетчи и водевили, которые публикуются в журнале «Театральные новинки». Это: «Макс Линдер в нашем театре», «Муж без маски», «Где ее невинность?», «Жил да был король», «Долой женщин!», «Современная Мессалина», «Бракоразводные дела», «Граф-пролетарий», «Пьяная аптека», «Хочу негра» и многие другие.
 Дед не случайно преуспевал в этом жанре. Во-первых, у него уже был богатый опыт в исполнении опереточных ролей в украинских театрах (граф Шантерель в пьесе «Игрушечка»). Во-вторых, как режиссер и начинающий драматург он не мог не видеть большого интереса публики к пьесам с веселым, легким сюжетом. Л. Утесов в книге «С песней по жизни » хорошо объясняет причины появления таких пьес: «… обыватель искал здесь способа отвлечься и развлечься в то трудное время между революциями. Вот на него и работали по большей части театры миниатюр, бывшие сродни тогдашним журналам во главе с «Новым Сатириконом» А.Т. Аверченко, стремившимся любыми способами смешить своих читателей, не ставя в то же время перед ними никаких серьезных вопросов».
 Водевили, фарсы, музыкальные комедии — самые, что ни на есть, веселые пьесы — были рассчитаны на небольшую сцену где-нибудь в уютном кафе или кабаре. В Петербурге тогда повсюду возникали заведения такого типа, как, например, закрытое актерское кабаре «Кривое зеркало», где программа шла между столиками. Также много было в городе театров миниатюр и оперетты.
 Сюжет дедовых пьес, как того требовал жанр, был незамысловат. Вот, например, содержание скетча «Пьяная аптека».
 … Ловкий парень, аптекарь, старается всем своим посетителям продать лекарства как можно дороже. Один господин попросил анисовые капли, но, узнав
______________
*»Женщина» — литературно-художественно-общественный семейный и популярный журнал.

их цену, стал возмущаться. Однако хитрый аптекарь его убеждает, что в других местах они еще дороже. И покупатель, попавшись на этот трюк, сдается и забирает сразу несколько флакончиков.
 Затем в аптеку вбегает гимназистка, а вслед за ней — гимназист, который уличает девушку в том, что она пришла за парфюмерией. Наконец, является еще одна посетительница — дама с усами. В ней — вся соль водевиля. Ей вручили вместо крема для лица мазь для увеличения растительности. Бедная дама превратилась в мужчину с усами и бородой.
 Посетители то и дело меняются. Приходит кухарка за алкогольными каплями для любовника, странник — за денатуратом. Все громко говорят, что-то доказывают, смеются, влюбляются, уличают друг друга в хитростях. Кончается все хорошо — аптекарь дает «усатой» даме нужный крем, и растительность на ее лице исчезает. Странник объясняется даме в любви. Все поют и радуются, как это принято в пьесах со счастливым концом. Здесь много танцев и музыки, недаром скетч в программе заявлен как обозрение с куплетами и танцами.
 Такой же забавный сюжет у скетча «Где твоя невинность?» Дело происходит летом, на даче. Юную студентку тетя заставляет усиленно заниматься, а ей страшно не хочется сидеть за учебниками. Когда тетя уходит, девушка кокетничает через забор с гимназистом. Они друг другу нравятся и готовы уже объясниться в любви, как вновь появляется тетя и обвиняет свою подопечную в легкомыслии. «Где твоя невинность? » — бросает дама растерявшейся студентке.
 Появляется еще один персонаж — наставник гимназиста Иван. Он в свою очередь при первой возможности объясняется в любви тете. Они целуются. В этот момент появляется девушка. Теперь она уличает свою родственницу в легкомыслии и бросает ей ту же фразу: » Где же ваша невинность? » Кончается все тем, что Иван предлагает тете руку и сердце, та отвечает согласием. Все довольны, всем хорошо и весело.
 Кроме пьес, в разных изданиях печатаются лирические стихи деда. В январе 1914 г. в «Воскресной вечерней газете» (Петроград) можно увидеть его стихотворения без названий — «Нет! Продли еще сладость томления» и «В бокал с вином упала роза».
 К этому же, довоенному, периоду относятся его политические стихи: «Верность» (Пускай мне виселицу строят), «Товарищу» (Товарищ! Верь, настанет иной, счастливый век), «Лена» (Мой брат на Ленских приисках расстрелян) и др. В «Лене» тоже были строки, получившие широкую известность:

 Горит огнем отмщенья грудь…
 За братьев и друзей…
 Россия,
 помни, не забудь
 Родимых сыновей!

 В эти годы дед вступает в первый брак. О его жене Вере и сыне Павле мне ничего не известно. По данным адресно-телефонного справочника «Весь Петроград» за 1917 г., перед революцией дед жил на Гороховой улице в доме № 7. Указана там и его профессия — актер.

 5

 В 1914 г. началась Первая мировая война. Деду уже 28 лет. По роду своей деятельности он — профессиональный актер. У него хорошо налажена жизнь — есть семья, квартира, определенный вес в театрально-литературной среде. Но все это было нарушено в один миг. Его мобилизуют в лейб-гвардии Павловский полк, где, как он пишет в автобиографии 1923 г., «испытал весь ужас казарменно-палочной дисциплины». Отношения между офицерами и солдатами он отразил в рассказе «Мучитель» (из недавнего прошлого). Вот небольшой отрывок из него.

 «Прапорщик Балбесов просыпается, сладко потягивается и охрипшим от ночного кутежа голосом кричит:
 — Эй, Иван!
 Дверь тихонько открывается, и в ней показывается голова Ивана — денщика.
 — Чего изволите? — боязливо спрашивает он.
 — Подними шторы!
 — Слушаюсь, вашескородье!
 Иван тихонько, на цыпочках идет к окну, берется за шнурок и дергает. Шнурок обрывается.
 — Ну, что же ты там, идиот, — кричит Балбесов.
 — Так что, вашескородье, шнур оборвался… Потому что гнилой и стертый.
 — Морда у тебя стерта! Скотина! Мерзавец! Что же раньше не смотрел, болван!..
 — Так что я вам докладывал много раз, а вы говорили денег нет.
 — Ну, и дурак!
 Иван молчит.
 — Ну, что же ты молчишь! Я говорю, что ты набитый осел и дурак!
 — Точно так.
 — Подними шторы!
 — Слушаю-сс.
 Иван лезет на окно и поднимает шторы, зацепив их сверху на гвоздь.
 — Кофе готово?
 — Никак нет.
 — Почему? — опять взвизгивает Балбесов
 — Все вышло, вашескородье.
 — Почему же ты мне об этом раньше не сказал? — угрожающе приподнимается с кровати Балбесов.
 Иван немигающими глазами смотрит на него и отвечает:
 — Так что я вам вчера докладывал…
 — Ну и что же?
 — Вы изволили сказать, что денег нет.
 — Дурак.
 Иван молчит, глядя на Балбесова все теми же немигающими глазами.
 — Ну, я говорю, что ты дурак!
 — Точно так»

 В полку дед опять включается в агитационно-пропагандистскую работу, доставляет в казармы политическую литературу, подпольные большевистские газеты и прокламации. Он твердо убежден в том, что необходимо свергнуть самодержавие и прекратить войну с Германией. Об этом он ведет беседы с солдатами. Однажды кто-то из начальства застал его за этим занятием, доложил куда следует, и его быстро направили в составе маршевой роты на фронт. В одном из боев он был тяжело ранен, попал в госпиталь, а после излечения снова вернулся в запасной батальон Павловского полка. К этому периоду относятся его стихи «Воин» (1914 г.), «Могила солдата» (1915 г.), «Павловский полк» (1916 г.) и др. Первые два стихотворения написаны в духе народных песней-плачей:

 — Ах ты, конь мой, друг бедовый,
 Мне подняться не под силу,
 Ты тяжелою подковой
 Рой скорее мне могилу.

 Ты возьми, отдай подруге
 Белый мой платок с каймою,
 Пусть она о милом друге
 Не грустит ночной порою. («Воин»)
и
 Шел солдат под грохот маршей,
 Под шрапнельный град,
 Шел по милости монаршей
 В дождь и снегопад…
 … Ныла грудь его
 от боли,
 Взор мутнел
 открыт…
 На кургане в дальнем поле
 Спит солдат, забыт. («Могила солдата»)

 Зато «Павловский полк» содержит открытый призыв к свержению самодержавия. За такую дерзость можно было поплатиться и головой:

 Гвардейцы! Павловцы, друзья!
 Российской армии солдаты,
 Час близок! Заблестит заря,
 Народ построит баррикады.

 Он смертный приговор несет
 Царю, помещикам-баронам!
 Кто кровь за деспота прольет?
 Кто станет на защиту трона?

 Долой царя, князей повес!
 Мы, дети вольности орлиной,
 Возьмем штыки наперевес,
 Пойдем на бой стальной лавиной…

 Гвардейцы! Павловцы, друзья!
 Кто был герой на поле брани!
 Час близок! Заблестит заря,
 В грозовом огненном тумане.

 Мы скажем: гибель богачам!
 Мы — светлой правды знаменосцы.
 Гвардеец, будь готов к боям,
 Долой убийцу-венценосца!

 Стихотворение в полной мере отражает революционный настрой солдат, царивший тогда в Павловском полку. Дед и его друзья организуют в полку «группу активного действия», которая сыграла большую роль в февральской революции, а затем в октябре 1917 г. 26 февраля рота, в которой дед служил, первая выступила на защиту женщин, организовавших в городе большой митинг, и разогнала полицию и казаков, пустивших в дело нагайки. Поздно вечером казармы полка были окружены броневиками, и девятнадцать солдат, в том числе и дед, были арестованы. Им грозила смертная казнь, но 28 февраля в Петрограде вспыхнуло восстание рабочих и солдат, и в 10 часов утра заключенных солдат освободили. Об этом дед рассказал в стихотворении «Ночь»:

 Нас девятнадцать гвардейцев-солдат.
 Глух и безмолвен сырой каземат.
 Полночь, куранты печально поют.
 Павловцев скоро на казнь поведут…

 Нас девятнадцать мятежных солдат.
 Невские волны сурово шумят.
 Звезды погасли, не светит луна,
 Ночь безысходна, темна и длинна!

 Нас девятнадцать бывалых солдат,
 Видевших солнце Мазур и Карпат,
 Черная смерть стерегла нас не раз,
 Ждет она, ждет — стережет и сейчас!

 Нас девятнадцать бесстрашных солдат,
 Помним вчера догоравший закат,
 Каждому хочется жить и любить,
 Царского плена оковы разбить.

 Нас девятнадцать! Родная семья…
 Где избавленье? Спасут ли друзья?
 Невские волны сурово шумят,
 Глух и безмолвен сырой каземат.

 В России произошла буржуазная революция. Власть в стране перешла к Временному правительству во главе с А. Керенским. Большевики выступали против этого правительства и призывали народ к его свержению. Дед был активным участником всех политических демонстраций и выступлений своего полка против Временного правительства. После разгрома в Петрограде 3 — 5 июля демонстрации, в которой павловцы принимают самое активное участие, его вновь арестовывают, и ему опять грозит смертная казнь. Особая следственная комиссия Временного правительства привлекла его в качестве обвиняемого «в преступном деянии» по статьям 51 и 100 Уголовного уложения. В постановлении комиссии от 22 августа 1917 г. сказано: «Из солдат запасного батальона гвардейского Павловского полка, ведших пропаганду в духе подготовки к событиям 3 — 5 июля, были: бежавший из действующей армии Фролов, Горшков, Летулов, Пласов, Соболев, Арский, Ангорн (Айнгорд) и др.
 Принимая во внимание изложенное и данные при допросах свидетельские показания, особая следственная комиссия находит, что солдаты запасного батальона гвардейского Павловского полка (далее перечисляются те же фамилии) достаточно изобличаются в том, что в 1917 г. в г. Петрограде, заранее согласившись между собой и другими лицами и действуя заведомо сообща с ними с целью насильственного ниспровержения существующей в России верховной власти Временного правительства, подготовили и организовали в запасном батальоне гвардейского Павловского полка вооруженное выступление такового в г. Петрограде 3 июля 1917 года совместно с другими частями войск петроградского гарнизона и, склонив солдат названного полка к вооруженному выступлению для насильственного ниспровержения Временного правительства и передачи всей государственной власти Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, приняли вместе с ними участие в таковом и оказали вооруженное сопротивление войскам, высланным Временным правительством для подавления восстания, причем из названных лиц для осуществления указанной выше цели (далее перечисляются указанные выше лица и обвинения против них): … Арский неоднократно на митингах и собраниях призывал солдат к свержению Временного правительства путем вооруженного восстания, а 3 июля призывал к немедленному выступлению с той же целью».
 Однако благодаря массовым выступлениям в городе правительство вынуждено было их отпустить. В эти горячие дни дед написал свое знаменитое стихотворение «Солдатская баллада» (первоначальное название «За честь России-матушки»). Кто-то из товарищей по полку посоветовал ему показать балладу вождю большевиков В.И. Ленину и провел в редакцию газеты «Правды». Ленин долго беседовал с дедом, расспрашивал о настроении солдат, одобрил его стихотворение, а через несколько дней (16 июня 1917 г.) оно появилось в газете (баллада приводится ниже в воспоминаниях деда).
 Самое непосредственное участие он принимал и в октябрьских событиях 1917 г., а в ночь с 25 на 26 октября вместе со своим полком участвовал в штурме Зимнего дворца. Все это нашло отражение в его книге «В огне революции». 

________________________________________
 [1] Предположения здесь могут быть разные. Например, учитывая, что дед жил на поселении в Татарии в поселке Арск (под Казанью есть также Арское поле,
Арский камень и Арское кладбище), псевдоним может быть связан с этим названием. Может он происходить от «арс» и «арт» – искусство, художник. В Словаре псевдонимов И.Ф. Масанова приводятся еще два человека с таким псевдонимом –
Арский Р. (Л.Я. Берлинраут, историк), Арский Р. (А.Т. Радзишевский, политический деятель и писатель, печатался в дореволюционных изданиях). Фамилия эта не очень распространенная. В критико-библиографическом словаре русских писателей и ученых (1915 г.) упоминаются три человека: Арский, сотрудник «Русских вестей», 1870 г.р.; Арский И.Д., драматический писатель, 1890 г.р.; Арский Н., беллетрист, сотрудник «Русских вестей», 1890 г.р. В сборниках стихов, изданных Пролет-культом в 20-х годах, встречаются стихи Арского А. и Арского Н.
 [2] Здесь и в других местах имеются в виду сведения, полученные от родных деда из третьей семьи, но не подтвержденные библиографическими источниками.
 [3] «Пролетарские писатели». Антология пролетарской литературы, 1924.
 [4] Царский манифест 1905 г., давший демократические свободы, как потом оказалось, «мнимые».
 [5] «Женщина» – литературно-художественно-общест¬венный семейный и популярный журнал.

Глава вторая
ПРОЛЕТКУЛЬТ
После революции дед активно включается в творческую и общественную жизнь Петрограда, занимает руководящие посты в петроградском Пролеткульте, культурно-просветительских организациях города. В 1918 г. он вступает в ряды РКП(б). О работе его в этот период можно прочитать в воспоминаниях его современников и в различных печатных изданиях. Так, писатель и журналист, редактор пролетарского журнала «Грядущее» И.С. Книжник пишет в своих мемуарах: «В декабре 1919 г. состоялась 1-я конференция пролетарских писателей Петрограда и губернии и тогда же возник Союз Пролетарских Писателей, в который вошел и я. Ответственным организатором литературного отдела Пролеткульта был Павел Арский, секретарем – Я. Бердников».
В журнале «Грядущее» (№ 4) за тот же год есть такая информация: «С 24 по 27 апреля прошла 3-я конференция Пролетарских просветительских организаций. Принят Устав Пролеткульта и избран Центральный комитет в составе 15 чел. –
т. А. Маширов-Самобытник – председателем, И. Садофьев и
И. Никитин – товарищами председателя, Зверев – секретарем, тов. В. Игнатов, П. Кудели и Книжник – членами Президиума и членами – А. Мгебров, Колпиков, Арский, Озолин, Сирвинт, Николаева, Гельфонд».
Еще одна запись И.С. Книжника: «Из других руководящих работников Петроградского Пролеткульта отмечу еще Илью Ивановича Садофьева, Якова Петровича Бердникова, Павла Алек-сандровича Арского, Ивана Ивановича Никитина. Все они были по происхождению из крестьян, но стали городскими рабочими, с 1912 года первые три печатали стихи в «Правде»…
В тех же записях, рассказывая о работе Первой конференции пролетарских писателей 1919 г., Книжник пишет, что на ней была отмечена «хорошая работа театрального отдела Пролеткульта под руководством П.А. Арского и А.А. Мгеброва».
И далее: «15 июня 1920 г. состоялась 4-я общегородская конференция пролетарских культурно-творческих организаций в Пролеткульте. На этой конференции я опять переизбран в члены Исполкома Пролеткульта и в члены Президиума и назначен заведующим научно-литературным отделом. В Союзе пролетписателей избран членом редакции журнала Пролеткульта «Грядущее». Заведующим литературной секцией в научно-литературном отделе был Павел Арский».
Другой соратник деда по петроградскому Пролеткульту, в частности по работе в театральном отделе и театральной студии, А. Мгебров в книге «Жизнь в театре» рассказывает: «Под крылом петроградского Пролеткульта в те дни организовалась большая группа пролетарских поэтов и беллетристов, в их числе на первом плане те, которые выдвинулись еще до революции, за 1911 – 1917: Маширов-Самобытник, Илья Садофьев, А. Гастев, А. Поморский, А. Крайский, Бердников, Н. Рыбацкий, П. Арский, беллетрист Бессалько. Впоследствии присоединились Дм. Мазнин, И. Васильев, Евг. Панфилов, Ионов, Оксенов, Веснин и др. В настоящее время эта группа входит в Ленинградскую ассоциацию пролетарских писателей…
… Каких-то определенных программ еще не было. Только огромная жажда знаний…
Во главе тогдашнего Пролеткульта стояли поэты: П. Бессалько, Маширов-Самобытник, Илья Садофьев, Кириллов, Илья Ионов, Александр Поморский, П. Арский и др. Но они были не только поэтами – они пришли из крепкого революционного подполья, принеся с собой тоску и все его бесконечно свободные, радостные грезы о человечестве и еще – песни и музыку машин, что подслушали их сердца от самой колыбели…»

* * *
Что же это была за такая организация – Пролеткульт? Само ее название уже говорит за себя – культура для пролетариата. Идея о ней родилась задолго до революции. Ее идеологи считали, что рабочие должны иметь свою литературу, свое искусство, свой театр, которые полностью отличались бы от буржуазных, и они бы сами, люди от станка, их создавали. «Правда» в первом номере, вышедшем 22 апреля 1912 г., призывала рабочих к «смелому участию в литературе», а издательство большевиков «Прибой» решило выпустить сборник пролетарских писателей, поручив его редактировать А.М. Горькому. Издательство через газеты обратилось к рабочим с просьбой присылать стихи и прозу. Горький отобрал 49 произведений. Этот первый сборник пролетарских писателей вышел в 1914 г. В предисловии к нему Горький писал, что «возможно, об этой маленькой книжке со временем упомянут как об одном из первых шагов русского пролетариата к созданию своей художественной литературы». Деда там нет, но встречаются стихи А. Гастева, М. Артамонова, П. Бессалько и др., которые через несколько лет станут его соратниками по Пролеткульту.

Пролеткульт был утвержден накануне революции (в октябре 1917 г.) на конференции пролетарских писателей в Петрограде, созванной по инициативе А.В. Луначарского. В его задачу входило – создание революционного искусства, широкая просветительская работа в массах, их активное участие во всех видах художественного творчества.
На Екатерининской улице (позднее ул. Пролеткульта) в огромном шестиэтажном доме бывшего Благородного собрания [1] открылся Дворец пролетарской культуры. По всему городу были расклеены объявления, приглашающие туда молодежь, «жаждущую творчества и искусства».

Как тут не вспомнить один любопытный исторический случай. Во время Первой мировой войны министр внутренних дел Алексей Николаевич Хвостов приехал в начале января 1916 г. в Ставку главнокомандующего – Николай II производил смотр пехотной дивизии. Хотя немцы усиленно распространяли слух, что российская армия разута и раздета, войска маршировали перед царем в новых сапогах, натертых до зеркального блеска. Хвостов не мог нарадоваться на солдат, лихо отбивающих шаг крепкими подметками. Но стоило ему случайно отойти в сторону, как за холмом он обнаружил наглую «показуху» – солдаты, готовящиеся к парадному выходу, с пожарной скоростью переодевались в сапоги тех, кто только что прошел перед царем. Сомнений не было, наша армия находится в критическом положении. Хвостов позавидовал ловкачу начальнику дивизии, и тут ему пришла в голову мысль о том, что надо поднять у солдат настроение – развлечениями, песнями, музыкой. Пусть появится хотя бы видимость благополучия. И Алексей Николаевич подписал циркуляр, по которому губернатором, градоначальникам, начальникам областей, губернским жандармским управлениям полиции предписывалось в кратчайший срок принять меры для розыска по всей России… народных талантов.

При обсуждении циркуляра в Государственной думе лидер кадетов Милюков высмеял административный порыв Алексея Николаевича, а писатель Аркадий Аверченко разразился в «Новом Сатириконе» ядовитым фельетоном.
В истории России это был, вероятно, единственный случай, когда ради поисков народных талантов мобилизовали все чины полиции. Можно себе представить, как какой-нибудь городовой приходил к дворнику и спрашивал:
– Есть в доме народные таланты?
– Никак нет, – старательно отвечал тот.

В Пролеткульте с талантами не было проблем: туда сразу повалили толпы людей. А. Мгебров вспоминал: «Немедленно по всем отделам была открыта запись в самом свободном и неограниченном масштабе, прием для рабочих и крестьян. Кто только не приходил тогда на наш огонек – дети, девушки, юноши с баррикад, бородачи в зипунах и лаптях из деревень, неведомые никому поэты, царапавшие до этих дней каракулями стихи в подвалах, или под крышами домов, или просто за рабочим столом, или в клубах. Я никогда дотоле не видел таких лиц и одеяний, какие появились в стенах Пролеткульта».
С самого начала дед работал в двух его отделах: литературном (Лито) и театральном (Тео), а в Лито был еще заведующим литературной студией (позже он возглавит и Тео).
Литературный отдел оказался самым популярным. После революции людей охватил какой-то поэтический бум: одни писали стихи, другие с жадностью их читали и слушали. В Петрограде все редакции газет и журналов были завалены горами рукописей. Дай бог, чтобы из сотен этих стихотворений можно было выбрать и опубликовать хоть одно, да и то после основательной переработки. При райкомах партии и союза молодежи появились литературные коллегии, которые отбирали талантливых людей и направляли учиться в Пролеткульт. Вот с такой аудиторией, уже проявившей свои творческие способности, и работал дед в литературной студии.
Ничто не могло остановить тягу этих людей к знаниям – ни война, ни голод, ни холод в помещении Дворца. Четыре раза в неделю, в вечернее время от 7 до 11 часов, приходили они на свои занятия. Журнал «Грядущее» сообщал: «В литературном отделе за сентябрь и половину октября, несмотря на войну, также происходили регулярные занятия литературной студии, насчитывающей до 25 проц. писателей.
Лекции читали: по теории стихотворения т. Гумилев, по теории словесности – т. Синюхаев, по истории литературы – т. Лернер, по теории драмы – т. Виноградов, по истории материальной культуры – т. Мищенко.
Чуковским прочитаны доклады о Некрасове, Горьком и Уолте Уитмене.
Лекции Горького по болезни временно отложены».
Несмотря на то что среди руководителей Пролеткульта шли постоянные споры о чистоте пролетарского искусства, отрицании буржуазного наследия и союза с интеллигенцией, дед приглашал читать лекции преподавателей из петербургского университета и литературных институтов, известных писателей и поэтов. Н. Гумилев говорил, что никогда не видел такой целеустремленной молодежи, как в Пролеткульте. Пушкинист Лернер готов был часами рассказывать о своем кумире, видя, как слушатели жадно ловят каждое его слово.
Интересные воспоминания о занятиях с пролетарскими поэтами [2] оставил поэт Владислав Ходасевич: «Начиная с первой же лекции мои слушатели стали в антрактах обращаться за разъяснениями: одним хотелось точней уяснить непонятное, другие, напротив, просили несколько углубить и расширить то, о чем в лекции говорил я слишком для них элементарно. Эти кулуарные разговоры позволили ближе ознакомиться со студийцами. На основании этого знакомства я могу засвидетельствовать ряд прекраснейших качеств русской рабочей аудитории – прежде всего ее подлинное стремление к знанию и интеллектуальную честность. Она очень мало склонна к безразборному накоплению сведений. Напротив, во всем она хочет добраться до «сути», к каждому слову, своему и чужому, относится с большой вдумчивостью. Свои сомнения и несогласия, порой наивные, она выражает напрямик и умеет требовать объяснений точных, исчерпывающих».
Дед занимался и социально-бытовыми проблемами студийцев. Одним помогал устроиться в общежитие, другим доставал талоны на питание в пролеткультовскую столовую. В апреле 1919 года на третьей Петроградской общегородской конференции пролетарских культурно-просвети¬тельских организаций он сделал доклад об организационных задачах студии. По докладу была принята резолюция, в которой, в частности, говорилось:
«Заслушав доклад т. Арского об организационных задачах литературной студии Пролеткульта, III конференция считает необходимым в целях более свободного развития и углубления литературного творчества улучшить материальное положение рабочих поэтов и писателей освобождением их на время занятий в литературной студии от работ на фабриках, заводах и в учреждениях и созданием нормальных условий для творческой работы».

Не меньшую работу дед проводил в самом литературном отделе, выступая с докладами, организуя встречи с известными литераторами. Чего только не придумывали тогда он и его коллеги – устраивали диспуты, литературные суды, устные выпуски газет. Ну, и конечно, часто читали и разбирали новые стихи, приглашая в них принять участие специалистов. «Помню, – пишет Книжник, – выступление известного пушкиниста Н.О. Лернера с обстоятельным разбором стихов Маширова-Самобытника, Садофьева, Арского и др. пролетпоэтов». Однако, замечает дальше мемуарист, некоторые товарищи обижались на критику, так что «руководители Пролеткульта вынуждены были выступать с разъяснениями в журнале «Грядущее».
Во Дворце Пролеткульта, где обычно проходили все мероприятия, было холодно, поэтому писатели собирались у кого-нибудь дома и чаще всего у деда, на Итальянской, 29, куда он переехал после революции с Гороховой улицы. В журнале «Грядущее» за 1919 г. есть сообщение: «Ежедневно по субботам, все по тому же адресу – Итальянская, 29, устраиваются литературные вечера. Предметом обсуждения на состоявшихся вечерах было «Динамичное начало в поэзии» – доклад П. Арского».
В квартире деда побывали многие известные люди. Однажды здесь состоялась встреча с Максимом Горьким. Разговор шел об отношении пролетарских писателей к крестьянству. Эту встречу четверть века спустя описал известный советский писатель Константин Федин, старательно подчеркивая пренебрежение Горького к аудитории. Приводит Федин и замечания Алексея Максимовича по поводу обстановки квартиры деда, и хотя они не очень лестные, но дают некоторое представление о петроградской обители моих предков.
«В марте (1919 г. – Н.А.), – пишет К. Федин, – меня пригласили в Ассоциацию пролетарских писателей: там должна была состояться встреча с Горьким. В маленькой комнате на Итальянской улице молчаливо ожидало человек двенадцать.
Горький задержался у входа, изучая пышный рисунок высоких китайских ваз, по-видимому, ценимых хозяевами квартиры. На него смотрели как на строгого эксперта, от оценки которого зависит счастье целого дома.
[1] Горький  любил китайские вещи, о чем вспоминают многие его современники. К.И. Чуковский описывает: «Сидит Алексей Максимович в китайском раскидном кресле. На полках стоит простой и тонкий китайский нефрит. В комнатах Марии Федоровны вещи конца ХIХ века. Тоже много китайских вещей, но это другой Китай, тот, который любили дамы, – выпуклая резкая слоновая кость на черном лаке».
– Ничего не стоят, — безжалостно сказал он.
– Сумрачный, с больным лицом, покашливая, он пожимал всем руки и разглядывал исподлобья обступившие его лица.
– А вы как здесь? – буркнул он мне.
Сели вокруг стола. Горький подождал – не заговорят ли, – но все молчали.
Шел дневной час, низкое, серое небо, наползавшее на окна, готово было пролиться мокрым снегом. Тени в комнате ложились безразлично, как в сумерки.
Горький думал вызвать беседу, разговор, но увидел, что от него ждут речь ил что-то вроде доклада. Все на него смотрели, не отрываясь, точно на знаменитого доктора. Тогда он заговорил. Голос его был глух, слова медленны, будто трудно было их произносить. Сказав короткую фразу, он присматривался к ней, верна ли она, и, если она нравилась, повторял два-три последних слова.
– Необычайно важно теперь понять, что пролетариату принадлежит вся власть, что ему много дано и что с него много спросится. Весьма много. Теперь вы, пролетарские литераторы, обяза¬ны отвечать не только перед одним пролетариатом, а перед всем народом. Ответственность возросла. Задачи появились новые и нелегкие. Нелегкие задачи, да-с…
Он постепенно расправлял плечи, как в работе, которая вначале делается неохотно, но понемногу втягивает, бередит работника. А Горький был зол на работу, у него в руках все горело. Он как будто вымещал: доклад желали послушать? – ну и пеняйте на себя, слушайте!
– Ныне вам приходится обращаться не только к своему брату. Крестьянство ведь тоже права к революции предъявляет. И справедливо: у него своя доля в революции. Ваш язык должен быть понят и крестьянином. Если вы будете петь непонятные ему песни, он просто слушать не станет. Иные же ваши песни ему могут и не понравиться. Особенно, если заладите про свою персону петь…
Создание новой культуры – дело общенародное. Тут следует отказаться от узкоцехового подхода. Культура есть явление целостное.
В неподвижности, с которой Горького слушали, было видно не только алчное внимание или невольное благоговение, но и непрерывный внутренний спор слушателей, несогласие с говорившем. Любование речью и опасения перед ней то чередовались на лицах, то необычно совмещались, будто люди созерцали нечто красивое, но угрожающее.
Кончив говорить, Горький спросил, не будет ли вопросов. Долго молчали. Потом кто-то задал вопрос, возвращавший к тому, что было сказано. Горький без удовольствия повторил соответственно место своей речи. Опять замолчали. Горький поднялся, поклонился и пошел к двери. Все встали его проводить».
Горький был не очень умелым докладчиком, а так как он еще себя плохо чувствовал, и у него оказалось «сумрачное» настроение, естественно, ему не удалось воодушевить аудиторию. Так бывало и на других его выступлениях. Книжник вспоминал: «Выступал раз и Максим Горький с докладом о психологии литературного творчества. Будучи плохим оратором и сам, заявив об этом с самого начала, Горький затронул общие вопросы о взаимоотношениях рабочего класса и крестьянства и о значении воли в творчестве, что вызвало ряд возражений Маширова, Кия, мои и др.»
Между тем Алексей Максимович еще до революции был хорошо знаком с некоторыми пролетарскими писателями, следил за их творчеством, принимал их у себя дома. Сохранились воспоминания поэтов «Правды», как они на квартире Горького обсуждали выпуск первого альманаха «Пролетарские писатели». После революции писатель тоже приглашал их на обеды, бывали там и дед с бабушкой. По воспоминаниям бабушки, Горький всегда много шутил и оказался человеком на редкость остроумным. На всех этих встречах присутствовала его гражданская жена, актриса Мария Федоровна Андреева, бывшая тогда комиссаром театров и зрелищ Петрограда.
Полностью должность М.Ф. Андреевой называлась так – комиссар театров и зрелищ Союза коммун Северной области, то есть театров Петрограда и пяти губерний: Петроградской, Псковской, Новгородской, Череповецкой и Олонецкой. Андреева очень хотела стать начальником Тео при Наркомпросе и руководить всей театральной деятельностью страны, но эту должность занимала жена видного политического деятеля Л. Б.Каменева – Ольга Давыдовна Каменева, бывшая к тому же сестрой Л.Д. Троцкого. Андреева, лично переписываясь с В.И. Лениным, все время указывала ему на некомпетентность Каменевой и окружающих ее лиц. Ольга Давыдовна не сдавалась и призвала на помощь Мейерхольда. По этому поводу В. Ходасевич, друживший с Горьким, сымпровизировал целую былину:

Как восплачется свет-княгинюшка,
Свет-княгинюшка Ольга Давыдовна:
«Уж ты гой еси, Марахол Марахолович,
Славный богатырь наш, скоморошина!
Ты седлай свово коня борзого,
Ты скачи ко мне на Москву-реку».
Седлал Марахол коня борзого,
Прискакал тогда на Москву-реку.
А и брал он тую Андрееву
За белы груди да за косыньки,
Подымал выше лесу синего,
Ударял ее о сыру землю…

Начальником Тео Андрееву все равно не сделали, а отправили за границу комиссаром экспертной комиссии Наркомвнеш¬торга.
До революции  Андреева занималась Народными домами Петрограда, поэтому с особым интересом расспрашивала гостей о работе в Пролеткульте, давала полезные советы. Она и Горький считали, что массовым видом искусства должны стать инсценировки, посвященные отдельным темам из истории русской и мировой культуры. Их привлекала возможность участвовать в этих сценах самим зрителям. Андреева так увлеклась этой идеей, что решила построить под открытым небом на Каменном острове громадный амфитеатр, рассчитанный на десять тысяч человек. В конце июня 1919 г. там состоялось грандиозное представление, посвященное войне Советской России с Польшей. Но еще более грандиозная постановка «К мировой коммуне» была ею осуществлена у здания Фондовой биржи, приуроченная к созыву Второго конгресса Коминтерна.
Под влиянием встреч с Горьким писатели стали готовить второй альманах «Пролетарские писатели». Решено было также возобновить издание журнала «Грядущее», выходившего еще до революции, и организовать свое издательство. Средств на их содержание не хватало, члены Лито проводили на заводах платные вечера поэзии, сборы от которых шли на общее дело.
Издательство выпускало отдельные книги и сборники пролетарских поэтов. Рассмотрением рукописей ведала редакционная коллегия из 7 человек, избранная съездом Союза пролетарских писателей. Дед тоже состоял в ней. У И.С. Книжника есть такая запись: «В издательстве Пролеткульта работали Маширов, Садофьев и Арский. Я же вместе с ними и еще с Кием работал в редакции «Грядущего». На обложках журнала указывается, что дед был его секретарем, даны часы и дни приема им посетителей – «по вторникам и четвергам: 12 – 3; 5 – 7 вечера».
В журнале публикуются стихи, рассказы деда, а также статьи, в которых он высказывает свои взгляды на задачи и цели революционного искусства. Его стихи уже значительно отличаются от того, что он писал раньше, в них преобладают романтическая восторженность и метафоричность образов. Показательно в этом отношении стихотворение «Октябрь», где он использует новые образы и интонацию:

По улицам каменно-длинным,
По улицам грозно лавинным
Гром рассыпал броневик…
Город к грохоту привык…

… Волны – буревые —
Красные полки.
Стрелы огневые —
Острые штыки.
Поле
Пурпурных гвоздик,
Расцветших на слитности тел…

… Гибнет их много
Сильных и смелых
Душой.
К звездам дорога
Путь их стальной…

Всем.
Всем.
Всем.
Радио-телеграф
Возвестил
Голосом громким
Мессии:
В России
Пролетариат победил…

В 1919 г. выходит и его первая книга стихов «Песни борьбы», которая впоследствии неоднократно переиздавалась (только в 1919 г. пять раз). С трепетом сейчас держу эту тоненькую книгу со стихами, написанными дедом уже после революции. В них он весь во власти времени, и тема только одна – победа Октября. Каждая строка, каждое слово – это торжество, ликование, переливающийся через край оптимизм.

Мы сеем солнце… Мы сеем солнце…
Мы сеем солнце! Мы звездный град…
Мы сеем солнце… Огни-червонцы,
Огни-червонцы горят, звенят…

Мы сеем солнце… Костры-стожары
Мы зажигаем во тьме, в ночи…
Мы сеем пламя, несем пожары,
И там, где бездны, мы льем лучи….

Мы сеем солнце… Святое дело…
И чтоб нам радость была светла,
Мы сеем огненные стрелы
И их вонзаем в твердыню зла…

Мы сеем солнце… Мы – как зарницы…
Мы золотой, мы светлый дождь…
Весь мир оденем мы в багряницу,
Весь мир… О, солнце! Ты – наш вождь!..
(«Сеятели солнца»)
             или:
Мы в бурном океане
Плывем… Мы у руля.
Вдали, в густом тумане
Заветная земля…

Все небо в грозных тучах,
Все в молниях блестит.
Под рев валов кипучих
Корабль стрелой летит.

Но что нам непогоды?!
Мы все привыкли к ним,
И тьма больной невзгоды
Рассеется, как дым.

Мы верить не устали,
Что солнце там, во мгле…
Ни страха, ни печали
На Красном корабле… («Красный корабль»)

Стихи и рассказы деда печатаются по всей стране в самых разных сборниках, в том числе «Трибуне Пролеткульта» (1922 г.), отмеченной известными поэтами. Валерий Брюсов писал, что из числа пролетарских поэтов, заслуживающих внимание, «надо назвать… и тех, чьи стихи включены в сборник «Трибуна Пролеткульта»: Ив. Логинова, П. Арского, И. Ионова, К. Окского, Я. Бердникова, Л. Циновского, И. Кузнецова, Д. Мазнина, Е. Андреева и др.».
Его стихи привлекают режиссеров для постановки инсценировок. Весной 1921 г. Первая центральная студия имени Сидельникова в Москве подготовила к 1 Мая инсценировку «Зори
Пролеткульта» – рассказ об истории рабочего движения, составленный из стихов пролеткультовских поэтов, в том числе деда. Персонажами в нем были символы – Труд, Техника, РКП, РСФСР и пролетарская наука. Науку олицетворял конкретный представитель интеллигенции, перешедший на сторону революции, – К.А. Тимирязев. Окруженный группой ученых, он приветствует великие дела и их творцов – рабочих. Роль Тимирязева исполнял М.М. Штраух, известный впоследствии актер театра и кино.

В то же время дед много занимается редакторской и журналистской работой – его статьи и очерки появляются в журнале «Красная летопись», сборниках издательств «Прибой», «Космист» и др. Но главным для него по-прежнему остается журнал «Грядущее» и одна из самых ответственных там обязанностей – работа с авторами. Ему и его коллегам приходилось перечитывать кипы рукописей, и, если они видели в произведении «хоть капельку таланта», редактировали его и публиковали «для поощрения начинающих авторов к дальнейшей работе на поприще науки и литературы».
Тогда во многих изданиях было заведено отвечать авторам на своих страницах. В «Грядущем» тоже появилась рубрика «От редакции. Ответы авторам». В № 1 журнала за 1919 г. содержатся такие ответы:
«Шумскому, Исаковскому. – Слабо, товарищи! Напечатано не будет.
Анатолию Шишено. – Краденого не принимаем. Вы обокрали Андрусона и Жадовскую. Стыдитесь, гражданин!
А. Крайскому. – Статья, товарищ, очень интересная по мысли, но совершенно не обработана: нет цельности и законченности. Слишком упрощенным языком изложена. Поработайте над ней еще! Стремления ваши приветствуем.
Валентину Колпикову. – Не подошло. Очень слабо и по форме, и по содержанию. И на будущее вашей музы, судя по присланному, надежды нет.»

Наряду с этой кропотливой редакционной работой много сил и времени отнимала борьба с идейными противниками Пролеткульта, представителями других литературных группировок, рьяно критиковавших пролетарских поэтов. И.С. Книжник вспоминает, как один из завсегдатаев Дома литераторов, в подтверждение своего пренебрежительного отношения к пролетарской поэзии, показал ему листовку по случаю празднования Дня воздушной обороны с приписанной там пародией некоего Красного Баяна на Второй конгресс Коминтерна:

Узнайте, братья гарнизона,
Что вся воздухооборона
Перед конгрессом мировым
Сошлась под небом голубым.

Но и журналисты «Грядущего» не давали спуску своим литературным противникам. Особенно доставалось футуристам.
П. Бессалько в статье «Футуризм и пролетарий» писал: «Футуристы ищут новые слова, новую рифму, создают свой ритм; ими пишутся приблизительно такие слова:

«В разлитийности летайно над
Грустинией летан,
Я летайность совершаю в залетайный
стан,
Раскрыленность укрыляя раскаленный
метеор
Моя песня крыловая – незамолчный
гул-мотор».
(В.Каменский)

Или размер у Маяковского:

«Стоп!
Скидываю на пиру
вещей
И тела уставшего
кладь.
Благоприятны места, в которых
доселе не был».

В конце концов, кроме десятка двух худо ли, хорошо ли составленных слов и своеобразного ритма, напоминающего скрип неподмазанной татарской телеги, футуристы в смысле формы ничего не создали. Ибо только новое содержание дает нам новые формы».
И. Садофьев в другой статье пишет: «Пролетарская литература, как бы наперекор буржуазной и народнической, полная веры в будущее, росла и крепла, призывая угнетенных к восстанию, к дееспособности. А «литераторы в желтых кафтанах» (футуристы), претендующие в наше время на выразителей пролетарской идеологии, на творцов пролетарского искусства, они, как одна из разновидностей буржуазных извращений, смотря в то время на гигантскую работу рабочего класса, воспевали «шампанское с ананасами» (И. Северянин), «ходили к парикмахеру чесать уши», на прогулке намеревались «овывать лицо луны гололобой», «встречали знакомую», «щупали себя – не спят ли они?», «бережно огибали полицейские посты» и «лаяли на народ собакой!»
«И когда
Ощетинив в лицо усища веники,
Толпа навалилась,
Огромная,
Злая,
Я стал на четвереньки
И залаял:
Гав! ав! ав! » (В. Маяковский)».

Но было у этих поэтов и кое-что общее с пролеткультовцами – они отрицали старое искусство. Все тот же Маяковский кричал:

Белогвардейца
найдите – и к стенке.
А Рафаэля забыли?
Забыли Растрелли вы?
Время
пулям
по стенам музеев тенькать.

Пролетарский поэт В. Кириллов в своем знаменитом стихотворении «Мы» призывал:

Мы во власти мятежного, страстного хмеля;
Пусть кричат нам: «Вы палачи красоты»,
Во имя нашего завтра – сожжем Рафаэля.
Разрушим музеи, растопчем искусства цветы.

Увидев в Кириллове союзника в борьбе со «старым», Маяковский подарил ему свою книгу с надписью: «Однополчанину по битвам с Рафаэлями».
Сходилось мнение поэтов-антагонистов и в отношении «личностного» в поэзии. Все тот же Маяковский, в своих ранних поэмах много говоривший о любви к женщине, в годы революции в «Приказе № 2 армии искусств» вопрошал: «Кому это интересно, / что – «Ах, вот бедненький! / Как он любил / и каким он был несчастным…?»».
Пролетарский поэт Алексей Гастев пошел еще дальше. В статье «О тенденциях пролетарской культуры» он заявил, что в новом обществе не должно быть ничего лишнего и интимного, и предложил на все установить нормы – на «социальное творчество, питание, квартиры и интимную жизнь, вплоть до эстетических, умственных и сексуальных запросов пролетариата», после чего пролетарская психология обретет «поразительную анонимность, позволяющую квалифицировать отдельную пролетарскую единицу, как А, В, С или как 325, 075 и 0 и т.п.» Поэт предрекал:
«… мы идем к невиданно объективной демонстрации вещей, механизированных толп и потрясающей открытой грандиозности, не знающей ничего интимного и лирического».
Не отставали от него и конструктивисты – преклоняясь перед индустриализацией, они готовы были искусство измерять алгебраическими формулами. А поэт Владимир Луговской (правда, уже в более поздние годы), следуя заповедям Гастева, в стихотворении «Утро республик» восклицал: «Хочу позабыть свое имя и званье, / На номер, на литер, на кличку сменять».
Такой подход к творчеству и превращение людей в «механизированные толпы» возмутил даже теоретика пролетарского коллективизма А. Богданова, утверждавшего, что в пролетарском искусстве «личность не играет никакой роли и служит лишь для того, чтобы выявлять коллектив». Отвечая Гастеву через журнал «Пролетарская культура», он писал по поводу его заявлений: «Эта чудовищная аракчеевщина есть, конечно, порождение не производственного коллективизма, а милитаристической муштровки».
Однако многие пролетарские поэты тоже считали, что их задача – отражать общие чувства и мысли, а личные переживания сейчас никому не нужны. Нарком просвещения А.В. Луначарский вообще нацеливал на то, что поэзия должна выполнять роль газеты и радио. Он написал книгу стихов «Стихи декламатора», в которой призывал поэтов «дать специфические стихи для клубного декламатора, более целостные по своему плану, чем те хрестоматии, какими являются книги декламаторов, до сих пор выпущенные». Для подобных виршей он ввел новый термин «тональная поэзия», то есть стихи, рассчитанные на эстрадное исполнение:

Я – прокламаций декламатор,
Я – маска с необъятным ртом,
Я – рупор и иллюминатор,
Герольд, и гид, и мажордом…
(«Декламатор»)
«Грядущее» отвечало на всю эту «аракчеевщину» публикацией лучших лирических стихов и рассказов своих авторов, которые ориентировались не на Гастева и его соратников, а отечественных и зарубежных классиков. Многие из этих произведений потом вошли в различные сборники 20-х годов и второй альманах «Пролетарские писатели» (1924 г.), были по достоинству оценены известными поэтами. Андрей Белый, выступая в Москве с лекцией об Александре Блоке, говорил: «Возьмем стихи лучших пролетарских московских поэтов, – напр. тов. Александровича  и др., – сколько там черт, которые бы никогда не преломились в их творчестве так, как они преломились, если бы не было музы Александра Александровича Блока! Предоставьте говорить действительно пролетариату, а не окончившим или неокончившим Университет интеллигентам, тем, против которых писал Александр Александрович. Эта интеллигенция – мелкая интеллигенция, господа! За интеллигенцию писал Блок, за интеллигенцию пролетарскую, за интеллигенцию крестьянскую, за интеллигенцию интеллигента, за интеллигентного человека, конкретного человека, стремящегося к свободе, равенству и братству. Вот к этому сводятся все чаяния Александра Александровича Блока».
Валерий Брюсов в статье «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии», написанной в 1922 г. для журнала «Печать и Революция», отмечал: «Вступление пролетариата в литературу совершается медленно. Но то, чему суждено существовать долго, вырастает всегда неспешно… можно сказать, что пролетарская поэзия – наше литературное «завтра», как футуризм для периода 17–22 гг. был литературное «сегодня» и как символизм – наше литературное «вчера».
* * *
Друзьями и соратниками деда по Лито, да и вообще по Пролеткульту были поэты А. Гастев, А. Маширов, П. Бессалько, И. Садофьев, И. Ерошин, А. Зуев, В. Кириллов, Я. Бердников, Д. Одинцов, С. Марков, Л. Циновский и др. У всех у них было много общего с биографией деда – тяжелое детство, участие в революционной работе, тюрьмы, ссылки. Илья Садофьев служил когда-то дворником. Владимир Кириллов работал в сапожной мастерской, потом юнгой на корабле исколесил все моря и океаны. Яков Бердников торговал булками, а Иван Ерошин бегал по квартирам, предлагая жителям «патентованные средства для истребления блох и тараканов».
Многих из них еще до революции связывало знакомство по Народному дому графини Софьи Владимировны Паниной: кто-то там учился в вечерних рабочих классах, кто-то приходил почитать свои стихи, послушать других поэтов. Панина помогала им печатать стихи в газетах, издавать небольшие сборники. Графиня была удивительным человеком. Она построила этот огромный Народный дом, открыв там, кроме учебных классов, бесплатную столовую, детский сад и детский приют, учебные мастерские для подростков. Были там драматический и оперный театры, библиотека, лекционный зал и даже обсерватория, единственная в Петербурге. Все это стоило сотни тысяч рублей, которые графиня не жалела на благое дело. Она, конечно, знала, что в ее вечерних классах растут социал-демократы, социалисты-революционеры и даже анархисты, но чувство долга у нее брало верх. Там начал издаваться и журнал «Грядущее», ставший после революции органом Пролеткульта.
Четыре года посещал вечерние классы графини Алексей Маширов. Он писал стихи, которые печатались в «Правде» под псевдонимом Самобытник, и был организатором кружка начинающих поэтов-правдистов. Панина тоже об этом знала, но все прощала Алексею за талант и тягу к знаниям. Графиня очень огорчилась, когда его в 1916 г. арестовали и сослали в Сибирь.
Писатель Николай Анов много лет спустя написал роман «Юность моя», где рассказывает об этих поэтах и доме Паниной. Один из главных героев романа – начинающий поэт Иван Ерошин говорит: «Стихи – самая большая радость на свете. Отними их теперь от меня, я бы в прорубь головой сразу, не раздумывая. Ей богу… Когда пишешь стихи, про все забываешь… У меня жизнь была такая каторжная, что хуже не придумаешь».
Вот эта страсть к поэзии и собирала друзей чуть ли не каждый день в доме Паниной, а потом привела в Пролеткульт, где они уже сами помогали реализовать талант другим. У того же Ерошина впоследствии вышло много сборников. Прочитав его стихи, французский писатель Ромен Роллан сказал: «Это напоминает китайскую и японскую поэзию, и вместе с тем – это могло бы быть создано самыми утонченными поэтами Запада».
Тесная дружба деда связывала с Павлом Карповичем Бессалько и Ильей Ивановичем Садофьевым. Бессалько был не только поэтом, но и драматургом, некоторое время дед работал с ним в театральном отделе Пролеткульта. В 1919 г. Павла Карповича командировали в армейскую газету на Южный фронт, где он вскоре умер от сыпного тифа.
У Садофьева дед часто бывал дома, встречал там Сергея Есенина. После самоубийства Есенина Садофьев, как председатель ленинградского отделения Всероссийского союза поэтов, был сразу вызван в гостиницу «Англетер» и принял на себя всю тяжесть организации прощания с поэтом в Ленинграде и отправки его тела в Москву.
В 20-е годы дед близко познакомился с главным редактором журнала «Звезда», будущим советским дипломатом Иваном Михайловичем Майским. На редакторскую должность Майский попал случайно. Весной 1923 г. у него произошел конфликт с руководством Наркомата иностранных дел, где он возглавлял отдел писем, и он попросил ЦК партии дать ему другую работу. Его направили в Петроградский губком, там ему поручили организовать в городе «толстый» литературно-художественый журнал. Так Майский оказался у истоков знаменитого ленинградского журнала. Он же предложил и его название – в честь большевистской газеты «Звезда», издававшейся в Петербурге до революции.
Иван Михайлович стал искать авторов среди журналистов других изданий. Дед, работавший тогда в «Красной летописи», помог ему наладить связь с пролетарскими поэтами и писателями. Они вместе ходили отыскивать таланты в литературные кружки при клубах. Майский, несмотря на то, что долгое время жил за границей и занимал ответственные посты в Наркоминделе, был человеком простым и открытым. Дед с ним тесно сошелся, их дружеские отношения сохранялись всю жизнь. Когда-то они общались семьями, и моя бабушка тоже хорошо знала Ивана Михайловича и его жену, оставшуюся после его смерти одной в пятикомнатной квартире в элитном доме на ул. Горького, 8.
В конце 70-х годов работники жэка стали ее «усиленно» уговаривать переехать в однокомнатную квартиру. Запуганная старушка жила в постоянном страхе. Она звонила нам по нескольку раз в день, и бабушка шла ее успокаивать. Так что и в советские времена, задолго до нашей криминальной эры, были желающие поживиться на чужих квартирах.
… Жизнь раскидала друзей по всей стране, но они не порывали связей. В разных архивах хранятся письма деда, И. Садофьева, И. Ерошина, С. Маркова друг к другу. В них они рассказывают о своей жизни, делятся творческими планами. 30 октября 1960 г. восьмидесятилетний Садофьев пишет из Ленинграда Ерошину в Москву: «Я написал новую книгу стихов. В моей книге увидишь стихотворение «Стихи о молодости». Там рассказано о нашем пройденном пути… Наши определения пройденного пути полностью совпадают».

Мы длинный путь прошли с тобой
И меру времени познали:
Не счетом лет – крутой борьбой
                На каждом трудном перевале.

Не только хлеб, был воздух черств,
А молодость не растеряли, —
Событьями, не счетом верст
Путь нашей жизни измеряли.

А дед уже чуть раньше об этом написал:

Помним мы: был
Фронт боевой,
Шли мы на приступ,
На штурм огневой,

Брали мы крепости
В лоб, врукопаш,
Каждый окоп,
Каждый блиндаж!

Крепостей брали
Немало тогда,
Не был товарищем
Страх никогда!

Стихи вошли в последний прижизненный сборник деда
«Годы грозовые», выпущенный «Советским писателем» в 1962 г.

Глава третья
И СНОВА ТЕАТР
В 1919 г. деду наравне с Лито приходится все больше заниматься театральным отделом Пролеткульта, он вновь возвращается к драматургии.
… Театральная жизнь в послереволюционном Петрограде была не менее сложной, чем в литературе. Многие известные актеры бойкотировали новую власть, отказывались работать в театрах, уезжали за границу. Открытый протест высказали труппы двух императорских театров – Александринского и Мариинского, перестав какое-то время давать спектакли. Одновременно в городе появляются творческие коллективы, которые ставят пьесы, рассчитанные на новую, рабочую публику. Этот период в истории развития театра получил название «Театральный Октябрь», его основателем считается Всеволод Мейерхольд. Этот известный еще до революции режиссер изложил программу нового театра, требуя «произвести в искусстве революционный переворот такого же размаха, какой совершился в октябре 1917 г. в государственном устройстве жизни». Он ставит знак равенства между задачами театра и задачами политики.
Его идеи с восторгом принимают руководители театрального отдела петроградского Пролеткульта – упоминавшийся выше поэт и драматург П. Бессалько и профессиональные актеры Александр Мгебров и его жена Виктория Чекан. Свои взгляды на революционное искусство они излагают в многочисленных публикациях.
«Старое общество – старая жизнь – не больше, как химера, – пишет Мгебров в журнале «Грядущее». – В прошлом, в том прошлом, где человек был рабом, все обман. Не бойтесь сказать себе это прямо и раз и навсегда стряхнуть прах с ног своих от этого прошлого!
Только там, где не будет рабов, – красота подлинная, необманная, нехимерная. В будущее пусть устремляется дух ваш с силою и страстью ему присущею».
И вслед ему в том же номере журнала в статье «Театр и революция» вторит Виктория Чекан: «… Театр – сама жизнь. Жизнь на этот раз не шутила и хотела не пошлой комедии, а восстановления человеческих прав и беспощадно смела скоморохов. Наступило строительство новой культуры, культуры равных прав человека, свободы, любви и равенства».

Александр Авельевич Мгебров – очень интересная личность. Он, хотя и происходил из военной, генеральской семьи (окончил кадетский корпус и артиллерийское училище), как и дед, тоже участвовал в первой русской революции, подвергался арестам. До революции он работал в Художественном театре В.Ф. Комиссаржевской, после ее смерти перешел в Старинный театр, где встретил молодую трагическую актрису Викторию Чекан, ставшую вскоре его женой. Они вместе играли в Териокском театре Всеволода Мейерхольда («Театр товариществ актеров, писателей, художников и музыкантов»). В этих знаменитых до революции Териоках выступала тогда жена Александра Блока – Любовь Дмитриевна Менделеева (по сцене Басаргина), и поэт часто посещал спектакли. В его дневнике от 3 июля 1912 г. есть запись о Мгеброве и Чекан: «В Мгеброве – роковое, его судьба подстерегает. Крайний модернизм, вырождение, страшная худоба и неверность ног, бегает как каракатица… Игра Мгеброва и очень красивые ноты в голосе Чекан – о себе. Они интересны оба, и оба, может быть, без будущего, – что останется им делать, когда молодое волнение пройдет».
Но, будучи как-то у Мгеброва в гостях, Блок высказал режиссеру уже несколько иные мысли, которые дополняют представление об этом человеке. Мгебров вспоминает в книге «Жизнь в театре»: «В этот раз Блок уговаривал меня стать клоуном. Он искренно и горячо уверял, что цирк – лучшая арена для художника-артиста. «Смех сквозь слезы…» – много раз повторял он и с необыкновенной любовью говорил именно о цирке, о клоуне как о народном шуте, могущем потрясать сквозь шутки и смех человеческие сердца, сердца масс. Блок уверял, что во мне достаточно патетизма, чтобы стать настоящим клоуном в блоковском смысле слова. Он был глубоко убежден, что с приходом в цирк художника-артиста можно превратить последний в самую замечательную арену возвышенных страстей, мыслей и чувств, идущих от свободного, широкого человеческого сердца».

Мгебров и Чекан с удовольствием занимались с рабочей молодежью. Первые их постановки – пьесы о революции и различные инсценировки – имели у зрителей огромный успех: в них отражались восторг перед свершившимся, боевой дух людей, мечты о счастливом будущем и все – в аллегорических образах. Поэт из московского Пролеткульта Михаил Герасимов описывает один такой вечер у своих коллег-питерцев: «С поднятием занавеса перед зрителями предстала некая пещь огненная в кубистско-футуристическом стиле, густо залитая пунцовым светом, и сразу же началось внешнее действие, коллективная читка…»
Мгебров первый открыл возможности такого коллективного чтения. В книге «Жизнь в театре» он вспоминает, как это произошло: «Но вот однажды, в один счастливый день, нам пришла в голову мысль заставить всех коллективно разучить одно небольшое стихотворение Ионова… Мы решили облечь его в некий определенный ритм движения. Началось с самого обыкновенного простого марша, и вдруг в этом марше невольно сами собой стали отделяться слова и фразы, и вместе с этим возникли представления о возможности музыкальной комбинированности голосов, по смыслу отдельных фраз и слов».
Однако Мгеброву, воспитанному на классическом театре, вскоре надоели хоровая декламация и самодеятельность от станка, и его потянуло к настоящему искусству. Осенью 1918 г. он стал руководителем Тео и организовал пролетарский театр «Арена», который по новым постановкам и их трактовке уже больше тяготел к буржуазному и, как писала пресса, «выглядел подозрительно интеллигентским». Кроме того, театру хотелось иметь полную творческую самостоятельность.
В Тео произошел раскол. Руководители «Арены» Бессалько, Мгебров и Чекан вместе с частью хора и техническим персоналом вышли из Пролеткульта и создали «Первый рабочий революционный героический театр» – «Героический театр». А.В. Луначарский поддержал их и помог получить постоянную сцену – бывший «Палас-театр» на Итальянской улице, 9.
Работа в Тео замерла, руководство Пролеткульта стало усиленно искать выход из создавшегося положения. Но вот журнал «Грядущее» известил: «Театральный отдел в корне реорганизован. Избран художественный совет, в состав которого для идейного руководства вошли: т.т. Маширов-Самобытник, Арский и художник Андреев. Художественным советом рассмотрена и принята к постановке новая пьеса пролетарского писателя «Борьба миров» – Павла Арского и др.»
Вскоре Президиум поручил возглавить театральный отдел деду, который с удовольствием взялся за любимое дело. Для руководства студией он пригласил молодого актера Д.А. Щеглова из Передвижного театра Гайдебурова. В студию вновь было принято 200 человек.
Как бывший актер и режиссер дед понимал, что молодежи нужно специальное образование, и привлекал к занятиям профессионалов. Знаменитый адвокат и общественный деятель А.Ф. Кони согласился читать лекции по «Искусству живой речи». Этот сенатор, академик, член Государственного Совета приветствовал Октябрьскую революцию «как новую эру человечества» и готов был ей с радостью служить. Известный актер Александринского театра Г.Г. Ге вел класс драматического искусства. Он же с другим коллегой из своего театра С.В. Брагиным и режиссером театра «Кривое зеркало» Н.Н. Урванцовым преподавал выразительное чтение. Д.А. Щеглов вел занятия по импровизации. Артисты из Мариинки В.И. Пономарев, С.И. Пономарев и И.И. Чекрыгин обучали молодежь пластике и танцам. Режиссеры Е.П. Карпов
(из Александринки) и К.К. Тверской читали лекции по истории театра.
Со студией даже согласился сотрудничать Л.Н. Лунц, подающий надежды драматург и активнейший в то время теоретик литературной эстетской группы «Серапионовы братья», утверждавший, что «солнце нового искусства может подняться только с запада».
Каждый день с 4 до 10 часов вечера в студии кипела жизнь. Это была не просто учеба, каждый творческий этюд становился своеобразной проверкой желаний и способностей студентов, с жадностью перенимавших опыт своих прославленных наставников.
Д.А. Щеглов в книге «У истоков» описывает один из таких уроков в студии: «В углу стояли прислоненные алебарды, очевидно, принесенные из Александринки, на стене крест-накрест висели рапиры и мечи. Ступени и станки были в беспорядке разбросаны по комнате. Навстречу мне поднялся огромного роста седой старик (Г.Г. Ге. – Н.А.), только что прочитавший какую-то патетическую фразу. Он был в коротких бриджах и смешном для его возраста спортивном клетчатом костюме… Старомодный и чудаковатый вид имел этот большой актер и одаренный человек. В нем было что-то театрально-напускное и в то же время вдохновенное».
Григорий Григорьевич Ге, как и большинство актеров Петрограда, вначале с недоверием относился к Советской власти и поддерживал лозунг театральной оппозиции города – «Вся власть Учредительному собранию». 28 ноября 1917 г. в честь Учредительного собрания в государственных театрах города состоялись специальные спектакли с пением «Марсельезы» и речами. Ге произнес со сцены Михайловского театра пламенную речь во славу Учредительного собрания. Позже он изменил свои взгляды и стал активно сотрудничать с новой властью. Такую же позицию после революции занимал и управляющий труппой Александринки Евтихий Павлович Карпов, вынужденный даже подать в отставку, когда увидел, что актеры его не поддерживают. В театр его вернул Луначарский, доверив ему опять руководить труппой.
Теперь дед доверил им воспитание студийной молодежи. Сам он занимается устройством театра и пишет для него пьесы. Тематика их полностью отличается от того, что он писал до 1917 г., – как и в поэзии, его увлекают героика революции, новая жизнь и новые люди. Эти пьесы больше похожи на агитки – с лозунгами и революционными призывами, с длинными монологами героев, с шумовыми, эффектными приемами, которые заводили и поднимали зал.
Таким дед видел новый театр. Свои взгляды он высказывает на страницах журнала «Грядущее»: «Старый буржуазный театр царил у нас. Он цепкими лапами держал в своих руках Знамя прошлого, невозвратно ушедшего в область преданий. Нужен героический репертуар, нужен революционный подъем у художников-исполнителей на сцене для того, чтобы зритель мог быть заражен энтузиазмом борьбы за жизнь, за счастье угнетенных и обездоленных всего мира. Только пролетарская сцена сумеет отражать сложные переживания революционной эпохи».
Уже осенью 1919 г. студийцы показали две пьесы деда: «За Красные Советы» и «Красные зори». С ними они выступают на сценах рабочих клубов и выезжают на фронт, который тогда вплотную приблизился к городу.
Сюжет первой, одноактной, пьесы довольно трагичный. Действие происходит в деревне. Две сестры – Дарья и Татьяна сидят в избе с большой русской печью и обсуждают «кулачье», которое «держит зло» на большевиков. Татьяна боится, что придут белые и отомстят им за их мужиков, ушедших в Красную Армию. Муж Дарьи, Никифор Русанов, к тому же еще возглавляет местный Совет.
«Право слово, – говорит Татьяна, – чувствует мое сердце, как бы над нами не стряслась беда».
Дарья успокаивает сестру: «Нас с тобой не обидят. Что мы худого сделали? Мой муж да твой жених с ними воюют, а мы-то что ж – бабы. Не будут же убивать из-за них».
Но приходят белые и жестоко с ними расправляются – у Татьяны перед тем, как расстрелять, выкалывают глаза.
Вскоре в деревню врываются красноармейцы во главе с Русановым. Видя убитых отца, жену и детей, он произносит пламенную речь, призывая ко мщению:
«Мы опоздали. Проклятые убийцы. Товарищи! Мы отомстим им за все зверства. Мы отомстим им за все страдания и муки наших близких, наших братьев, погибших в этой страшной борьбе. Ни сожаления, ни пощады злобному врагу. Перед тенью всех казненных и замученных мы поклянемся не выпускать из рук оружия до тех пор, пока мы не разобьем, не победим врагов труда, врагов свободы. Клянемся же, товарищи!»
Красноармейцы отвечают: «Клянемся!»
Русанов: «Товарищи, умрем, но победим. Да здравствует Коммуна!»
Красноармейцы: «Да здравствует Советская власть!»

Можно себе представить – фронт, окопы, людей, измученных вшами и обстрелами. Этот лозунговый пафос пьес действовал на них, как призыв к решительным действиям, как боевой марш, усиливающий отвагу и веру в свое правое дело. Недаром Мгебров на одном из диспутов говорил, что надо приветствовать спектакли, которые выводят «нас на единственно верный путь, сливающий актеров и зрителей в общем порыве энтузиазма».
Именно такой энтузиазм испытывали зрители при просмотре другой, четырехактной, пьесы деда «Красные зори» – о дезертирах Красной Армии. Постановку ее осуществил Григорий Григорьевич Ге. Перед этим прошло ее обсуждение при большой аудитории, состоявшей из рабочих, красноармейцев, студентов, писателей и артистов. В дискуссии приняли участие многие из присутствующих. Пьеса получила всеобщее одобрение. 21 ноября 1919 г., как свидетельствует журнал «Грядущее», спектакль повезли в Кронштадт и ставили три дня подряд. Его показывали даже в лагерях для дезертиров, и он оказал большое воздействие на зрителей. «Представление, – сообщал корреспондент, – повлекло за собой просьбу 500 дезертиров, приговоренных к работам в тылу в штрафных ротах, об отправке их на фронт».
Часто спектакли шли на открытых площадках, в двух шагах от передовой, а иногда по замыслу режиссера сами солдаты становились участниками театрального действия, создавая массовые сцены.
Пьесы деда ставили и другие коллективы Пролеткульта. Д. Щеглов писал: «К чести Пролеткульта и его военной группы они оказались нужными и полезными именно сейчас. 1-й рабочий революционный театр Мгеброва выступал по боевым частям с пьесой Арского «Красные и белые». Другие театры показывали инсценировки деда «Борьба за Красный Урал», «За революцию, за свободу!» и др.

Впоследствии многие критики указывали на значение пьес деда в развитии советской драматургии. В. Пименов писал в «Литературной газете» 25 августа 1971 г.: «Политическая публицистика – в традициях советской драматургии. Наша драма уже на заре Октября была замешана на лаконизме лозунга, на четкости плаката. «За Красные Советы» – это название одной из первых пьес, драмы П. Арского, могло бы стать эпиграфом ко всей истории советской сцены. Традиция политической пьесы была продолжена, подхвачена Б. Лавреневым, Е. Петровым, Е. Шварцем, К. Симоновым, А. Макаенком и многими другими нашими литераторами».
А. Вольфсон в журнале «Театр» (1975 г., № 4), размышляя о судьбах жанра, говорит: «Мы с моим собеседником – режиссером В. Эцфером, преподавателем Театрального училища им. Б.В. Щукина, – были с самого начала в споре убеждены, что сокровища мысли и искусства, таящиеся в многочисленных шедеврах одноактной драматургии, совершенно напрасно лежат мертвым грузом, что в них заложены основы многих неосуществленных до сей поры прекрасных спектаклей.
Умело подобранные одноактные пьесы могут составить целый спектакль – с единой мыслью, единым дыханием.
… Первостепенной важности роль одноактная пьеса сыграла и в истории советской драматургии. У истоков ее стояла пьеса-плакат «За Красные Советы» Павла Арского. Восторг перед революцией, ненависть к врагу, острый классовый конфликт, контуры нового времени были впервые намечены в одноактном драматургическом произведении.
…Одноактная пьеса соответствует способу восприятия современного зрителя, темпу современной жизни, а также наиболее современному способу существования актера на сцене».

Ставила студия пьесы и социально-бытового характера, но их руководство Пролеткульта не очень одобряло. Щеглов вспоминал: «На 20 декабря была назначена премьера пьесы в двух частях «Декабрьские дни в Москве». Это была первая новая пьеса с героями, с перипетией, с бытовыми, характерными диалогами – пьеса, которая создавалась всем коллективом по методу импровизации. Нас огорчало только то, что, кроме заведующего отделом, поэта Арского, никто из руководителей Пролеткульта нам до сих пор своего мнения не высказал. Смущенный Арский передавал, что, как ни странно, но в Президиуме (Пролеткульта. – Н.А.) не очень одобряют нашу работу и считают, что в ней слишком много старого – психологического и переживаний… Зато в агитпром¬отделе Петроградского комитета партии к нам относились иначе и обещали приехать на спектакль».
В эти же дни Пролеткульт посетили гости из Москвы: нарком просвещения А.В. Луначарский, интересовавшийся постановкой театральной работы в Петрограде, и теоретик пролетарского театра П.М. Керженцев. Керженцев был как раз из тех, кто рьяно отстаивал классовую исключительность рабочего театра, считал, что рабочему-актеру не нужно профессиональное мастерство – стоит ему целиком отдаться сцене, и он автоматически рвет со своей классовой средой. Его книга «Творческий театр» (1918 г.), в которой он утверждает роль самодеятельных театров и массовых зрелищ, выдержала в 20-е годы пять изданий.
Д. Щеглов так описывает эту встречу: «Гости уже были в кабинете Президиума (Пролеткульта. – Н.А.) и о чем-то весело разговаривали, когда мы с Арским туда вошли. Нас обоих представили.
– Ну что ж, ну что ж… Я это только могу приветствовать, – говорил с живостью Луначарский. – Массовость Пролеткульта не вызывает никакого сомнения. Сколько у вас студийцев?
Несколько небрежно Керженцев назвал гигантскую цифру:
– Около восьмидесяти тысяч!
– Вот видите – это великолепно! Прекрасно, что Пролеткульт утверждает культуру пролетариата как новую, как высшую культуру по сравнению с буржуазной, но…, – здесь Луначарский легко перегнулся телом в другую сторону и хитровато улыбнулся Керженцеву, – но ваши театры не могут исключить академических (Малый, МХАТ и Александринка были выделены в особую группу – «академ») и вообще больших театров. Мне кажется, что вы пока что работаете для менее культурного зрителя, того, кто нам очень дорог, в ком будущее, но кто еще только превращается в культурную ведущую силу. Будемте откровенны – меня не удовлетворяет ваш театр, я предпочту, например, для себя, для своего наслаждения пойти в МХАТ. Имею я на это право?
Керженцев улыбается, но глаза у него совершенно серьезны, даже строги.
– Это совершенно ясно, Анатолий Васильевич! Здесь ведь у нас… любительство. Актер-рабочий обязан оставаться у станка, если он не хочет оторваться от своего класса.
Луначарский мотал головой и, прищуриваясь, иногда быстро взглядывал на собеседника – возражать сейчас или нет? Он иногда делал правой рукой плавное движение и отрицательно помахивал одним пальцем.
– Не делайте стены между своей работой и старыми театрами. – И вдруг он засмеялся. – Сказать откровенно, я был бы очень рад, если бы «левое» искусство немного поправело».

* * *
Нарком просвещения сам в то время писал пьесы, которые шли на сценах страны, особенно его увлекала историческая тема. В 1920 г. он написал драму «Оливер Кромвель». Кромвель был реальный деятель английской буржуазной революции, который вскоре увидел всю ее ограниченность, но остался до конца ей верен. Пролеткультовцы выступили с критикой этого спектакля. Тот же Керженцев считал, что Кромвель – не тема для пролетарского писателя, но Луначарский упорно отстаивал право художника обращаться к противоречивым историческим фигурам и эпохам.
В то время в стране еще существовали демократия и свобода мнения. А вот 15 лет спустя другой писатель потерпел полное крушение при обращении своего пера к историческим фигурам. Это был Михаил Афанасьевич Булгаков. Не имея возможности открыто говорить о власти и ее вождях, он вложил свои мысли в уста великого французского драматурга Мольера в одноименной пьесе. Пьеса попала на стол все тому же Керженцеву, который занимал тогда пост зам. заведующего отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). Тот сразу узрел в ней политический смысл и написал об этом записку в ЦК. Последовало личное распоряжение Сталина пьесу снять. Керженцев представлял записку в Политбюро и на пьесу Булгакова «Бег». В ней он указывал на политическое кредо драматурга: «Тенденция автора вполне ясна. Он оправдывает тех, кто является нашими врагами». Пьеса тоже была запрещена.
Но это будет потом, а в те, 20-е годы, Керженцев активно вносил свои директивы в развитие драматургии, адресуя их не только Пролеткульту, но и всему отечественному театру. Например, он считал, что режиссеру не надо ждать, когда ему принесут новую пьесу, а брать мало-мальски пригодную старую и переделывать ее на современный лад. «Можно ли «искажать» пьесы
постановкой?» – озаглавил он статью, напечатанную в феврале 1919 г. в журнале «Вестник театра», и сам отвечает – можно и нужно, так как они являются лишь сценарием спектакля: «Да, пьеса только сценарий. Да, намерения автора для театра необязательны. Да, пьесы можно и следует переделывать… Да, идея автора исказится. Но что ж из этого?» Здесь его рассуждения полностью совпадают со взглядами Мейерхольда о прикладной роли драматургии в театре, вычете «литературы» из пьесы.
Концепции этих двух теоретиков «Театрального Октября» нашли свое активное применение в наши дни. Ныне в российских театрах идут десятки «Чаек», «Трех сестер», «Вишневых садов», «Ревизоров», «Королей Лиров», «Сирано де Бержераков», пьес Островского и т.д. Некоторые из них настолько переделаны, что от авторов остались только название пьесы и имена героев: трагедии превратились в комедии, комедии – в мюзик-холлы, герои всех эпох и народов – в сексуально озабоченных людей. Режиссеры утверждают, что так они видят идею пьесы в преломлении к сегодняшнему дню… Керженцев может торжествовать – претворились в жизнь его призывы: «Пусть пьесы будут для режиссера и его помощников лишь конвой для самостоятельной работы. Довольно рабского пиетета перед традицией!»
Не забыта ныне и хоровая декламация Мгеброва. Особенно в последнее время ею увлекся Юрий Любимов, художественный руководитель некогда очень популярного в Москве театра драмы и комедии на Таганке. Он поставил сразу два спектакля «До и после» (о поэтах и поэзии Серебряного века) и «Идите и остановите прогресс» (о поэтах и поэзии обэриутов  [1]), представляющих собой не что иное, как литературно-музыкальные композиции в духе пролеткультовцев. Весь спектакль артисты хором или по очереди читают стихи, при этом дружно маршируют, катаются на самокатах и совершают круговые движения по сцене (на таком же движении по кругу всех действующих лиц основана и постановка в театре пушкинской драмы «Борис Годунов»). И публике, которую составляет в основном молодежь, все это очень нравится.
2
Судя по газетным сообщениям, у деда в Пролеткульте всегда было много обязанностей, не говоря уже о работе в литературном и театральном отделах. В 1919 г. агитационный отдел Петроградского комитета компартии постановил организовать в городе Центральный партийный клуб, поручив этим заняться «т. Кудели, зав. клубным отделом Пролеткульта, и т. Арскому». Такое же задание – открыть клуб для пролетарских писателей дед получает на собрании пролетарских писателей. Кроме того, собрание включает его вместе с Машировым и Бердниковым в организационное бюро по подготовке Всероссийского съезда пролетарских писателей, назначенного на 13–15 декабря 1919 г. Как указывало «Грядущее», всю корреспонденцию по съезду надо «присылать по адресу: Литературная студия петроградского Пролеткульта, т. Арскому». На съезде его  выбирают в ЦК и Президиум Пролеткульта, а также включают в группу, которой поручено организовать новый литературно-художественный журнал.
В журнале «Грядущее» за 1921 г. есть информация об открытии мастерской художественного творчества, которая должна «помочь начинающим рабочим писателям, художникам, актерам, певцам и музыкантам выявить и оформить свои дарования». Учащиеся распределялись по студиям, а руководили ими все те же товарищи: «литераторы – Арский, Книжник, Крайский, артисты-инструкторы – Арбатов, Мгебров, Чекан».
Кроме Пролеткульта, дед еще работает в Губаглитпросвете, других просветительских организациях города. Начиная с 1918 г., он шесть лет подряд избирается в Петроградский (потом Ленинградский) совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Его кандидатуру выдвигает Союз работников искусств.

Самое главное, что вся эта работа проходила в разгар гражданской войны. В Центральном государственном архиве Петербурга хранится анкета [2] деда за 1921 г., которую он заполнил как депутат Петросовета седьмого созыва. В ней он указывает, что состоял на военной службе до Октябрьской революции и после, был демобилизован только в 1920 г.
В.И. Ленин лично уделял внимание художественно-музы¬кальному обслуживанию фронта. 7 апреля 1919 г. он подписал приказ Совета рабоче-крестьянской обороны об учете сценических и театральных работников. Все граждане РСФСР, без различия пола и возраста, принадлежащие к числу сценических и театральных работников, подлежали точному учету «на предмет возможного использования их по обслуживанию фронта и тыла Красной Армии по профессии». Артисты приписывались к частям, получали воинское звание и походное довольствие. Дед, как указывается в одном из библиографических источников [3], «в 1918 – 1919 гг. был красногвардейцем и красным партизаном (удостоверение № 2140); членом Особой политической коллегии петроградского фронта (7-я армия)».
Журнал «Грядущее» (№ 7) за 1919 г. сообщал: «Мобилизованы почти все ответственные работники (Пролеткульта. – Н.А.), в том числе и члены Президиума и Совета, т. Садофьев, Никитин, Аузин, Андреев, Арский, Зверев и др. Работа все-таки идет. Театральная студия в течение месяца сделала две поездки на фронт, где с успехом шла новая пьеса т. Арского «За Красные Советы», и сделала 2 постановки в Петрограде. В студии насчитывается до 150 человек». Там же отмечалось, что идет «усиленная подготовка к празднованию Октябрьской годовщины, которая отмечена новой пьесой т. Арского «Красные зори».
В эти дни вся работа Пролеткульта была переориентирована на фронт – для бойцов организовывались «перекидные» летучие спектакли-концерты, «боевые спектакли-митинги», лекции, выступления поэтов. Все артистические силы Тео разделились на отряды, готовые быстро прибыть на место.
В самом Петрограде постоянно проходили митинги-кон¬церты, в организации которых дед принимал непосредственное участие. В июле 1920 г. Отдел агитпунктов при Политотделе 7-й армии вместе с Пролеткультом организовал неделю помощи Западному фронту. В воскресенье, 4 июля, на Знаменской площади под звуки Интернационала открылся первый концерт. Собралось много народу, окружившего плотным кольцом эстраду. Людей не испугал даже дождь. Играл оркестр, выступали агитаторы и поэты. Затем на сцену вышли актеры Пролеткульта.
Тогда же родилась идея – использовать в качестве сцены платформы трамваев. По городу стали курсировать «арттрамваи». Заслышав звуки оркестра, к ним со всех сторон, как ручейки, стекались горожане. Пролеткультовские поэты читали им свои стихи, которые со своим пафосом и маршевым ритмом как нельзя лучше подходили для революционно-настроенной толпы. С такой сцены дед впервые прочитал свое новое стихотворение «Матросы», сразу полюбившееся слушателям.

Матросы, матросы! Пылает закат…
Матросы – в дорогу! Прощай, Петроград!
На юге – Деникин… За Волгой – Колчак…
Прощается с милой военный моряк.

Отечество наше! О, родина-мать!
Кто в цепи посмеет тебя заковать?
Матросы, матросы! Победа нас ждет,
Мы жизнь отдадим за родимый народ.

Многие стихи деда печатались в листовках под лозунгом «Все на защиту Советской власти» и распространялись в окопах. Его фамилию хорошо знали в частях 7-й армии.

* * *
Поездки агитбригад и театральных коллективов на передовую сопрягались с большой опасностью. Виктория Чекан постоянно рассказывала в журнале «Грядущее» о фронтовых вы¬ступлениях пролеткультовского театра «Арена», описывая все выпадавшие на его долю приключения. Вот один из ее рассказов.
«На последнем вечере Кириллова комендант города (Юрьева. – Н.А.) предупредил нас, что надо кончать скорее, не затягивать, не то может случиться для нас большая неприятность. Арена продолжала гореть энтузиазмом. Как оказалось, был заговор: около 11 час. ночи окружить театр и переловить этих странных артистов.
Около 9 час. утра, на следующий день, фронтом был уже пряничный Юрьев и вокзал, где стояли и наши вагоны, прицепленные к сборному составу, у которого не было паровоза. Бой приближался, раненые искали, где сделать перевязку; уехал и санитарный поезд, начала рваться шрапнель. Арена безоружная должна была почти принять бой. Искали винтовок, патронов, нашли; винтовки оказались заржавленные, стали чистить. Один из наших коммунистов пошел на станцию – приставил местному обывателю – начальнику по станции браунинг и сказал: «Пуля в лоб или паровоз!»  Паровоз нашелся, состав прицепили.
Линия боя приближалась. В городе стреляли из окон по серым шинелям, показалась конница, скакала перебитая пушка. Солдаты говорили: «Уезжайте», но веры в то, что мы уедем, не было, железнодорожный путь должны были перерезать белогвардейцы. Длиннейший поезд медленно пошел на ура. Арена уцелела. Конница оставалась на окружных опушках…
Арена из Риги направилась через Валк в Красный Петроград. Но в Вольмаре, уголке «Прибалтийской Швейцарии», повторилась стоянка без паровоза. В Валке уже шли ожесточенные бои, и мы приняли убитого красноармейца-товарища. После суточной стоянки отправились на Ригу – Двиюн, Псков, Петроград. В Риге мы потеряли товарища Аду Корвин, умершую в пути от тифа.
В феврале ранним утром наш театральный эшелон на подводах вез Красные знамена, плакаты, бутафорию. Арена шла за отсутствием трамваев пешком в свое родное логовище. Теперь Арена часто получает письма от товарищей-красноармейцев: «Работайте, и мы будем знать, что недаром проливаем кровь: да здравствует Пролеткульт, будьте верными коммунистами».
Красноармейцы хорошо воспринимали постановки всех пролеткультовских коллективов и в одном из писем в Тео благодарили их «за доставленное им высокое художественное наслаждение».
Интересно сравнить эти отзывы с тем, как реагировали солдаты на театральные представления, устраиваемые еще при Временном правительстве. В сентябре 1917 г. поездку на фронт совершил Передвижной общедоступный театр. Один из участников этой поездки собрал и опубликовал отзывы солдат на их выступления. «Ето все что-то подозрительное, – рассуждал один из зрителей, – начальство чем нас забавляет: солдату ето не нужно, ему скорей бы домой. Скажу одну правду, что етим нам буржуи головы затемняют, присылают на фронт какие-то развлечения, ето нам мало нужно; одно скажу: скорее эту проклятую бойню долой».
Летом 1920 г. Мгебров, Чекан и часть прежней труппы вновь возвращаются в Пролеткульт и требуют восстановить свои позиции. Мгебров уже тогда конфликтовал [4] с коллективом «Героического театра», мечтал о его ликвидации и создании одного, центрального театра Пролеткульта. И он добился своего: очередная конференция Пролеткульта принимает решение о создании театра Пролеткульта, а «Героический театр» закрывают. Но спокойствие длилось недолго: сбывались предсказания Блока о трагической, мятущейся фигуре Мгеброва. Опять начинаются его разногласия с руководством о репертуаре, режиссуре, направлении театра.
На сцене театра шли и пьесы деда. Об одной из них «Раб» в постановке Н.Н. Урванцова оставила воспоминания В. Чекан, сыгравшая в ней главную роль: «Я играла роль египетской царицы Клеопатры, рыдающей над казненным ею рабом. Клеопатра молила солнце вернуть жизнь рабу, но безжизненно на тигровых шкурах лежал раб». Роль раба играл Б.А. Болконский, впоследствии ставший актером Ленинградского театра драмы.
После непродолжительной борьбы театр Пролеткульта закрыли. Последний спектакль прошел 24 октября 1921 г. Журнал «Вестник театра и искусства» писал по этому поводу: «Невольно преклоняешься перед той стойкостью, с какою труппа переносила неудачи… Но всякой духовной стойкости рано или поздно бывает предел. Наступил этот предел и для театра Пролеткульта. Театр Пролеткульта умер. – Да здравствует театр Пролеткульта!»
После Пролеткульта Мгебров занялся актерской деятельностью и почти 30 лет (с перерывами) играл в Ленинградском театре драмы им. Пушкина, но рабочую аудиторию никогда не забывал. В 1924 г. они вместе с Чекан создали «Мастерскую по изучению Островского и Шекспира», спектакли которой показывали в заводских клубах.
Свои последние дни супруги доживали в Доме ветеранов сцены. Видимо, им там было не очень сладко. Писатель Юрий Нагибин, увидевший их на похоронах Михаила Зощенко, записал в своем «Дневнике» 28 мая 1958 г.: «Когда выносили гроб, переулок от улицы Воинова до набережной Невы был запружен
толпой. Ленинградские писатели выглядели так, что печальное торжество напоминало похороны в богадельне. У всех лица пойманных с поличным негодяев, на плечах лохмотья. Было два выходца с того света: актер Мгебров и его жена. Они приплелись с Каменного острова, из Дома ветеранов сцены. У него штаны подшиты внизу сатином, вместо галстука – веревка, грязные серые волосы ложатся на плечи всей тяжестью перхоти, лицо трупа».
Старость супругам мог бы скрасить их единственный сын Кота (Николай), но он погиб еще ребенком  в 1922 г. «от руки террориста», как официально сообщалось в газетах, и был похоронен вместе с другими жертвами революции на Марсовом поле. Девятилетний Кота тоже играл в «Героического театре» вместе с родителями. В историю города он вошел как артист, любимец петроградских рабочих, «который неизменно вызывал у зрителей горячие чувства».

* * *
Неизвестно, принимал ли участие во всех перипетиях с театром дед, но, видимо, после возвращения Мгеброва он из Тео ушел. Где-то в 1921 г. он пишет молодому автору Анне Саксачанской: «Уважаемая Анна Абрамовна! К сожалению, в Драматическую студию ранее 16 лет не принимают. Что касается Ваших пьес, то, будучи теперь мало связанным с театром, я не имею возможности взять на себя постановку Ваших пьес. Предложите Мгеброву, он заведует театром Пролеткульта. Я занят литературой и политической работой, в театре не работаю. С уважением П. Арский».
В автобиографии от 18 ноября 1923 г. дед отмечает: «В настоящее время работаю в области драматургии – закончил большую трагедию из эпохи Парижской коммуны под названием «Голгофа» и пишу другую – «Легенда о черном городе» и социальную мистерию – «Рупор мира».
В эти годы он пишет много пьес, которые идут в разных театрах Ленинграда и страны – это «Голгофа», «Черная пена», «Мокрое дело», «Красный фронт», «Война этажей», «Короли и капуста» и др. Одни из них продолжают тему революции и гражданской войны, другие уже посвящены мирной жизни и ее социально-бытовым проблемам. Критика в основном относится к ним положительно. Так, о комедии «Короли и капуста», написанной в соавторстве с Жижморой по рассказам О. Генри, журнал «Жизнь искусства» пишет: «Пьеса вполне удалась со стороны театральной или сценической… В отношении же содержания пьесой затрагивается колониальный вопрос и разрешается восстание чернокожих, и это чисто пролетарская новинка, потому что до сих пор наша драматургия таких тем еще не касалась». Спектакль был принят к постановке Академическим театром драмы им. А.С. Пушкина.
Пьесу «Черная пена» поставила 2-я студия ЛГСПС. Некий Борис П. отмечает в журнале «Рабочий и театр»: «Тема пьесы Арского – самая злободневная. Растрата казенных денег, преступная халатность заводской администрации, продажа заводского имущества. Показан и рабочий, захлебнувшийся в «черной пене», в грязной накипи кутящего нэпа».
Такое же мнение высказывает и другой автор, Д.П.: «По своему замыслу пьеса для рабочего весьма интересна. Она рисует жизнь большого завода в его повседневной обстановке».
Журнал «Рабочий и театр» опубликовал письмо рабкора
В. Медведева, который дал спектаклю высокую оценку: «Как пьеса, так и сценическое воплощение ее вполне удовлетворяют современный рабочий театр… С точки зрения профессиональной, конечно, в спектакле были недочеты. Но они сглаживались тем искренним, одушевленным исполнением, которое сквозило у всех участвующих. Вообще же это был свежий спектакль. Следует пожелать, чтобы спектакли этого коллектива были переброшены в провинцию – в уезды. Там нужны именно такие, здоровые спектакли».
Однако были и противоположные взгляды. В том же журнале «Рабочий и театр» А. Сущев отмечал: » … для ленинградского пролетариата, разумеется, абсолютно чуждо то, на чем строит Арский стержень своей пьесы – сделка завкомщика с хозяйственником, основанная на совместном расхищении заводского имущества. Слабо выдержаны основные действующие лица, создающие двойственность восприятия, и совершенно не оправдан ряд моментов всего театрального действия».
«Красная газета» за 1924 г. в театральной хронике сообщает о постановке пьесы деда «Комиссар Настя». Другие источники пишут о пьесе «Освобожденный труд». В последней особенно проявилось характерное для того времени кубистско-авангар¬дистское направление в драматургии, сочетание патетики и гротеска. Действующие лица в ней – некие символы или аллегории. Дед дает такую ремарку к портретам своих героев: «В роскошной раззолоченной зале трон, на котором восседает толстый, румяный, заплывший жиром Капитал. Вокруг – огромные мешки, набитые доверху золотом. Трон разукрашен драгоценными камнями, и на толстых пальцах рук Капитала сверкают и горят большие бриллианты. Перед ним в угодливых и жалких позах Поп в длинной черной рясе и высоком клобуке; с другой стороны – Царь в порфире и короне, в руках – скипетр и держава, за ними – Министр в костюме камергера; поодаль – Профессор с огромной толстой книгой на вытянутых руках замер неподвижно с подобострастно наклоненной головой».
Здесь все символично – и сами фигуры с их атрибутами (Капитал на троне, Царь со скипетром, Профессор с книгой), и расстановка персон – ближе всех к Капиталу – Царь и Поп, то есть самодержавие и религия, чуть подальше Министр – государственный аппарат, еще дальше Профессор – наука.
В этот период дед обращается к историческим событиям – далеким и близким и пишет пьесы: «Конец Романовых», «Адмирал Колчак», «Атаман Булак-Балахович», «Голгофа» и др.
«Конец Романовых» написан в соавторстве с М. Волоховым. Пьеса большая, в 5 актах, охватывает значительный период – от коронации Николая II и трагедии на Ходынке (1896 г.) до пребывания семьи бывшего императора в Екатеринбурге и Тобольске (1918 г.). С позиций того времени авторы, как в старой русской сказке, показывают Николая II глупым, недалеким царем, а его окружение и того хуже. Этому окружению авторы противопоставляют революционную толпу, не способную на измену и предательство. Когда Екатеринбург занимают белые и главные герои пьесы – большевики Писаревская (комиссар) и Авдеенко вместе с другими попадают в плен, напрасно адъютант Корнилова призывает людей их выдать – толпа упорно молчит. Писаревская говорит адъютанту: «Мы друг друга здесь не знаем. А если бы даже знали – вам не сказали».
Писаревская в любых обстоятельствах действует смело и решительно. Она говорит комиссару Временного правительства Панкратову: «Может быть, я была дерзка по отношению к Вам, но не забудьте, в какое время мы теперь живем. Разве можно быть таким мягким, когда тебя хватают за глотку? Гражданская война только началась. Или победим мы, или они».
Впоследствии дед не раз будет обращаться в своих пьесах к образу женщины-комиссара.
Пьеса шла в Ленинграде, Ташкенте, Чите, других городах, но потом была запрещена. 4 ноября 1925 г. в «Ленинградской правде» под заголовком «Конец Романовых» снят» появилось сообщение: «По распоряжению Реперткома пьеса Волохова и Арского «Конец Романовых» снята с репертуара театра Драмы и комедии».
«Голгофа» посвящена французской революции и парижским коммунарам, но события 1871 г. как бы отождествляют героизм борцов за революцию, произошедшую в России. Тьеру и его правительству противопоставлен народ – рабочие и национальная гвардия. В «Голгофе» дед вводит свой любимый образ – человека со скрипкой. Это некий Леру, старик, оказавшийся в тюрьме вместе с коммунарами. Он тихо играет на своем инструменте, заставляя людей, обреченных на смерть, вслушиваться в незнакомую музыку. Но вот казнь коммунаров произошла, и «тихие, рыдающие звуки скрипки Леру постепенно переходят в мощную мелодию, в которой сочетаются гимны страдания и радости победы».
Пьесу «Булак-Балахович» дед, видимо, написал в Пскове, во всяком случае, замысел мог появиться именно там, так как Булак-Балахович (Бэй-Булак-Балахович) – один из руководителей контрреволюции на северо-западе России, особенно свирепствовал в Порховском уезде Псковской губернии. В центре пьесы молодая женщина – дочь рабочего, красавица Саша, но она не комиссар, не партизанка, а террорист-одиночка, поставившая перед собой цель – убить деспота. Во имя спасения людей она готова пожертвовать собственной жизнью. Переодевшись монахиней, Саша пробирается в штаб Балаховича, стреляет в него… и не попадает. Ее арестовывают. Только стремительное наступление красных спасает девушку от неминуемой гибели.
Оценивая эти пьесы деда, критика отмечала, что «автором сделан в драматургии шаг вперед от агиток и революционных пьес-лозунгов», в ней появились «определенные характеры» и «индивидуальные типы».

Кроме пьес, в 20-е годы дед пишет рассказы и стихи. В 1925 г. выходит еще один его сборник стихов «Серп и молот». Его стихи также широко публикуются по стране в самых разных изданиях – на Дальнем Востоке, в Твери, Харькове, других городах и, конечно, Москве и Ленинграде. Он является неизменным участником всех крупных сборников пролетарских поэтов, в том числе второго альманаха «Пролетарские писатели».
Признанием творческих заслуг деда стало внесение его имени в первое издание Большой Советской Энциклопедии (том 3-й, 1926 г.). Текст о нем хотя и небольшой, но написан живо: «… По темам А. – поэт революции, по форме – поклонник старого метра и рифмы. Написал драматический этюд «За Красные Советы» (1920), выпустил два томика рассказов – «Метла революции» и «Кровь рабочего», обнаруживших умение А. говорить кратко и сильно».

* * *
Пролеткульт к тому времени уже перестал существовать, но появилась другая организация – Всесоюзная ассоциация пролетарских писателей (ВАПП), продолжившая его цели и задачи.
В состав ее правления вошел весь коллектив литературной группы «Кузницы», в том числе и дед. На это указывает Литературный энциклопедический словарь 1987 г. издания – «В состав правления были избраны члены группы «Кузница» В.Д. Александровский, П.А. Арский, М.П. Герасимов, М. Волков и др.» Других сведений о том, что дед был в группе «Кузница», мне не попадалось.
В архиве Пушкинского дома я нашла анкету деда для членов Всероссийского союза поэтов (ленинградское отделение), заполненную им 23 апреля 1925 г. Он туда вступил 12 апреля 1924 г. Союз привлекал поэтов тем, что оказывал помощь в издании стихов и публичных выступлениях. Дед, в частности, был постоянным автором художественно-иллюстрированного журнала «Петроград», где печатались самые известные поэты всех направ¬ле¬ний – символисты, акмеисты, футуристы, имажинисты и др.
В анкете деда содержится много полезной информации о нем. Так, своей литературной специальностью он в те годы считал поэзию и драматургию, основной профессией – редакционную работу. Из нее мы узнаем, что в то время он был членом Союза революционных драматургов и членом Союза работников просвещения (профсоюзная организация), что уже тогда его сборник рассказов «Кровь рабочего» переводился на иностранные языки, а пьеса «Голгофа» шла за рубежом. В графе «семейное положение» он указывает, что женат и имеет двух детей, с явной гордостью, написав в скобках, – сыны! Эти сыны: Павел – от первого брака с женой Верой и Александр, мой отец, – уже от второго брака с моей бабушкой Анной Фединой.
В 1926 г. в Союзе поэтов прошла перерегистрация его членов. Деда оттуда исключили, как отмечалось в протоколе собрания (он тоже сохранился), «ввиду совершенного неучастия в работе Союза». На том же заседании в Союз были приняты
Н. Клюев, М. Кузмин, А. Лившиц, Ф. Наппельбаум и И. Наппельбаум, которые «напротив, пожелали… проситься».
«Неучастие» деда в работе Союза, скорее всего, связано с его командировкой в эти годы (1925 – 1929) в Псков, а затем – в Харьков для организации газетно-журнального дела. В Пскове он был зам. редактора газеты «Псковский набат», в Харькове – членом редколлегии журнала «Красное слово».
Впоследствии дед состоял во Всесоюзном объединении ассоциаций пролетарских писателей (ВОАПП) и Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП). В 1934 г. прошел первый съезд советских писателей, на котором был создан Союз советских писателей. С этой писательской организацией связаны вся дальнейшая жизнь и работа деда.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

МРАМОРНЫЙ ДВОРЕЦ

1

В начале 20-х годов у Павла Александровича завязался роман с моей бабушкой, Анной Михайловной Фединой. Познакомились они так. Бабушка, с детства мечтавшая стать актрисой, поступала в театральную студию*, а дед был в приемной комиссии. Он увидел ее на экзамене по художественному чтению. Бабушка читала большой отрывок из «Полтавы» Пушкина, где идет речь о любви красавицы Марии Кочубей к старому гетману:

Не только первый пух ланит
Да русы кудри молодые,
Порой и старца строгий вид,
Рубцы чела, власы седые
В воображенье красоты

___________
* У меня сохранилось в памяти, что это студия была при Александринском театре, но я могу и путать.

Влагают страстные мечты.

Можно представить себе эту сцену: юная абитуриентка, которой тогда было лет 17 или чуть больше, худенькая, стройная, с короткой стрижкой и большими выразительными глазами со всей страстью старается убедить членов комиссии в любви пушкинской героини к престарелому Мазепе. Щеки от волнения горят, голос дрожит, глаза расширяются еще больше28 октября 1922 г. родился мой отец, Александр Павлович Арский.

Бабушка была совсем из другого мира. Ее отец, Михаил Федорович Федин, служил казначеем у великого князя Константина Константиновича, а после его смерти в 1915 г. — у его жены, великой княгини Елизаветы Маврикиевны. Одновременно Михаил Федорович работал в Управлении делами ее детей, князей Константина и Игоря.

Жили великие князья в Мраморном дворце*. Этот дворец находится на
Миллионной улице, недалеко от Зимнего дворца, выходя одной стороной на Неву и Петропавловскую крепость, другой — на Марсово поле. Внутри и снаружи его стены облицованы мрамором, откуда и происходит его название. В нескольких метрах от дворца, являясь как бы его двойником, стоит Служебный дом (сейчас там находится Северо-западный заочный технологический институт**). В нем и жили Федины до революции, занимая на втором этаже квартиру № 6 из четырех комнат.

Родился Михаил Федорович в 1870 г. В сохранившейся выписке из

____________
* Мраморный дворец сооружен в 1768 — 1785 гг. по проекту архитектора А. Ринальди для фаворита Екатерины П графа Григория Орлова. Но граф умер до окончания строительства, и дворец перешел к великим князьям. В украшении дворца использован мрамор 32 оттенков. Залы были украшены скульптурой, живописными плафонами, бронзой и фарфором; полы набраны из слоновой кости и разноцветных пород дерева. С 1937 г. в Мраморном дворце находился филиал Центрального музея В.И. Ленина. В наши дни в музее проводятся экскурсии, выставки, создан мемориальный музей великого князя Константина Константиновича.
** В Служебном доме после революции находилось общежитие Цекубу (Центральная комиссия по улучшению быта ученых, созданная по инициативе М. Горького) и в нем в 1919 — 1920 гг. жила у второго мужа Владимира Шилейко Анна Ахматова. Об этом, в частности, со своим обычным сарказмом вспоминает Надежда Мандельштам: «… а в зиму 20/21 года она (Ахматова. — Н.А.) отсиживалась в Мраморном дворце с Шилейко… » У поэтессы уже тогда разладились отношения с мужем. Это было отражено в стихотворении «Опять подошли «незабвенные даты»:
Все ясно — кончается злая неволя,
Сейчас я пройду через Марсово Поле,
И в Мраморном крайнее пусто окно,
Там пью я с тобой ледяное вино.
Мы заняты странным с тобой разговором,
Уже без проклятий, уже без укоров.
Там я попрощаюсь с тобою навек,
Мудрец и безумец — дурной человек.
      Впоследствии Ахматова заменила эту часть стихотворения другим вариантом.

метрической книги о рождении младшей дочери Анны /1 февраля 1903 г. (по старому стилю)/ в разделе «звание» о нем сказано, что он «запасный нижний чин из кр/естья/н СПб губернии Новоладожского уезда Изсадской волости, села Изсада», то есть и с этой стороны мужская ветвь у нас идет из крестьян. Вполне вероятно, что родители Михаила Федоровича тоже были крепостными.

Его жена Клавдия Дмитриевна, судя по тому же документу (происхождение не указано и мне неизвестно), была домохозяйкой, занималась семьей, в которой, кроме Анны, были еще старшие дети — сын Федор и дочь Вера.

Просто так к великим князьям на службу не попадали. Значит, у прадеда Михаила Федоровича были хорошее образование и достойный послужной список. По единственной сохранившейся у нас фотографии, где ему приблизительно лет 50, он вполне соответствует своему солидному положению — умное, волевое лицо, проницательный взгляд, весь облик человека сурового и неподкупного.

В архиве Елизаветы Маврикиевны есть список служащих на начало 1918 г. Управляющим ее Дворами был князь Владимир Александрович Шаховской, шталмейстером* — Николай Николаевич Ермолинский, гофмейстерииной — баронесса Луиза Константиновна Корф, архитектором — Антон Кирьякович Джиоргули. При великой княгине состояли также баронесса София Николаевна Корф и барон Эдуард Федорович Менд. Все они занимали высшие классы в придворном Табели о рангах (всего по архивному списку восемь). У моего деда был УШ класс, он имел звание коллежского асессора и право на личное дворянство.

Мне не удалось найти сведений о жизни и работе Михаила Федоровича у великих князей, но я обнаружила в архиве Елизаветы Маврикиевны уникальные документы о продаже Мраморного дворца до и после Октября 1917 г., которая коснулась всех проживавших там, в том числе и семью Фединых.

История этой продажи такова. Финансовые затруднения у великих князей начались после смерти Константина Константиновича (1915 г.) и раздела имущества среди наследников. Шла война с Германией, росли цены, и денег на содержание дворца у его владельцев уже не хватало. Положение усугубила начавшаяся буржуазная революция. Хорошо понимая архитектурную ценность самого здания и всего, что в нем находится, великая княгиня Елизавета Маврикиевна обратилась с предложением о покупке дворца к государству в лице Временного правительства, и то дало согласие его купить «для государственных надобностей вместе с обстановкой парадных комнат и предметами искусства».
Для оценки здания и всего имущества была создана ликвидационная комиссия из служащих дворца, которую возглавил управляющий Дворами князь В. Шаховской. В комиссию вошли Э. Менд, Н. Ермолинский, А. Джиоргули и др. Со своей стороны Временное правительство специальным постановлением поручило вести переговоры министру труда А. Гвоздеву и комиссару Временного правительства Ф. Головину, которые тоже должны были определить стоимость дворца.
На некоторых финансовых документах написано: «Передать Федину», так что прадед тоже принимал участие в этой работе.

Великий князь Константин Константинович при жизни был много лет

___________
* Шталмейстер, гофмейстерина — чины третьего класса, помощники руководителей соответствующих придворных служб.

президентом Академии наук, почетным членом Географического и Минералогического обществ, Русского астрономического и Русского исторического обществ, общества Красного Креста и т.д. У него была прекрасная библиотека, богатая коллекция гравюр, рисунков и различных предметов, имеющих отношение к морскому делу. Многие из них остались еще со времен отца Константина Константиновича, генерал-адмирала великого князя Константина Николаевича, бывшего при царе Александре II управляющим Морским министерством.

С первой оценкой имущества со стороны правительства ликвидационная комиссия дворца не согласилась, и между ними начинается длительное выяснение отношений. А пока суть да дело во дворец вселяют Министерство труда. В. Шаховской и Н. Ермолинский шлют отчаянные письма правительству с просьбой оплачивать расходы по содержанию своего ведомства. Их также беспокоит и безответственное использование министерством дворцовых помещений.

Наконец, 3 октября 1917 г. правительство вынесло вердикт: «предложение о приобретении Мраморного дворца в собственность государства отклонить; поручить Министру государственного призрения, в качестве особоуполномоченного по разгрузке Петрограда и его окрестностей, озаботиться применением помещения для Министерства труда…»

А через несколько недель произошла другая, Октябрьская революция. Новая власть отменяет все прежние постановления по Мраморному дворцу. Его хозяева теперь именуются «бывшими владельцами», не имеющими права распоряжаться своим имуществом. Наблюдать за порядком туда назначают большевистского комиссара Иосифа Ивановича Коваленко. Вскоре на его имя поступает письмо от Председателя Совета Народных Комиссаров В.И. Ленина, по которому Н. Ермолинский делает соответствующее Распоряжение:

«Всем квартирохозяевам Мраморного дворца и служебного дома.

Сего 16 ноября сообщено мне в копии следующее письмо Председателя Народных Комиссаров:
«Ввиду решенного в принципе отчуждения Дворцовых имуществ, представляющих художественную ценность и собственность народа, покорнейше прошу Вас, Товарищ комиссар, объявить владельцам Мраморного дворца, что
продажа и вывоз имущества художественного характера, находящегося во дворце, воспрещается.
       Прошу Вас также иметь наблюдение за исполнением настоящего распоряжения.
       Распоряжение бывшего комиссара Головина за № 2390 настоящим распоряжением отменяется.
                Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)
                Комиссар по заведованию Дворцами Республики А.В. Луначарский
                Управляющий делами В. Бонч-Бруевич
                Секретарь Совета Н. Горбунов».

На основании вышеизложенного предлагаю всем квартирохозяевам сообщать заблаговременно в Контору о всех случаях переездов или хотя бы частичного вывоза их вещей из квартир для получения от комиссара пропуска на право вывоза таковых со двора Дворца.
Н. Ермолинский».

Там же приложен список жильцов, в котором они должны были расписаться об ознакомлении с данным распоряжением. За нашу квартиру расписалась прабабушка Клавдия Дмитриевна.
Был поставлен окончательный срок для переезда владельцев дворца и всех жильцов — 5 марта 1918 г.

Власти опасались, что великие князья и их служащие будут тайно вывозить ценности, однако главным расхитителем великокняжеского имущества оказался сам большевистский комиссар Коваленко. 5 июня 1918 г. члены бывшей ликвидационной комиссии составляют акт о «безобразиях, которые творятся с его (комиссара. — Н.А.) ведома» во дворце.

«Назначенный Комиссаром Мраморного Дворца Иосиф Иванович Коваленко, — говорится в акте, — потребовал немедленно из Конторы Двора черновик описи, предоставленной Временному правительству, причем не дал возможности снять новой копии с этого единственного и необходимого документа; выдать какую-либо расписку в получении этой описи он уклонился; также он поступал и в дальнейшем, отбирая нужные ему вещи, переписку и дела из Конторы Двора*.
При эвакуации Министерства труда в Москву**, в марте с.г., Коваленко выехал неизвестно куда, не возвратив ничего из изъятых им вещей и бумаг.
Одним словом, с ноября 1917 г. во Дворце совершенно был нарушен порядок и воцарился произвол Комиссара Коваленко, человека невежественного и едва грамотного.
Администрация Дворца была совершенно бесправна и должна была уступать всем требования, так, например:
1) Из серебряной кладовой было вывезено большое количество ценного серебра, без ведома и участия служащих Двора и Конторы — никакого документа по этому поводу не выдано.
2) Также было поступлено со всеми кладовыми, где хранилась медная посуда, фарфор, бронза, вино, платья, сукно и проч.
Всем распоряжался Комиссар Коваленко бесконтрольно и безотчетно. Кроме того, в служебном доме Дворца была размещена рота солдат (250 человек) самокатного батальона, пребывание которой ввиду полного отсутствия дисциплины не прошло бесследно: солдаты производили всюду беспорядок, пьянствовали, скандалили и, ночуя в Конторе Двора, употребляли канцелярские дела на растопку пе чей…
Ввиду возможности исчезновения документов, подтверждающих все изложенное, что представляется вполне возможным в переживаемое нами время, мы

______________
* Как рассказывали мне сотрудники нынешнего музея Мраморного дворца, в 30-е годы было еще худшее разграбление запасников дворца.
** Советское правительство переехало в Москву из Петрограда в ночь с 10 на 11 марта 1918 г.
удостоверяем вышеприведенные данные нашими подписями.

                Бывший управляющий Дворами Великой княгини Елисаветы Маврикиевны, действующий по доверенности, генерал- майор в отставке Князь Владимир Александрович
Шаховской
                Управляющий Конторою Двора Великой Княгини Елисаветы Маврикиевны Действительный Статский
Советник Александр Николаевич Зернин
                Члены бывшей ликвидационной комиссии Мраморного Дворца: состоящий при Великой княгине Елисавете Маврикиевне и
Управляющий делами князей Константина и Игоря Константиновичей полковник в отставке барон Эдуард Федорович Менд
                Александр Павлович (фамилия неразборчива)
                Николай Александрович (фамилия неразборчива)
                Михаил Константинович Мухин
инженер путей сообщений Сергей Николаевич Смирнов
                Михаил Георгиевич Гаршин».

                * * *

Без сомнения, это были преданные великим князьям люди. Так как они работали вместе с моим прадедом и жили в одном доме (например, Менды занимали квартиру № 5, Шаховские — квартиру № 3), мне хотелось побольше узнать о них, однако мои поиски не увенчались успехом. Единственно ценный источник, где хоть что-то можно было почерпнуть, — книга чудом уцелевшего от гибели сына К.Р. — великого князя Гавриила Константиновича «В Мраморном дворце», изданная сначала за границей, в Нью-Йорке (1955 г.), а затем и у нас, в России (2001 г.).

 Интереснейшим человеком, например, предстает перед нами Николай Николаевич Ермолинский, воспитатель и наставник младших сыновей К.Р. — Олега, Константина и Игоря. Особенно горячее участие он принял в судьбе Олега, единственного из детей К.Р., который обладал литературными способностями, писал прозу и тем самым был близок отцу-поэту. Николай Николаевич хорошо понимал, что великокняжеским детям не хватает знаний жизни общества и России в целом и, когда Олег захотел поступить в Александровский лицей, всячески этому способствовал. Он представил К.Р. по этому поводу «Записки» — свой взгляд на образование молодых людей в России. В результате его хлопот перед родителями Олег оказался первым из членов Императорского дома, поступивших до военной службы в высшее гражданское заведение (затем в лицей поступил и Гавриил).

     А какое заботливое участие Николай Николаевич принял в уходе за раненным на войне Олегом! Его личные воспоминания об этом нельзя читать без слез:
«Около часу ночи мне сообщили, что раненый проснулся. Я тотчас отправился в соседнюю палату и при свете лампады увидел моего дорого князя. Он был бледен, как смерть. При виде меня приветливая, но крайне болезненная улыбка озарила его полудетское лицо.

— Наконец-то, Николаус!.. Господи, как я рад!.. Теперь уж никуда не отпущу! Никуда!

— Никуда и не уйду, — ответил я с волнением. — И здесь будем вместе и поправляться вместе поедем.

Он был убежден в своем скором выздоровлении. Приходилось глотать слезы, чтобы себя не выдать.

…Начиная с 4-х часов дня (уже следующего. — Н.А.), положение больного значительно ухудшилось: дыхание стало чаще, пульс ослабел, появились признаки сепсиса, бред. Все утро он не находил себе места, теперь же на вопрос о самочувствии отвечал неизменно: «Чувствую себя ве-ли-ко-леп-но». При этом язык его не слушался, и он с трудом выговаривал слова. Как только сознание князя прояснялось, от тотчас же требовал меня к себе, держал рукою за шею, не отпускал никуда, но потом опять начинал заговариваться, кричал, чтобы ловили какую-то лошадь или бросались на бегущего неприятеля.

   …Вскоре больной стал задыхаться. По его просьбе ему подымали ноги все выше и выше, но это не помогало. Обратились к кислороду. После третьей подушки стало ясно, что бедный князь умирает… Началось страшное ожидание смерти: шепот священника, последние резкие вздохи…Великий князь, стоя на коленях у изголовья, закрывал сыну глаза; великая княгиня грела холодевшие руки. Мы с князем Игорем Константиновичем стояли на коленях в ногах. В 8 часов 20 минут окончилась молодая жизнь…».

На войну ушли все пятеро сыновей Константина Константиновича. «Мне это страшно нравится, — писал князь Олег, — так как это показывает, что в трудную минуту Царская Семья держит себя на высоте положения. Мне приятно, мне только радостно, что мы, Константиновичи, все впятером на войне».
В воспоминаниях великого князя Гавриила Константиновича часто встречается имя домашнего врача Д.А. Муринова, который есть в списке служащих от 1918 г., упоминавшемся выше. Он — из старожилов, служил в Мраморном дворце с 1 марта 1888 г.

После революции, когда больной туберкулезом Великий князь Гавриил Константинович находился в застенках ЧК, появляется фамилия другого врача —
И.И. Манухина*, человека не только преданного князьям, но и рисковавшего в
сложившейся обстановке своей жизнью. Вот что вспоминала о нем впоследствии жена Гавриила Константиновича Антонина Рафаиловна Нестеровская (княгиня
А.Р. Романова): «Мысль о необходимости помочь моему мужу меня не оставляла ни на минуту… Утром я немедленно направилась на Гороховую (где находилось Петроградское ЧК. — Н.А.)): ночью у меня явилась мысль просить Б.** разрешить
__________________
* И.И. Манухин также был лечащим врачом и М. Горького.
** Исходя из воспоминаний великого князя Гавриила Константиновича и его супруги Антонины Рафаиловны Романовой, этого Б. хорошо знал преподаватель литературы великих князей (его инициалы А. Романова обозначила, как Н.К.К.). Этот преподаватель в свое время благодаря связям с Константиновичами очень помог Б. «в его скитаниях и сидении по тюрьмам до революции». Одни исследователи считают, что под этой буквой скрыт зам. председателя Петроградского ЧК Г.И. Бокий, другие — тюремный комиссар Богданов.

нашему домашнему врачу, доброму и милому И.И. Манухину, посещать моего мужа в тюрьме. На это Б. согласился и просил, чтобы доктор Манухин приехал к нему для переговоров. Я дала знать Манухину, и он сейчас же отправился в Чека».

Манухин не побоялся обратиться по поводу болезни великого князя к Управляющему делами Совнаркома В.Д. Бонч-Бруевичу. В письме от 19 августа 1918 г. он ему пишет: «Тяжелый тюремный режим, в котором сейчас находится такой серьезный больной, является для него, безусловно, роковым, арест в этих условиях, несомненно, угрожает опасностью для его жизни. Об этом только что сообщено мною и врачам дома предварительного заключения Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией.

Узнав там, что арест гражданина Г.К. Романова проведен по распоряжению Совета Народных Комиссаров, я обращаюсь к Вам и Совету Народных Комиссаров с просьбой изменить условия его заключения, а именно, перевести арестованного в частную лечебницу под поручительство старшего ее врача (а если этого недостаточно, то и под мое личное поручительство)… Он никуда не уйдет и явится по первому Вашему требованию. Я прошу хотя бы об этом».
Жене Гавриила Константиновича удалось его освободить, пользуясь знакомством в ЧК и тем, что великий князь страдал туберкулезом. После этого супруги прятались у Горького, а затем чудом вырвались в Финляндию.
Великая княгиня Елизавета Маврикиевна после изгнания из дворца поселилась в доме Жеребцова на Дворцовой набережной. В ноябре 1918 г. она уехала на пароходе в Стокгольм к шведскому королю вместе с младшими детьми Георгием и Верой и внуками от сына Иоанна — Всеволодом и Екатериной.

Других же членов великокняжеской семьи постигла трагическая судьба. В связи с этим привожу еще один документ из переписки бывших служащих дворца с властями, сохранившейся в архиве Елизаветы Маврикиевны.

«В силу состоявшегося распоряжения трое бывших владельцев Дворца должны были выехать в г. Вятку, причем, так как распоряжение это не распространялось на лиц женского пола, то супруге князя Иоанна Константиновича, княгине Елене Петровне, предоставлялось право оставаться в ее квартире.
В виду того, что кн. Елена Петровна, по своему желанию, отправилась сопровождать мужа, она предоставила свое помещение вдовствующей королеве греческой Ольге Константиновне, до получения возможности приискать другое помещение или выехать за границу.

До сего времени королева греческая проживала у своего брата б. Великого князя Дмитрия Константиновича, который теперь должен был спешно выехать в Вологду…»

Мы знаем, куда так спешно «выехали» «трое бывших владельцев Дворца» и великий князь Дмитрий Константинович. Князья Иоанн, Константин и Игорь были в марте 1918 г. сосланы в Вятку, а затем перевезены в Екатеринбург. Летом их некоторое время содержали в г. Алапаевске Пермской губернии. В ночь на 18 июля их, а также великую княгиню Елизавету Федоровну (вместе с инокиней Варварой), великого князя Сергея Михайловича (с секретарем Федором Ремезом), князя Владимира Павловича Палея повезли из Алапаевска в поселок Синячиха. По пути следования были заброшенные шахты, где некогда добывали железную руду. В одну из них их сбросили живыми, кроме великого князя Сергея Михайловича, пытавшегося оказать сопротивление, — его застрелили и сбросили в шахту уже мертвым. Местные жители рассказывали, что оттуда долго раздавались стоны несчастных.

Великие князья Дмитрий Константинович, Николай и Георгий Михайловичи были сосланы зимой 1918 г. в Вологду, где пользовались относительной свободой. В конце лета этого же года они были арестованы, перевезены в Петроград и посажены в дом предварительного заключения в Петропавловской крепости, куда чуть позже попадет Гавриил Константинович.

Об их освобождении ходатайствовали писатели и советские организации, в частности члены Академия наук направили в Совнарком обращение, в котором просили освободить из тюрьмы шестидесятилетнего великого князя Николая Михайловича, известного историка, бывшего много лет председателем Императорского исторического общества. Вопрос этот даже рассматривался на заседании Совнаркома 16 января 1919 г. Председатель Вологодского губернского исполкома Совета депутатов Ш. Элиава доложил, что во время пребывания в Вологде Николай Михайлович не был замечен в контрреволюционной деятельности и не представляет для советской власти никакой опасности. Просил за него и Горький. Но все оказалось бесполезным. В ночь на 30 января 1919 г. великих князей вывели раздетыми на мороз и расстреляли во дворе, а трупы свалили в общую могилу.

В официальном сообщении властей говорилось, что великие князья расстреляны как заложники за убийство в Германии вождей немецких коммунистов Розы Люксембург и Карла Либкнехта.

Про последние минуты Николая Михайловича Гавриил Константинович писал: «Он был религиозным и верующим человеком, и мне впоследствии рассказывали, что умер он с молитвой на устах. Тюремные сторожа говорили, что когда он шел на расстрел, то повторял слова Христа: «Прости им, Господи, не ведают, что творят…»

Те же слова прошептала перед смертью и Великая княгиня Елизавета Федоровна (такую же надпись она сделала на надгробном кресте мужа — великого князя Сергея Александровича, убитого в феврале 1905 г. террористами). После революции 1917 г. многие предлагали Елизавете Федоровне, основавшей после смерти мужа Марфо-Мариинскую обитель сестер милосердия в Москве и известной своими благотворительными делами, помощь для спасения, но она отказывалась, говоря: «Это мой народ, и я хочу разделить его участь, какова бы она ни была». Задолго до ареста друг великой княгини игумен одного уральского монастыря о. Серафим предлагал ей скрыться в скитах под Алапаевском. Она отвечала, что не хочет бежать от креста, который господь на нее возлагает. «Но если, — говорила она, — ты узнаешь, что меня убили, обещай, что похоронишь меня по-христиански». И надо было произойти такому совпадению, что ее сослали именно в Алапаевск. О. Серафим исполнил ее просьбу. Когда армия Деникина взяла город, тела мучеников, извлеченные из шахты, какое-то время покоились в склепе Троицкого храма. После отступления Деникина о. Серафим смог вывезти тела великой княгини и инокини Варвары из россии. Сейчас их мощи находятся в Иерусалиме, в усыпальнице русского монастыря Марии-Магдалины в Гефсиманском саду.

Тела сыновей К.Р. тогда же были из Алапаевска перевезены в Китай и там захоронены (сейчас на этом месте находится поле для гольфа, его показывали в программе телевизионных новостей). В настоящее время ведутся переговоры об идентификации останков и перезахоронении их на родине, в России.

          Мог ли Великий князь Константин Константинович даже помыслить о трагической судьбе своих сыновей? Конечно, нет, он умер в 1915 г., когда до Октябрьской революции было еще далеко. Но как поэт, данной ему особой прозорливостью, он предвидел, что в их жизни может произойти что-то страшное (недаром М.И. Цветаева говорила: «Стихи сбываются. Поэтому их не все пишу»). Это отразилось, в частности, в «Колыбельной песенке», которую К.Р. посвятил своему первенцу Иоанну:

… В тихом безмолвии ночи
С образа, в грусти святой,
Божией Матери очи
Кротко следят за тобой.

Сколько участья во взоре
Этих печальных очей!
Словно им ведомо горе
Будущей жизни твоей.

Быстро крылатое время,
Час неизбежный пробьет;
Примешь ты тяжкое бремя
Горя, труда и забот…

… После убийства Распутина Николай II повелел Великого князя Дмитрия Павловича, участвовавшего в заговоре, отослать в Персию, где шла война и где он неминуемо должен был погибнуть. Члены императорского семейства, в том числе все взрослые Константиновичи, написали Николаю П коллективное письмо, в котором просили государя облегчить Дмитрию ссылку, разрешив ему пребывать в одном из его имений — Усове или Ильинском. Письмо вернулось с высочайшей резолюцией: «Никому не надо право заниматься убийством…»
Через полтора года почти все великие князья, подписавшиеся под этим письмом, сам Николай П и вся его семья будут убиты.

Мне ничего не удалось узнать о судьбе после революции членов ликвидационной комиссии Мраморного дворца и других служащих великой княгини Елизаветы Маврикиевны. Такие поиски идут годами, и находки обычно бывают случайными. Летом 2003 г., после длительного перерыва, мне вновь посчастливилось побывать в Ленинграде, теперь уже Петербурге, и в музее Мраморного дворца получить координаты внучатого племянника барона Э. Менда — Шимана Альфреда Георгиевича, единственного потомка из числа служащих, который ныне известен сотрудникам музея и поддерживает с ними отношения. Я надеялась, что он мне что-нибудь расскажет, хотя бы о своем предке, но, увы! он только сообщил, что после революции барон уехал во Францию и там умер.

* * *

Трагичной оказалась и судьба моего прадеда Михаила Федоровича Федина и его старшего сына Федора. Спустя год или полтора после революции они были арестованы и бесследно исчезли в застенках ЧК. В воспоминаниях жены Гавриила Константиновича А.Р. Нестеровской есть упоминание о том, что во время посещения председателя петроградского ЧК Урицкого в его приемной она видела князя Шаховского, барона Менда и другие «знакомые» лица, которые «могли или сопровождать великих князей, или тоже были вызваны». Вполне возможно, что там были и Михаил Федорович с сыном.

От Фединых осталась одна единственная фотография всей семьи, сделанная, судя по возрасту там моей бабушки Анны Михайловны, где-то в 1918 г., когда они уже должны были выехать из дворца. Заметно, что они в это время бедствовали. Федор — высокий, крупный мужчина, одет в пиджак, который на нем еле сходится, с короткими рукавами, рубашка на нем не фабричная, а сшита своими руками. Такая же «самодельная» блузка с воротником и манжетами на младшей дочери Анне (рубашки с подобными воротниками бабушка шила в трудные времена и для моего отца). На лицах взрослых — отпечаток тяжелых переживаний. У Михаила Федоровича и сына Федора — окаменевшие лица. Клавдия Дмитриевна смотрит отсутствующим взглядом куда-то в пространство, такое же полное безучастие к жизни на лице у Веры, и только Анна так и светится от переполняющего ее чувства молодости.

Из рассказов бабушки Анны Михайловны помню, что у них был родственник, кажется, ее дядя — крупный лесопромышленник, имевший владения в Псковской области. После революции он сгинул в ЧК. Были у них еще какие-то близкие родственницы: у одной муж служил в Белой армии, у другой — сын-юнкер участвовал в защите Зимнего дворца в памятную ночь 25 октября 1917 г. Эта женщина как раз в момент штурма находилась у Фединых, может быть, даже пришла туда специально. Она была беременна, и, когда прошел слух, что в Зимнем бьют юнкеров, у нее начались преждевременные роды. Ребенок родился мертвым, а мать еле спасли.

Юнкер оказался жив. Его в ту ночь задержали солдаты Павловского полка и отвели в свои казармы, которые находились как раз напротив Мраморного дворца, с правой стороны Марсова поля. На следующий день всех задержанных юнкеров отпустили, и они отправились в свое училище в Михайловском замке. Там в это время офицеры Комитета спасения готовили вооруженный мятеж против большевиков, начавшийся в ночь на 29 октября

Выступление этих прапорщиков и офицеров оказалось бессмысленным, так как Керенский был уже далеко от Петрограда, и поддержать их было некому. Поняв, что их предали, мятежники к 4 часам дня сдались окружившим замок солдатам. Их отвели в Петропавловскую крепость, но вскоре выпустили. Юнкер со своими товарищами уехал на Дон и вступил в Белую армию. Дальнейшая судьба его неизвестна.

Из такой «неблагонадежной» семьи (как тогда говорили, «бывших») была моя бабушка Анна Михайловна, и, женившись на ней в самый разгар красного террора, дед рисковал не только карьерой, но и жизнью, впрочем, они оба ходили под дамокловым мечом. Думаю, дед специально написал пьесу «Конец Романовых», чтобы еще раз продемонстрировать новой власти свое негативное отношение к царской семье и старому режиму, и также не случайно они уезжают с глаз долой из Ленинграда на периферию — сначала в Псков, а потом в Харьков.

2

               В молодости дед называл бабушку Асей. На обложке своей первой книги «Песни борьбы» он написал ей такое посвящение: «Асе Арской — моей жене от Павла Арского — мужа. Мы две звезды». И, действительно, она, как звезда, засверкала на небосклоне этого уже далеко не молодого человека. Она была не только хороша собой. Окончив гимназию (в советское время уже школа), имела приличное образование, прекрасно знала французский язык, увлекалась поэзией и театром, имела тонкий художественный вкус. В гимназии ее любимым предметом была литература. На одном из литературных конкурсов ее реферат о Пушкине был признан лучшим и зачитан в актовом зале в присутствии учениц и многочисленных гостей. У нее была феноменальная память. Спустя многие десятки лет, она читала мне стихи поэтов, которых слышала и лично знала в 20-е годы (в советское время их мало издавали).

Большое значение имело то, что Федины жили в Мраморном дворце, где сам Великий князь Константин Константинович был поэтом и драматургом — К.Р. Отец бабушки, Михаил Федорович, не раз рассказывал своим близким, как в кабинете великого князя заставал известных людей, и тот приглашал его вместе со всеми послушать свои новые стихи. Были в их доме сборники стихов К.Р. с автографами автора, прекрасные альбомы из серии «Сокровища Павловска», также с памятными записями великого князя (они исчезли после революции, может быть, во время обысков ЧК, а, может быть, все, что было связано с великими князьями, Федины предусмотрительно уничтожили сами).

Увлекались в семье великого князя и театром. И здесь тоже все шло от Константина Константиновича, который обожал костюмированные балы, любил наряжаться и так появляться в обществе. Он переводил пьесы Гете, Шиллера, Шекспира, воплощая на сцене их героев. Особенно ему нравилось играть Гамлета. «Роль Гамлета, — писал он в дневнике, — настолько сильно действует на мое воображение, несмотря на привычку к ней, невзирая и на то, что я вот уже четвертую зиму ее играю, что, если задумаюсь о ней лежа в кровати, сон бежит, и долго не могу заснуть».

Великий князь сам сочинял пьесы. Особый успех имела его драма «Царь Иудейский»*, где он сыграл роль Иосифа Аримафейского. Федины ходили на нее
____________
* При всем успехе драмы она была запрещена к постановке Св. Правительствующим Синодом, посчиташим недопустимым низводить евангельские истории Страстей Господних до театральных подмостков. По разрешению царя пьеса была поставлена любительским театром; вообще считалось, что ее только репетируют, и публика приходит не на спектакль, а на репетиции. Невозможно даже представить какой-либо умысел у великого князя Константина Константиновича, человека глубоко религиозного. У него во дворце между кабинетом и коридором висело много образов, и всегда теплилась лампадка. Каждый день в эту молельню приносили из домовой церкви икону того святого, чей был день. Великий князь долго молился, и в эти минуты никто не смел к нему входить. Константин Константинович хотел только воплотить известный сюжет на сцене. Николай П писал ему: «Дорогой Костя. Давно уже собирался написать тебе, после прочтении вслух Аликс твоей драмы «Царь Иудейский». Она произвела на нас весьма глубокое впечатление — у меня не раз навертывались слезы и щемило в горле. Я уверен, что видеть твою драму на сцене, слышать в красивой перефразировке то, что каждый знает из Евангелия, все это должно вызывать в зрителе прямо потрясающие чувства!.. Всей душой твой Ники».

всей семьей в театр «Эрмитаж». Хотя бабушке тогда было лет 11, спектакль произвел на нее сильное впечатление. Пьеса очень сложная для восприятия, тем более для запоминания наизусть, но бабушка знала оттуда многие отрывки и читала мне их в детстве по памяти. Это было мое первое знакомство с Евангелием и историей Христа:

Да, я исполнил этот долг печальный,
Мы лестницу приставили к кресту.

Гвоздь извлекал я из Его десницы;
Бессильно за плечо ко мне упала
Его рука. Главой окровавленной
Склонился на меня Он; и колол ое лицо Его венок терновый*.

В моем детстве, пришедшемся на послевоенное, еще сталинское время, вообще не принято было говорить о религии, однако я знала, что бабушка верующая и ходит в церковь Воскресения на Успенском вражке, находившуюся недалеко от нас, на ул. Неждановой (теперь Брюсов переулок). Икон в нашем доме не было, ежедневных молитв она не читала, но под моим матрасом лежал завернутый в кальку лист бумаги с молитвой. Когда я тяжело болела, бабушка доставала эту молитву и читала ее вслух, объясняя мне непонятные слова, а затем вспоминала, как у них дома, до революции, было заведено читать молитвы вслух, всей семьей, а в воскресные дни и праздники ходить в Исаакиевский собор. И первая маленькая иконка святого Николая Чудотворца, которому бабушка особенно поклонялась, появилась у нас в доме из Исаакиевского собора, когда мы с ней съездили в 1969 г. в Ленинград.

Молитва хранится у меня до сих пор — пожелтевший листок бумаги, с еле видным машинописным текстом: «Живущий под кровом Всевышнего, под сенью всемогущего покоится. Говорит Господу: Прибежище мое и защита моя, Бог мой, на которого я уповаю! Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы, перьями своими осенит тебя, и под крыльями его будешь безопасен; щит и ограждение его —
______________
* Из рассказа члена синедриона Никодима («Царь Иудейский»; действие 4-е, явление 7-е).

истина его. Не убоишься ужасов ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень. Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится. Только смотреть будешь очами твоими и видеть возмездие нечестивым. Ибо ты сказал: Господь упование мое; Всевышнего избрал ты прибежищем твоим; не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему; Ибо Ангелом своим заповедает о тебе охранять тебя на всех путях твоих; На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею; на Аспида и василиска наступишь, попирать будешь льва и дракона. За то, что он возлюбил меня, избавлю его, защищу его, потому что познал имя Мое. Воззовет ко Мне и услышу его; с ним я в скорби; избавлю его и прославлю его. Долготой дней насыщу его и явлю ему спасение мое»*.

Еще бабушка в детстве меня обязательно крестила перед сном, хотя я не была крещенной, а когда стала взрослой, — крестила на дорогу перед экзаменом или командировкой.

Не помню уже когда — в детстве или позже она мне рассказывала об Иордани — водоосвящении на Неве у Зимнего дворца, но я до сих пор так ясно вижу эту картину: шествие духовенства в праздничном облачении и освящение
митрополитом воды в проруби.

К.Р. также был вдохновителем любительских спектаклей у себя дома, в которых наравне с молодыми князьями участвовали и дети служащих. Ставили спектакли в Павловском дворце**, готовились к ним очень тщательно, так как на них обычно приезжали государь с государыней, наследником и Великими княжнами.
Бабушка рассказывала, как, будучи совсем маленькой, участвовала в очень красочном представлении о весне. В 90-х годах ХХ в., когда она уже умерла, вышли дневники К.Р., и я нашла в них запись о спектакле «Свадьба солнца и весны». «Началось очаровательное представление «Свадьба солнца и весны» Поликс. Соловьевой…, — записывает К.Р. 17 апреля 1909 г. — К сожалению, автор не прибыл по болезни. 52 человека детей приняли участие в представлении… Праздник вышел чудесный и совсем необыкновенный. Сколько любви и тонкого внимания было вложено в его приготовление, тайком от нас, хозяев и родителей».

Есть воспоминание об этом празднике и в книге «В Мраморном дворце» Великого князя Гавриила Константиновича, которое он приводит по дневниковым записям брата Олега: «Вчера состоялся спектакль. Главные роли «солнца» и «весны» исполняли Татиана и Костя, роль зимнего ветра взял на себя Игорь (все перечисленные имена — дети К.Р. — Н.А.), а я вышел в роли весеннего дождя. Кроме этих представителей весны и зимы, было множество ролей, как яблони, сирень, жаворонки, головастики, ласточки, снежинки и разные цветы. Все были одеты в очень красивые костюмы… По окончании спектакля папа, мама и все приглашенные собрались в картинной галерее и ждали шествия цветов, жуков, птиц и других
___________
*Псалом 90. Привожу его без изменений по нашему тексту.
** Кроме Мраморного, у К.Р. были еще дворцы в окрестностях Петербурга — в Павловске и Стрельне (сейчас этот Константиновский дворец стал резиденцией президента России). В Стрельне К.Р. родился, но больше любил дворец в Павловске, семья в нем часто проводила время и зимой.

участвовавших в первой пьесе. Все они с цветами в руках проходили мимо папа и мама, причем клали цветы у их ног. Самые маленькие проделывали это настолько смешно, что все улыбались…»

     Думаю, это и есть тот спектакль, о котором рассказывала бабушка. А вот еще одна запись из дневника К.Р.: «На прошлой неделе у нас было три спектакля: 14-го 3-й спектакль (из истории русского театра. — Н.А.), 16-го Шекспировский вечер и 18-го последний исторический. Не мало было хлопот с приглашениями. Кажется, перебывал весь Петербург, вся знать и много знакомых не чиновных, а скромных. Наибольшее число, позванных на вечер, превышало 200. Государю у нас должно быть понравилось, он не пропустил ни одного вечера…».

К.Р., состоявший со дня своего рождения в лейб-гвардии Измайловском полку, был организатором там литературно-музыкально-театрального общества «Измайловские досуги», часто сам принимал участие в его вечерах и любительских спектаклях. И его пьеса «Царь Иудейский» шла в театре «Эрмитаж» под флагом «Измайловских досугов», и играли в ней в основном офицеры этого полка. К.Р. хотел, чтобы как можно больше людей, в том числе и простых, приобщалось к искусству. В стихотворении «Измайловский Досуг» (1885 г.) он говорит, что они («Измайловские досуги») были созданы «во имя доблести, добра и красоты». Эти же слова стояли рядом с эмблемой общества на театральных программах Досугов. Вот благородная цель, которой посвятил свою жизнь великий князь Константин Константинович Романов. К этому стремились и люди, служившие у него. Например, Николай Николаевич Ермолинский устраивал у себя на квартире в Павловске литературно-музыкальные субботники, куда наравне с детьми великих князей ходили дети служащих дворца. Каждый раз к этим дням составлялась специальная программа из произведений русских и зарубежных писателей и композиторов, все участники приходили туда с заранее подготовленным заданием.

Павловск вообще жил насыщенной культурной жизнью, а благодаря великолепному концертному залу в здании Вокзала (Воксала) давно уже стал музыкальной Меккой столицы. Здесь выступали лучшие симфонические оркестры, известные оперные певцы, композиторы. В течение 16 лет (с 1856 по 1872 г., с некоторыми перерывами) на его сцене царил «король вальсов» Иоганн Штраус, посвятивший городу кадриль «Славянка» (так называется река в Павловске) и две польки — «В Павловском лесу» и » Павловск». А «Вальс-фантазия» М.И. Глинки был настолько популярен у горожан и так часто исполнялся, что его стали называть «Павловским вальсом»

Осип Мандельштам, живший одно время в Павловске, написал о Вокзале чудные строки:

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит,
Но, видит Бог, есть музыка над нами, —
Дрожит вокзал от пенья Аонид,
И снова, паровозными свистками
Разорванный, скрипичный воздух слит*.
______________________
* О. Мандельштам. «Концерт на вокзале», 1921.

                * * *
          У Фединых в Павловске была дача — большой дом (вполне возможно, что служебный). Когда старшие брат и сестра стали взрослыми, здесь всегда собиралось много молодежи. Федор уже до революции учился на юридическом факультете Петербургского университета (и, кажется, успел его окончить), а Вера готовилась к поступлению в консерваторию по классу фортепьяно. Днем всей кампанией катались на лодках, ездили на велосипедах в Царское село, по вечером читали стихи, музицировали или шли на концерт в Вокзал. Михаил Федорович (если бывал в Павловске) и Клавдия Дмитриевна обычно оставались дома, и Вера потом играла для них свои любимые вещи. Чаще всего это был Рахманинов, которым тогда увлекалась петербургская молодежь. Вера его играла с большим чувством.

После революции дачу со всем имуществом отобрали. Вера очень жалела дачный рояль, который ей больше нравился, чем тот, что стоял у них дома в Петрограде. Впрочем, и тот вскоре конфисковали, хотя он был их личной собственностью.
Интересный факт, связанный с этой дачей. Однажды у Клавдии Дмитриевны разболелись зубы. К врачу она боялась идти. Кто-то из соседей — в отсутствие Михаила Федоровича — привел к ней бабку-знахарку. Бабка вытащила из сумки камень, завернутый в тряпицу, что-то пошептала, поплевала и сказала: «Камень положи под крыльцо. Пока он там будет лежать, про зубы забудь».
Действительно, больше зубы у Клавдии Дмитриевны не болели, про этот случай она забыла. И вдруг зимой 1918 г. у нее появилась нестерпимая зубная боль, она вспомнила про знахарку и поинтересовалась у мужа, что в Павловске происходит с дачами. Оказалось, что новая власть затеяла в них ремонт. Клавдии
Дмитриевне все стало ясно.

Об этом забавном случае бабушка мне рассказывала, когда мы с ней в 1969 г. приехали на две недели в Ленинград и побывали в местах, близких ее сердцу. Для нас обеих эта поездка стала праздником, а к ней снова вернулись молодость и романтическая восторженность.

… Подходим мы как-то к Большому Конюшенному мосту. В тот день после ночного дождя был сильный туман — ничего не видно, кроме самых близких предметов. Вдруг она останавливается и говорит: «Вот здесь однажды я встретила блоковскую прекрасную даму. А может быть и не даму — какое-то неземное существо. Был сильный туман, точно такой, как сейчас. Подхожу к мосту и вижу — прямо на меня надвигается розовое облако. Облако все ближе и ближе, от него расходятся розовые струйки и вырисовываются очертания человека — красивая женщина… Смотрит на меня и улыбается. Я хочу ей что-то сказать, протягиваю руку, а ее уже и след простыл. До революции по Петербургу ходила легенда, что в сильный туман со шпиля Петропавловской крепости сходит ангел и бродит по улицам. Кто его увидит, тот будет счастливый».

— Так это был ангел?

— Может быть. Ведь и у Блока это — то ли женщина, то ли неземное существо.
И продекламировала:

Кто-то шепчет и смеется
Сквозь лазоревый туман.
Только мне в тиши взгрустнется —
Снова смех из милых стран!

Снова шепот — и в шептаньи
Чья-то ласка, как во сне,
В чьем-то женственном дыханье,
Видно, вечно радость мне.

Пошепчи, посмейся, милый,
Милый образ, нежный сон;
Ты нездешней, видно, силой
Наделен и окрылен*.

Оставалось только подивиться ее великолепной памяти.

Был в Ленинграде еще случай. Гуляя однажды по Невскому проспекту, мы зашли посидеть в сквер на Михайловской площади. Народу там было немного, только время от времени подъезжали экскурсионные автобусы, и очередная группа туристов устремлялась к памятнику Пушкину. Вдруг появились телевизионщики и стали всех подзывать к памятнику — послушать стихи какого-то поэта. Мы с бабушкой тоже подошли.

Совсем юный паренек хриплым голосом, явно подражая Высоцкому, прочел несколько длинных, трудно воспринимаемых на слух стихотворений. Когда он кончил, режиссер попросил зрителей тоже почитать стихи. Желающих не находилось. Я бабушке говорю: «Почитай. Ты же столько знаешь!» Она заупрямилась: «На людях? Нет, я уже на это неспособна». Наш разговор услышал режиссер и подошел к нам. Бабушка была не из тех, кого надо долго упрашивать, и прочитала свой любимый отрывок из Полтавы. Публика ей так дружно, от души аплодировала, что ей пришлось читать еще, только теперь она выбрала Блока и Северянина.

Юный поэт был забыт. Режиссер остался доволен бабушкиным выступлением, сказав, что вечером сюжет покажут по местному каналу. Однако вечер у нас был занят, и мы не увидели этой записи.

По вечерам у нас была одна программа: мы ходили в театр, чаще всего в драматический им. А.С. Пушкина (теперь, как и до революции, Александринский). Мечтали когда-то две сестры Федины о большом искусстве — Вера хотела стать пианисткой, Анна — драматической актрисой. Но после ареста отца и брата обе пошли работать. Бабушка устроилась машинисткой в свою любимую Александринку и была счастлива: каждый день она видела знаменитых актеров и могла посещать все спектакли и репетиции. Одновременно она готовилась поступать в театральную студию.

Семейная жизнь помешала ее намерению стать актрисой, но зато, выйдя замуж за поэта и драматурга, она оказалась в самом центре литературно-театральной жизни Петрограда. По ее рассказам, они с дедом постоянно куда-то

__________
* А. Блок. Стихотворение без названия, 20 мая 1901 г.
ходили: на литературные вечера и диспуты, в театры, на концерты, выставки. Даже когда родился мой отец, они выбирались в свет, оставляя малыша с няней. Да и ходить далеко было не надо — почти все театры и концертные залы находились от их дома на Итальянской улице (в советское время улица Ракова) в двух шагах. Часто после спектаклей они заглядывали в литературное кафе на Невском проспекте, где собирался весь писательский цвет. Именно там бабушка встречала поэтов, стихи которых любила и читала мне потом в детстве наизусть: Блока, Бальмонта, Андрея Белова, Северянина, Городецкого, Ахматову. Поэты, друзья деда, часто собирались и у них дома — читали стихи, спорили о поэзии и искусстве.

Дед, кроме всего, тогда увлекался бегами и тотализатором (возможно, так он пополнял семейный бюджет). Чаще всего проигрывал, но, когда выпадала удача, возвращался домой с корзиной, полной цветов и подарков для жены и сына. Любил дед также бильярд. Есть воспоминания поэта Михаила Зенкевича, правда, они относятся к более позднему, московскому, периоду, как дед играл с Маяковским, который считался непревзойденным бильярдистом. Наверно, и дед был не последним игроком. Произошло это в Клубе писателей незадолго до смерти поэта. Маяковский предложил деду сыграть партию в бильярд. Дед сказал, что у него нет с собой денег. Маяковский пошутил: «Ну, на бутылку вина хватит?» «Хватит!» — ответил дед. И они пошли к бильярдному столу.
Играли они долго, дед проиграл, и, видимо, не только одну бутылку вина. Расставаясь, Маяковский сказал: «Я тебе верю, ты отдашь», но дед не успел вернуть свой долг — Маяковский вскоре застрелился.
О том, что Маяковский азартный игрок, и не только в бильярд, но и в карты, было хорошо известно всей писательской братии, так же, как и то, что он любил деньги и запрашивал огромные гонорары. Дед с ним столкнулся по этому вопросу, когда работал в «Псковском набате». Пользуясь личным знакомством по Ленинграду, он попросил Владимира Владимировича написать стихи для своей газеты. Маяковский согласился, но запросил слишком высокий гонорар. Редакция вынуждена была уступить — не каждый день у них печатаются знаменитые поэты, но миф о «глашатае революции» и человеке, «мерящем себя под Ленина», у журналистов был развеян.

Из периода их проживания в Ленинграде остался у меня в памяти яркий эпизод, рассказанный бабушкой. 23 сентября 1924 г. в Петербурге случилось сильное наводнение. Когда оно началось, бабушка по делам оказалась далеко от дома и, опасаясь, что няня может выйти гулять с их маленьким сыном и с ними что-нибудь случится, сразу поспешила назад. Транспорт во многих местах уже не ходил, и ей долго пришлось идти пешком. Опасней всего было переходить дороги, так как под напором воды вскрылись канализационные люки. В такой открытый люк она угодила на Невском,. Хорошо, что рядом был кто-то из мужчин и бросился ей на помощь. Домой она пришла мокрая и перепуганная. Дед, узнав, что с ней случилось, сильно разнервничался и долго не мог прийти в себя.
Нечто похожее произошло с ним несколько лет спустя, когда они жили в Харькове, и в их доме вспыхнул пожар. Ни его, ни бабушки в этот момент дома не было. Сын оставался с няней, совсем еще девочкой. Но эта девочка не растерялась: почуяв дым, схватила ребенка и быстро выскочила на улицу. Когда дед и бабушка вернулись домой, у деда опять произошло такое сильное потрясение, что пришлось вызывать врача. Все, что касалось жены и сына, он переживал очень остро.
Запомнился мне еще один рассказ бабушки — о самоубийстве Сергея Есенина, которое произошло в гостинице «Англетер», где они с дедом в то время тоже жили. Поэт повесился под утро, обмотав вокруг шеи ремень от чемодана. Все, кто побывал в его номере, рассказывали, что в комнате был страшный беспорядок: стулья перевернуты, зеркала разбиты, все кругом забрызгано кровью. Кровью были написаны и найденные предсмертные стихи поэта: «До свиданья, друг мой, до свиданья…» Это страшная смерть деда и бабушку потрясла. Они близко не были с Есениным знакомы, но иногда встречались у общих знакомых, в кафе и на литературных вечерах. Бабушка говорила, что дед всегда хорошо относился к Есенину, ценил его как поэта, но осуждал за разгульную жизнь и хулиганские выходки, свидетелями которых они сами не раз были.
Самоубийство Есенина произошло 27 декабря 1925 г. Судя по тому, что дед и бабушка жили в этот момент в гостинице, а не в своей квартире на улице Ракова, у них эту квартиру в связи с длительной командировкой деда отобрали. В Ленинград же они, видимо, приезжали на похороны Клавдии Дмитриевны, бабушкиной мамы, которая умерла от рака печени (точная дата ее смерти не известна).

* * *

Здесь нужно сделать некоторое отступление по поводу книги отца и сына Станислава и Сергея Куняевых «Сергей Есенин», вышедшей в серии «Жизнь замечательных людей» в 1997 г. В этой книге авторы с большим пристрастием рассказывают о вступлении Есенина в литературно-музыкальный кружок им. Сурикова (Москва) и третировании начинающего поэта старейшинами кружка, среди которых несколько раз упоминается, правда без инициалов, фамилия Арского.

Этот кружок, названный так в честь его организатора — поэта Ивана Сурикова, был создан в Москве в 70-е годы Х1Х века. Он объединял начинающих писателей из рабочей и крестьянской среды. Туда Есенина привел в 1912 г. его московский знакомый, тогдашний руководитель кружка С. Кошкаров. Есенин был принят сначала членом-соревнователем и лишь через два года стал его «действительным» членом. Однако, утверждают Куняевы, суриковцы приняли Есенина в кружок лишь как перспективного общественника и пропагандиста передовых идей, а не как поэта. «Авторитетным старейшинам кружка, — пишут они, — Кошкарову, Дееву-Хомяковскому, Завражскому, Арскому вскоре стало казаться странным, что юноша через несколько месяцев после того, как его заметили, обласкали, устроили на работу, не делает никаких усилий, чтобы стать «общественником». И далее: «В последнем письме, посланном суриковцами Есенину, указывалось на «его предательство делу рабочих и крестьян». Вот так. Ни больше, ни меньше. Суриковцы даже после смерти поэта так и не поняли, что в пятнадцатом году ему нужны были не маевки и нелегальщина, а лучшие поэты России, лучшие ее газеты и журналы, находящиеся в столице, лучшие издательства. А тут Арский, Шкулев… Когда Есенин читал им свои стихи, то, по воспоминаниям очевидцев, «они, искушенные поэты, просто пожимали плечами в крайнем недоумении и смущении… А когда он кончил читать, то все смотрели друг на друга, не зная, что сказать, как реагировать на совсем непохожее, что приходилось слышать до сих пор».

Не знаю, каких «очевидцев» имеют в виду Куняевы, но я внимательно прочитала воспоминания Г.Д. Деева-Хомяковского, из которых Куняевы приводят цитаты, и не нашла в них плохого отношения суриковцев к начинающему поэту, наоборот, все в них говорит о доброжелательности к нему. «После ряда совещаний, — пишет Деев-Хомяковский, — мы написали теплые письма известному критику, тогда социал-демократу Л.М. Клейнборту, приложив рукописи Есенина, Ширяевца и ряда других товарищей. Л.М. Клейнборт откликнулся. Обещал активное содействие молодым писателям и поместил обстоятельную статью в «Современном мире». (На самом деле критик был весьма невысокого мнения о присланных ему стихах. Впоследствии Л.М. Клейнборт писал: «Ни стихов Клюева, ни стихов Ширяевца тех лет не выделишь из всей груды виршей, которыми заполнялись все эти издания («Друг народа», «Мирок», «Проталинка» и др. — Н.А.). И то же должен сказать о тетради, присланной мне Есениным. Ничто, почти ничто еще не отличало его от поэтов-самоучек, певцов-горемык…»)
В другом месте Деев-Хомяковский рассказывает о том, как Есенин был поглощен работой в типографии Сытина и перестал сочинять стихи: «Фабрика с ее гигантскими размахами и бурливой живой жизнью произвела на Есенина громадное впечатление. Он был весь захвачен работой на ней и даже бросил было писать. И только настойчивое товарищеское воздействие заставляло его время от времени приходить в кружок с новыми стихами».
Другое дело, что у суриковцев не было денег и возможностей издавать свою литературу, а молодому поэту не терпелось публиковаться. «Есенина тяготило безденежье кружка, — пишет Деев-Хомяковский. — Он стал высказывать нервозность. Сданная в печать его поэма «Галки» была конфискована в наборе.
… Из Петрограда ему слали хвалебные письма…Они учли способность Есенина, и, к, нашему огорчению, наш молодой поэт, забрав у нас на дорогу, махнул в Питер — искать счастья…»

Куняевы, видимо, поставили цель очернить суриковцев, и им это удалось. Однако почему они среди старейшин упоминают фамилию Арского, не понятно. В официальной литературе есть только один пролетарский поэт с такой фамилией — П.А. Арский. Нет нигде сведений и о том, что дед жил в этот период в Москве и состоял в суриковском кружке — такая фамилия мне нигде не попалась. До 1912 г., он, как свидетельствуют все библиографические источники, работал актером на Украине, а потом жил в Петербурге. Трудно деда назвать и старейшиной кружка, так как в 1912 г. ему было 26 лет (Есенину — 17), и он тогда еще сам мало печатался.

Очевидно, с годами стерлась грань между поэтами-рабочими разных лет, и исследователи стали их всех объединять в одну обойму «пролетарских». Характерный пример можно привести из предисловия к сборнику «Из искры — пламя» (1956 г.), где некий А. Прямков весьма витиевато пишет: «Путь развития революционной поэзии шел от первых безымянных сочинителей рабочих песен и стихов, от горьковского «Буревестника», от талантливых поэтов пролетариата — А. Богданова-Волжского, Е. Тарасова, Ал. Гмырева, Е. Нечаева и других; через большой отряд поэтов «Звезды» и «Правды» — И. Воинова, Ф. Шкулева, С. Кошкарова, С. Малышева, А. Поморского, Л. Котомку, М. Артамонова, П. Арского, И. Ерошина, Г. Шапира и многих других — путь этот шел к Демьяну Бедному и Владимиру Маяковскому».

Куняевы также пишут, что Есенин пренебрежительно относился к поэтам Пролеткульта, резко выступал на их заседаниях. Однако есть воспоминания людей, которые высказывают совершенно противоположное мнение. Поэтесса Н.А. Павлович рассказывает, например, о том, что Есенин был близко знаком с поэтом Михаилом Герасимовым, заведовавшим литературным отделом московского Пролеткульта, часто оставался у него ночевать (Герасимов жил в ванной комнате особняка Морозова на Воздвиженке, где располагался московский Пролеткульт*). Вместе с Герасимовым и поэтами Орешиным, Клычковым, Полетаевым и др. Есенин принимал участие в спорах о коллективном литературном творчестве, возможности писать втроем или четвером. В конце концов, поэты решили испытать это на деле. Так появились киносценарий «Зовущие зори», написанный Есениным, Герасимовым, Клычковым и Павлович, и «Кантата», сочиненная Есениным, Герасимовым и Клычковым. «Возникает вопрос, — пишет Павлович, — был ли этот сценарий случайным для Есенина? Едва ли. Весь этот непродолжительный период сближения с пролетарскими поэтами был существен для его пути. В тогдашней литературе шел сложный процесс отмирания старого и возникновения нового. Было ясно одно, что по-прежнему писать уже нельзя, что надо искать каких-то новых форм».

 ГЛАВА ПЯТАЯ

ПИСАТЕЛЬСКИЙ ДОМ

1

В 1929 г. дед и бабушка из Харькова переезжают в Москву и временно живут у застройщика — где-то в том месте, где потом находилась гостиница «Россия» (пока я писала книгу, ее успели снести). Они ждут, когда в проезде Художественного театра, или, как мы чаще всего говорили, проезде МХАТа, закончится строительство второго** дома для писателей (сначала дом был кооперативный). В 1931 г. они въезжают в него в числе первых новоселов.
11 июля 1932 г. «Литературная газета» сообщала: «Дом в пр. Художественного театра строили еще в 1929 — 30 гг. Строители — Жилстройкооп им. Красина и жилкомиссия ФОСП — полностью получили ассигнованную сумму — 500 тыс. руб.

________
*По другим воспоминаниям, Есенин, Орешин и Клычков одно время жили на чердаке этого особняка.
** Первый кооперативный дом Всероссийского Союза советских писателей был построен раньше на ул. Фурманова, 3/5; дом этот не сохранился. Там жил О. Мандельштам и написал стихи о жуткой слышимости в нем (наш дом в этом отношении был ненамного лучше): «А стены проклятые тонки, //И некуда больше бежать, // А я как дурак на гребенке //Обязан кому-то играть».

Въезд жильцов начался с середины 1931 года. Больше 40 писательских семейств были размещены в этом доме. Писатели получили жилплощадь, но… до сих пор во многих квартирах жильцы лишены возможности пользоваться балконами, вода к 7-му этажу не доходит, двор не расчищен, не асфальтирован. Лифт начал функционировать лишь на прошлой неделе».
Дом этот, довольно странный по конструкции: он состоит из двух частей, значительно отличающихся друг от друга. Одна из них, выходящая фасадом в проезд Художественного театра, видимо, задумывалась как гостиница — здесь от лифта сразу идут длинные, широкие коридоры с 2-хкомнатными квартирами по бокам. Кухни в квартирах — крохотные, без окон, больше похожие на чуланы; ванных не было совсем, жильцы потом сами их устанавливали, перегораживая и без того маленькие прихожие.
Подобный дом появился в 30-х годах в Ленинграде. Его на паях выстроила группа молодых инженеров и писателей (Ольга Берггольц, Михаил Чумандрин и др.), объявивших категорическую борьбу «старому быту» — стряпне и пеленкам, поэтому ни в одной квартире не было не только кухонь, но даже уголка для стряпни. Отсутствовали и передние с вешалками — вешалка была общая, внизу, и там же, на первом этаже, находилась детская комната отдыха. Все жильцы сдавали в общую кухню продовольственные карточки и свою посуду. Его официальное название было «Дом-коммуна инженеров и писателей», а народ прозвал «слезой социализма».
Не известно, кому принадлежала идея о коридорной системе в нашем московском доме, но, по рассказам старожилов, после окончания строительства его архитекторов и главного прораба обвинили во вредительстве и отдали под суд.
Другая часть дома перпендикулярно примыкает к первой и целиком находится во дворе. Из-за холмистости места этот дом стоит на площадке и, чтобы попасть туда, надо подняться по широкой, крутой лестнице. Здесь на этажах расположено по две 4-хкомнатных квартиры — с большими кухнями, большими ванными комнатами и просторными коридорами.

В целом, если на дом посмотреть сверху, он напоминает букву «Т». Весь его первый этаж (а в фасадной части все три нижних этажа) с самого начала был предназначен для учреждений и имел соответствующую планировку с отдельным входом со стороны проезда МХАТа — большой парадный подъезд с широкими ступенями и стеклянными дверями. До войны, насколько мне известно, здесь находился «Технопромимпорт», в мою бытность организации часто менялись, дольше всех пробыло Министерство медицинской промышленности СССР. Сейчас тут обосновались Российская художественная академия Ильи Глазунова и кафе «Пицца».

Вводили дом в эксплуатацию по секциям. Сначала заселили первый подъезд с 4-хкомнатными квартирами. Так как в Москве было много писателей, остро нуждающихся в жилье, то в них размещали, как правило, по две семьи. Те же, кто мог еще подождать, получили потом, хотя и не очень удобные, но отдельные квартиры во втором подъезде.

В этот писательский дом во МХАТе переехали поэты и писатели: Михаил Светлов, Николай Асеев, Василий Ильенков, Эдуард Багрицкий, Борис Агапов, Лидия Сейфуллина, Михаил Голодный, Владимир Бахметьев, Марк Колосов, Юрий Олеша, Александр Малышкин, Вера Инбер, Иосиф Уткин, Яков Шведов, Джек Алтаузен, Николай Огнев, Корнелий Зелинский и др.

Вера Инбер вспоминала: «В этот дом (наискосок от театра) съехались писатели из разных мест. Из молодежных общежитий — как Михаил Голодный и Михаил Светлов. (Впоследствии, когда начались различные творческие размежевания и яростные споры, с ними связанные, оба старика — отцы обоих Михаилов, сидя во дворе на каких-то неиспользованных трубах, толковали о формализме, «который отравляет жизнь».)

В наш дом съезжались из подмосковных поселков, как Эдуард Багрицкий (из Кунцева. — Н.А.), из реквизированных или уплотненных квартир, как я, из других областей страны, из Сибири, как Иосиф Уткин*, уже написавший к тому времени своего «рыжего Мотэля», и даже из других стран, как Бела Иллеш…
В двух подъездах нашего дома по лифтам, а впоследствии их порчи (что случалось нередко) и просто по лестнице подымались на различные этажи: в круглой шапочке Лидия Сейфуллина с милым, скуластеньким лицом; невысокий, но крепко сбитый Александр Малышкин с его моряцким говорком, писатель, думается, до сих пор недостаточно внимательно прочитанный нами; порывистый Николай Огнев, чей «Дневник Кости Рябцева» так хорошо передавал атмосферу школьной «вольницы» того времени. Большую квартиру делили между собой Агапов и Зелинский. Эдуард Багрицкий соседствовал с Марком Колосовым».
К этому рассказу стоит еще добавить, что все эти писатели когда-то принадлежали к разным литературным течениям. Зелинский, Инбер, Агапов, и Багрицкий были конструктивистами, Малышкин и Огнев — перевальцами, Асеев — футуристом и лефовцем. Светлов, Голодный, Уткин, Колосов, Шведов, Алтаузен считались комсомольскими поэтами. В начале творческого пути кое-кто из них входил в Пролеткульт, например, М. Светлов и М. Голодный, которые в мае 1920 г. присутствовали в качестве делегатов от Екатеринослава (ныне Днепропетровск) на 1-м Всероссийском совещании пролетарских поэтов, а Голодный потом с агитпоездом Пролеткульта восемь месяцев колесил по Крыму и Донбассу. В. Бахметьев в те же годы работал в московском Пролеткульте и вошел в «Кузницу». Потом большинство из них стали членами РАПП.

Жили в нашем доме, правда, не знаю в какие годы, соратники деда по петроградскому Пролеткульту — А. Гастев и В. Кириллов.
В другом месте своих дневниковых записей Вера Инбер пишет, что здесь жил драматург Всеволод Вишневский: «Мои с Вишневским пути (квартирные) пересекались трижды. Первый раз в Москве в проезде МХАТа, в доме писателей. Второй раз тоже в Москве, в Лаврушинском переулке…»

В числе очередников на дом состоял и Владимир Маяковский, но он не дожил до этого дня. После его смерти здесь обещали квартиру Брикам. Об этом есть запись 2 декабря 1930 г. в дневнике Лили Брик: «Сегодня выяснилось, что нам все-таки дадут квартиру в Камергерском», однако из этого почему-то ничего не вышло. Позже Брики переехали из Гендрикова переулка, где Маяковский застрелился, в Спасопесковский переулок.
____________
* Впоследствии некоторые писатели, когда СП стал строить новые здания, уехали из нашего дома. Вера Инбер, Иосиф Уткин еще до войны получили квартиры в Лаврушинском переулке.

                * * *

Дед получил ордер на две комнаты в коммунальной квартире № 1 на втором этаже. Первые соседи мне не известны: очень быстро они стали размениваться, и вместо них въехала бывшая жена венгерского писателя Антала Гидаша — Любовь (Ибойла) Альбертовна Липпай с новым мужем, венгерским композитором Сабо и малолетней дочерью от первого брака Софьей. Венгры жили и в квартире напротив — семья писателя Белы Иллеша. Все они бежали из своей страны после гибели Венгерской советской республики в 1919 г.

Прямо над нами жила семья писателя Василия Павловича Ильенкова, с женой которого Елизаветой Ильиничной бабушка была очень близка. Я хорошо помню самого Василия Павловича — высокий, спокойный, деликатный, с немного детским выражением глаз из-под стекол очков. Встретив нас с бабушкой, он всегда почтительно целовал ей руку, и они обязательно минут десять разговаривали. Еще мне нравилось, что, увидев нас, даже далеко от подъезда, он ждал, пока мы подойдем, широко открывал дверь и держал ее, пока мы не пройдем. Бабушка говорила, что его отец был священник, и Василий Павлович сам окончил духовную семинарию.

Его жена, Елизавета Ильинична, наоборот, была нервной, взвинченной, могла расплакаться из-за любого пустяка. Она часто приходила к бабушке «поговорить по душам». У них на даче в Переделкине тогда жил с семьей поэт Николай Заболоцкий, только что вернувшийся из длительной ссылки. Хотя после войны обстановка в стране несколько изменилась, в людях еще жил страх от репрессий 37-го года, и не все писатели, особенно соседи по даче, одобряли поступок Ильенкова. А он в силу своей порядочности не мог ни помочь поэту, оставшемуся без крова. Елизавета Ильинична все это болезненно переживала.

Большие неприятности в те же годы (конец 40-х) были и у их сына Вальдека, учившегося в аспирантуре философского факультета МГУ. Он и его фронтовой друг В.И. Коровиков оказались в центре борьбы с «гносеологами» и «гносеологией» — наукой о мышлении. Молодое поколение ученых, только что вернувшихся с войны, решительно выступало за новые подходы в философии, боролось с косностью и рутиной, царившими на факультете. А после того, как Вальдек написал «Гносеологические тезисы» (1953 г.) его и Коровикова зачислили в разряд «гегельянцев», что тогда больше походило на политическое обвинение, чем на невинное философское прозвище. Через два года (Вальдек уже работал в Институте философии АН СССР) на ученом совете факультета им устроили позорную расправу. Декан факультета В.С. Молодцов с возмущением вопрошал: «Куда нас тащат Ильенков с Коровиковым? Они тащат нас в область мышления!», после чего на молодых ученых обрушился град обличенений маститых мужей. Коровиков навсегда ушел из философии (но стал известным журналистом-международником). Вальдек оказался неуязвим для своих «гонителей», так как уже был широко известен в научном мире большим количеством оригинальных трудов. Вскоре он получил академическую премию им. Н.Г. Чернышевского за исследования актуальных проблем теории познания диалектического материализма.

Вальдек стал известным философом в СССР и за рубежом, но и после этого часто попадал в опалу — его смелые, неординарные мысли не совпадали с официальными установками. Некоторые его работы вообще изымались из обращения — такова судьба цикла его статей об отчуждении при социализме, написанных еще в 1966 г., о соотношении философии и мировоззрения и др. Он уже тогда хорошо видел противоречия между идеальным творческим марксизмом и тем реальным социализмом, который возник в действительности на его основе.
Вальдек был замечательный публицист, часто выступал в журналах и газетах на темы культуры, искусства, воспитания молодежи. Я помню его статьи тех лет в «Московском комсомольце» и «Литературной газете», написанные простым, доступным языком. Тогда, например, в прессе шла дискуссия о лириках и физиках, поднятая, по-моему, журналистами «Комсомольской правды». Технари, как называли людей, работающих в области науки и техники, категорически заявляли, что им «не нужно прошлое искусство и его Рафаэли, статуи Микеланджело и трагедии Шекспира» (как тут ни вспомнить Маяковского, еще в 20-х годах призывавшего расстрелять Рафаэля). Вальдек отвечал им через «Литературку» (1 марта 1972 г.): «Давайте же не считать Моцарта и Толстого «устаревшими» художниками. Лучше признаем в них людей, в чем-то — и очень существенном — опередивших нас. Давайте не будем — при всем уважении к современной науке и технике — обожествлять их, превращать в эталон абсолютной ценности всей и вся. Давайте попробуем, наоборот, мерить научно-технические новшества мерой человеческих достоинств людей, эти новшества созидающих, мерой развития их способностей! Только оставаясь верными себе, искусство и научно-технические революции сослужат действительную, а не мнимую службу. Иначе мы доверимся не Моцарту, а Сальери, а доверяться Сальери, как показывает опыт, довольно рискованно».

В его суждениях всегда было много доброты и высокой нравственности. «Красота подлинная, — писал он в одной из статей по искусству, — отличается от красоты мнимой через ее отношение к истине и добру — через свое человеческое значение». И в другом месте: «Пусть каждый человек делает то, что хочет и может, к чему его определила Природа, лишь бы он не приносил несчастья своему собрату по роду человеческому, не ущемлял прав другого делать то же самое! Если этого нет, то оно должно быть!»

Трудно было представить, что автор этих интереснейших статей и мыслей — наш Вальдек, человек необычайно скромный, молчаливый, погруженный в себя. Мне он напоминал большого, беззащитного ребенка, а он на самом деле был бунтующей натурой, революционером-мыслителем, смело вступившим в противоборство с миром.

Я называю так по-свойски Вальдеком известного ученого Эвальда Васильевича Ильенкова, потому что для нас он был не только соседом, но и другом детства моего отца. Знакома была с ним и моя мама. В начале войны они вместе оказались в эвакуации в Ашхабаде. Мама надеялась, что он поможет ей через Василия Павловича вырваться в Москву, но Вальдек вскоре уехал с МГУ в Свердловск, а оттуда ушел на фронт.

Кто-то из журналистов однажды спросил Василия Павловича Ильенкова, какое из своих произведений он считает самым лучшим. Писатель, не задумываясь, ответил: «Мой сын». К сожалению, со временем Вальдек стал сильно пить и однажды в белой горячке покончил с собой. Слава богу, родителей тогда уже не было в живых.

                * * *

На шестом этаже жила семья известного поэта Эдуарда Багрицкого. Когда они сюда переехали, Эдуард Георгиевич был уже сильно болен астмой. Если в доме не работал лифт, и ему приходилось подниматься пешком по лестнице, то весь подъезд слышал, как он тяжело дышит, останавливаясь на каждом этаже и громко кашляя.
В нашем же доме жила семья писателя Юрия Карловича Олеши, автора популярных когда-то романов «Зависть» и «Три толстяка». Жена Олеши Ольга и жена Багрицкого Лидия были родными сестрами и до замужества носили фамилию Суок, которую Олеша использовал в романе-сказке «Три толстяка». Третья их сестра, Серафима, была замужем за поэтом Владимиром Нарбутом, но они жили в другом месте, в Курсовом переулке.
В молодости Серафима пользовалась огромным успехом у мужчин. В своем нашумевшем романе «Алмазный мой венец» Валентин Катаев называет ее «дружочек». Одно время она была гражданской женой Юрия Олеши, потом ушла от него к поэту Владимиру Нарбуту, затем снова вернулась к Олеше. В 1922 г. она все-таки стала супругой Нарбута, после его смерти вышла замуж за Николая Харджиева, старого друга Багрицкого и Катаева по Одессе, а еще позже (в 1956 г.) соединила свою жизнь с писателем Виталием Шкловским. Олеша, в конце концов, женился на ее сестре Ольге. Так тесно переплелись судьбы сестер Суок и друзей-писателей.
В юности Олеша и Багрицкий были неразлучными друзьями. Катаев тоже входил в их компанию, посвятив им ряд произведений. Жили друзья в Одессе, и там ко всем троим пришел первый успех. Спустя годы Катаев оставил в альбоме поэта Алексея Крученых* запись: «Нас в Одессе было трое «популярных» поэтов: Багрицкий, Катаев, Олеша. На этой тройке Одесса и въехала в Москву». Действительно, за ними (и не без их помощи) потянулись из этого города в столицу писатели и поэты, составившие впоследствии цвет советской литературы. А сами они до войны были очень модными писателями. Славились они также своими одесскими шутками и юмором.
Широко известен, например, случай с розыгрышем по телефону Олешей Булгакова. Михаил Афанасьевич, удрученный тем, что его нигде не ставят и не берут на работу в Художественный театр, написал письмо Сталину, чтобы ему разрешили уехать на Запад. Близкие друзья знали об этом нелегком шаге опального писателя. Однажды Олеша позвонил ему домой. Булгаков сам подошел к телефону. Олеша с грузинским акцентом сказал ему: «Сейчас с вами будет говорить товарищ Сталин». Однако Булгаков узнал Олешу и послал его куда подальше. Тут опять
______________
* Поэт А.Е.Крученых в течение несколько десятилетий собирал рукописи, письма, дневники писателей, их книги. Этот бесценный архив, где хранятся редкие документы, получил название «Альбомы Крученого».
раздался звонок. Булгаков идет к телефону и слышит ту же фразу: «Сейчас с вами будет говорить товарищ Сталин». Булгаков, думая, что его опять разыгрывают друзья, выругался и бросил трубку. Но ему опять позвонили, и он услышал хорошо знакомый голос: «Я извиняюсь, товарищ Булгаков, что не мог быстро ответить на ваше письмо, но я очень занят». Смущенный писатель стал отвечать на вопросы Сталина. Но и на этот раз он до конца не был уверен, что разговаривал с самим вождем, и перезвонил потом в Кремль, где ему подтвердили достоверность звонка.

Было время, когда Олешу нигде не печатали и не ставили* — слишком горячо говорил он на Первом съезде советских писателей о самостоятельности творческого процесса, что, наверняка, не понравилось Сталину, и Юрий Карлович начал пить. На старости лет он совсем опустился, ходил по знакомым, выпрашивая деньги. Приходил он и в наш дом (он потом жил в Лаврушинском переулке**) — маленький, небритый, лохматый. Я его несколько раз встречала у бывшей домработницы Багрицких — Маши. Та, хоть и журила его для приличия, что он совсем опустился, жалела его, кормила и неизменно давала требуемую сумму. Денег он никогда не возвращал.

В тот день, когда он умер, писатель Эммануил Казакевич записал в дневнике: «Сегодня днем умер Ю.К. Олеша. Москва понемногу пустеет. Это был писатель крупного таланта, но у него не осталось сил, чтобы в условиях нашего времени дать свой максимум. От этого он пил, от этого умер. Он был ни на кого не похож. Таких становится все меньше. Он всю жизнь приспособлялся, но, в конце концов, оказалось, что он не из гнущихся, а из ломающихся. Оказалось, в конце концов, что он твердый человек, не идущий на уступки, но не настолько твердый, чтобы при этих обстоятельствах еще и писать».

Бабушка и моя мама хорошо знали всех трех сестер Суок. Мама училась в одном классе с Севой и, бывая у Багрицких, часто заставала там шумное общество поэтов и художников, где всегда присутствовали Ольга и Серафима, а иногда и их мужья. Ольга была художницей, одевалась с большим вкусом, вызывая восхищение у Севиных одноклассниц. В этой компании молодежь не чувствовала разницы в возрасте, общение взрослых и детей происходило на равном уровне. Во время войны мама и Олеши оказались вместе в эвакуации в Ашхабаде, и мама в своем дневнике очень тепло писала о них.

                * * *

Мой отец и сын Багрицкого, Сева, дружили с детства. Ребята из нашего дома ходили к Багрицким смотреть рыб, которых разводил Эдуард Георгиевич. Весь подоконник и полки в его кабинете были заставлены большими и маленькими аквариумами. В них плавали редкие по красоте рыбы, которых Багрицкий собирал по всей стране. Эдуард Григорьевич так увлекался этим занятием, что одна
____________________
*Книги у Олеши не выходили 20 лет — с середины 30-х до 1956 г.
** Во время войны жилплощадь Олеши в нашем доме кто-то занял (он своевременно не оформил необходимые документы), и, вернувшись из эвакуации, они с женой остались без жилья и прописки и в таком «подвешенном» состоянии оставались довольно долго, пока им не дали квартиру в Лаврушинском переулке.

жды, заполняя какую-то анкету, в графе «Профессия» написал: ихтиолог, а потом поэт (вполне возможно, что это была «одесская» шутка).
Питались рыбы циклопами — маленькими водоплавающими существами. А добывала их на Чистых прудах домработница Багрицких Маша.
Эта Маша — Мария Алексеевна Брагина жила у Багрицких очень давно, была им предана и разделила впоследствии со своими хозяевами все выпавшие на их долю испытания. Она одна (у теток Ольги и Серафимы были свои заботы) воспитывала Севу, когда он остался без родителей: отец умер, а мать отправили в ГУЛАГ. Сева тогда о ней написал в стихах:

Никогда никому ничего не дарил,
Никого не любил я с 15-летия!
С полоумной старухой остался и жил —
Этой старой колдуньей обут и одет я.

Маша пережила и Севу, погибшего на фронте, и вернувшуюся из лагеря Лидию Густавовну. Жила она еще и в мое время, занимая одну из бывших комнат Багрицких (после реабилитации Лидия Густавовна получила отдельную квартиру в другом доме). Одевалась Маша во все черное, редкие, седые волосы у нее всегда были растрепаны, она походила на колдунью. Все ребята из нашего дома ее боялись, кроме меня, — моя бабушка, по старой памяти, опекала эту старую, одинокую женщину, к тому времени совсем ослепшую. Когда меня посылали в магазин, я должна была зайти к Маше (я ее называла баба Маша) и спросить, не надо ли и ей что-нибудь купить.

Эта страшная на вид старуха на самом деле была доброй и ласковой. Все, что у нее осталось, — это воспоминания о семье Багрицких. Когда я к ней приходила, она старалась меня подольше удержать и поговорить о прошлом, хотя все, о чем она рассказывала, я знала уже наизусть. Больше всего мне нравилась история о том, как маленький Севка чуть не стал сыном других родителей. Случилось это еще в Одессе. Багрицкие тогда бедствовали и сняли по дешевке антресоли в большой коммунальной квартире. Севе было всего несколько месяцев. Однажды родители ушли, оставив спящего малыша одного. Сева проснулся и стал плакать. Его услышали бездетные супруги. Они поднялись на антресоли и увидели в корзине малыша, лежащего на соломе в каком-то тряпье. Решив, что это подброшенный кем-то ребенок, супруги взяли его к себе. Севку вымыли, завернули в красивое одеяло с кружевами, положили в чистую постель. Вернувшись домой и не найдя в корзине сына, Эдуард и Лида стали его искать по всему дому, пока не обнаружили у молодоженов, где он лежал, по выражению бабы Маши, что «тот принц». Ребенка водворили обратно в корзину. Гордый Эдуард приказал снять с него «всю барскую красоту» и завернуть в прежнюю «одежду».

— Но, почему, Эдя? — пыталась возразить Лидия Густавовна. — Смотри, какой он стал хорошенький.

— Все снять немедленно — и на барахолку: ребенок не тех кровей.

А уж, как Маша любила рассказывать про проделки Севы, который рос маленьким бандитом при полном поощрении обожающего его отца. Всматриваясь слепыми глазами в пустоту, старая няня как будто воочию видела своего любимца. Помню еще один из ее рассказов — про поэта Владимира Нарбута, о котором моя бабушка говорила, что он был когда-то большим человеком*. Но только не для Севы. Однажды Сева что-то рисовал, макая ручку в чернильный пузырек. Нарбут стал приставать к нему с советами. Недовольный таким вмешательством в свой творческий процесс, Сева вскочил и вылил чернила на брюки своего дяди. Однако всех возмутил не столько Сева, сколько Эдуард, даже не пожелавший наказать сына и не скрывавший озорной улыбки.

Все наши разговоры с бабой Машей, в конце концов, сводились к рыбам — здесь речь шла уже о ней самой.

— Вот не поверишь, — говорила она почти шепотом, приближая ко мне вплотную свое сморщенное, как печеное яблоко, лицо, — аквариумы в этой комнате стояли до потолка. А рыбы были все непростые — с двойными хвостами, с огромными головами, красные, золотые, светящиеся. Эдя мог любоваться ими часами…

— Баба Маша, — невинно спрашивала я каждый раз, — а правда, что Вы ходили
на Чистые пруды ловить корм для рыб?

— Ходила, еще, как ходила. Эдя просил. Ели эти рыбы знаешь что — стеклопов.
— Баба Маша, циклопов.

— Я и говорю стеклопов. Вот и просит меня Эдя: «Сходи, Маша, на Чистые пруды за едой, а то помрут». А я страсть, как не любила туда ходить. Народ увидит у меня в руках сачок и начинает около меня гужеваться, мальчишки смеются, дразнят. Я говорю Эде: «Больше ходить не буду. Не мое это дело на посмешище выставляться». А он сникнет так в лице — знает, Севку не допросишься. Ну, и тащусь туда, на эти пруды, считай через всю Москву — путь-
то не близкий. Зато приду домой, Эдя рад, улыбается, своим гостям говорит: «Вот кормилица рыб».

— Баба Маша, расскажите про попугая!

— А что про него рассказывать? Злющий он был, хотя и умный, говорящий. Эдя любил с ним дурака валять: скажи, мол, то, скажи, мол, это. Вот он и орал — то «Ура!», а то такое отчебучит, что перед людьми стыдно. Мне командовал: «Машка, иди за стеклопами». Я разозлюсь, накину на клетку платок, он замолчит, а потом еще хуже разъерепенится: «Дура, старая дура». Чистое наказание. Одной поэтессе пряжку на туфле раздолбил, та со страху кричать. Тогда Эдя решил от него избавиться, отдал в соседний подъезд Светлову.

Про попугая Багрицкого я слышала и от других жильцов. Вообще в нашем доме любили живность, и истории о них переходили из поколения в поколение. У писателя Бруно Ясенского, например, жили два орла. Летом они гуляли на карнизе окна, привязанные за веревку. Однажды один орел запутался в веревке и повис вниз головой, отчаянно вскрикивая и ударяя крыльями. Кто-то из соседей услышал птичий клекот и побежал к Бруно. Хорошо тот оказался дома — орла удалось спасти.
У Веры Инбер было несколько поколений такс — Беня Крик 1, Беня Крик 2… Беня Крик 5. Целая династия Беней Криков!
____________
* Владимир Нарбут с 1924 г. работал в Наркомпроссе в Москве, с 1924 г. — зам. отделом печати при ЦК РКП(б), с января 1927 г. — один из руководителей ВАПП. Был редактором журналов «30 дней» и «Вокруг света», основателем и председателем правления издательства «Земля и фабрика».
У нас тоже долгое время жила черепаха, страшно хитрющая, что ее, в конце концов, и погубило. Это, казалось бы, ленивое, безучастное ко всему существо
любило путешествовать, стараясь при каждом удобном случае улизнуть в коридор или на балкон. За ней нужен был глаз да глаз: как она чувствовала, что люди перестают за ней следить, уму непостижимо. Однажды черепаха пропала. Обыскали всю квартиру — нигде нет. Решили, что она уползла через входную дверь на улицу. Однако вскоре ее обнаружили соседи в квартире напротив. Она сидела у них в коридоре около входной двери и ждала момента, чтобы выползти на лестничную площадку. В другой раз она уползла на балкон, разворошила поставленные специально для нее заграждения и свалилась вниз. Отец в тот момент был дома. Услышав крики во дворе, он выскочил на балкон и сразу все понял: внизу лежала черепаха с расколотым панцирем — его любимица была мертва. С тех пор в нашей семье живность не заводили.

Вместе с Багрицкими жила семья поэта Марка Колосова. Багрицкий и Колосов оказались в одной квартире не случайно. Колосов вспоминал впоследствии: «Прошло 5 лет после нашей первой встречи, и неожиданно мы очутились совсем рядом — соседями в общей квартире Дома писателей в пр. МХАТа…
Я не бывал у него в Кунцеве, редко бывал в Покровке* с того памятного вечера. И вдруг летом 1930 г. он приезжает ко мне. Тогда выстроили 1-ю секцию писательского дома в пр. МХАТа — 14 четырехкомнатных квартир. В каждой предполагалось поселить по две семьи. Не знаю, кто надоумил Багрицкого ехать ко мне с предложением стать его соседом. Помню, он был очень взволнован. Тяжело дыша (у него была астма), начал объяснять цель своего приезда.
— Видишь ли, — смущенно-торопливо говорил он, — я человек простой, без церемоний, но ты понимаешь… правила так называемого квартирного этикета! Боюсь, что мой утренний облик может шокировать дам. И вообще это невыносимо — все время быть настороже, как бы не нарушить какое-нибудь правило светской вежливости в коммунальной квартире. Мне сказали, что ты тоже простой, и жена твоя простая, как моя Лида. Так что мы очень просим вас стать нашими соседями.
Надо сказать, что за 3 года совместной жизни наши семьи не только ни разу не поссорились, но я не помню ни одного недоразумения, ни малейшей тучки на
общеквартирном небосклоне».

На последнем этаже в одной из квартир жил писатель Борис Агапов. Борис Николаевич был в числе писателей, которые после войны по решению Политбюро КПСС и лично Сталина ездили в Японию, чтобы ознакомиться там с политической обстановкой и осветить проходивший процесс над военными преступниками. Об этой и других послевоенных поездках он написал книгу «Шесть заграниц». Уже после его смерти жена Агапова, Нонна Алексеевна, сумела в 1980 г. ее переиздать и подарила бабушке книгу с надписью: «Дорогой Анне Михайловне на память о годах, прожитых под одной крышей. С уважением Н.А. Агапова».
То же самое могли бы сказать бабушке поэт Николай Николаевич Асеев и
________________
** На Покровке, 3 (Покровском бульваре), находилось общежитие журнала «Молодая Гвардия». Туда однажды приезжал Багрицкий и читал молодым поэтам, среди которых были М. Светлов, М. Голодный и М. Колосов, свои стихи.

его жена Ксения Михайловна, с которыми она тесно общалась, хотя они жили в другом, втором подъезде. Я их тоже хорошо знала. Николай Николаевич, так же, как Багрицкий, страдал астмой. Играя во дворе, мы, дети, часто видели, как он с трудом поднимается по нашей крутой лестнице на площадку, задыхается и мучительно кашляет. Если ему было совсем плохо, он просил меня подняться к нему домой и позвать Ксению Михайловну. Испуганная Ксана быстро спускалась вниз и крепко его обнимала, как будто хотела перевести на себя его страдания.
Днем он выходил гулять во внутренний дворик, сидел на скамейке, ходил вокруг клумбы. Общался он и с нами, детьми. Подзывал к себе, спрашивал, что мы читаем, любим ли стихи, рассказывал о Маяковском, Хлебникове, Гоголе — это были его любимые писатели. Мы его внимательно слушали: кто из интереса, а кто из вежливости. Я потом много читала о Велимире Хлебникове, но в памяти всегда оставался образ, созданный Асеевым, — пророка, мудреца, поэта, искавшего свое «самовитое» слово, свою заумь, в которой мы должны видеть не бессмыслицу, а особый смысл, вложенный поэтом, и заставлял нас повторять за собой хором его стихи:

Вечер. Тени.
Сени. Лени.
Мы сидели, вечер пья.
В каждом глазе — бег оленя,
В каждом взоре — лет копья.

— Вот вам три-четыре слова, — пояснял Николай Николаевич, — и целое описание вечера, трактира, картины с оленем. Ведь про картину ничего не говорится, но она весит на стене и отражается в глазах. А как сказано: «Вечер пья»!
Он высоко поднимал палец, призывая нас вслушиться в звуки: «П-ь-я».
— Чувствуете, какое теплое, душистое слово! Вы, думаете, оно здесь ради рифмы, нет — в нем состояние души человека, причем прекрасное состояние. Велимиру в тот вечер было хорошо, — и смеялся, — как сейчас мне с вами.
Любил он устраивать нам экзамены — а ну, посмотрим, чему вас учат в школе, читал отрывки из стихотворений и спрашивал, кто их написал. Наши знания были не на высоте. Много лет спустя подобные «экзамены» устраивал нам в университете преподаватель литературы Иванов. Звучали все те же Пушкин, Блок, Тютчев, Маяковский, Хлебников, и, увы, знания студентов тоже оставляли желать много лучшего.
С поэзией самого Николая Николаевича я в школе была мало знакома. После его смерти Ксения Михайловна дала мне почитать одну из его последних книг «Зачем и кому нужна поэзия?». Я проглотила ее в один миг и бросилась читать стихи Николая Николаевича — они оказались чудесными, особенно его лирика. Остается сожалеть, что для большинства моих современников он так и остался в тени Маяковского.
Я была у Асеевых много раз, последний, когда Николай Николаевич уже лежал при смерти в больнице. Встретив во дворе Ксению Михайловну с тяжелыми сумками, я предложила ей помочь. В квартире было явное запустение. Дверь в кабинет Николая Николаевича была открыта, на столе, как всегда, стояла пишущая машинка с заложенным листом бумаги, за ней, на стене висела большая фотография Маяковского. У меня сжалось сердце. Как давно это было — Маяковский, Асеев, знаменитые строки Владимира Владимировича: «… есть у нас Асеев Колька. Этот может. Хватка у него моя». И вот последний могикан уходил из жизни.

Ксения Михайловна была одной из пяти сестер Синяковых, в которых в молодости, как и в сестер Суок, влюблялись поэты. Каждая из них была по-своему интересна — Мария занималась живописью (впоследствии известная художница — Мария Синякова), Надежда и Оксана — музыкой. Раньше они жили в Харькове, у них дома постоянно собирались поэты, художники, музыканты. Там Асеев и познакомился со своей будущей женой. Во всех сестер поочередно был влюблен Хлебников, в Надю и Марию — Пастернак, в Марию — Бурлюк. Пастернак посвящал Наде любовные стихи. Еще одна сестра Вера стала женой писателя Г.С. Гехта.
Переехав в Москву, сестры поселились на Тверском бульваре, 29, — в доме Коровина. Здесь, как и в Харькове, их квартира стала центром притяжения молодых талантов. Влюбленный Пастернак в стихотворении «Поверх барьеров» писал:
Какая горячая кровь у сумерек…

Какая горячая, если растерянно,
Из дома Коровина на ветер вышед,
Запросишь у стужи высокой материи,
Что кровью горячею сумерек пышет…

В молодости Ксана была настоящей русской красавицей — с голубыми глазами, с длинными русыми косами. Асеев посвятил ей много прекрасных строк:

Я каждый день, проснувшись, долго думаю
При утреннем рассыпчатом огне,
Как должен я любить тебя, звезду мою,
Упавшую в объятия ко мне.

И вот вокруг этого божества, спустя какое-то время после смерти Николая Николаевича, стали усиленно ходить слухи, что у нее роман, «любовь» с художником Анатолием Зверем, который был в два раз моложе ее и к тому же беспробудный алкоголик. Так оно и было на самом деле. Я хорошо помню историю появления у него этого человека. Однажды зимой он проходил с компанией друзей по нашей улице, поскользнулся и подвернул ногу. Кто-то вспомнил, что по соседству, в писательском доме, живет «добрая душа» Ксения Михайловна Асеева, и пострадавшего привели к ней, заверив, что на следующий день его заберут. Скорее всего, это был трюк, чтобы пристроить у одинокой женщины бездомного художника. Через три дня Ксения Михайловна взвыла от его лексики и постоянного требования алкоголя. Бабушка, увидев его, пришла в ужас — на диване лежал грязный, заросший дикарь, размахивал руками и что-то выкрикивал.

Никто не собирался его забирать. Бедная Ксана не знала, как от него избавиться. Однажды он куда-то ненадолго вышел. Ксана попросила бабушку срочно к ней придти, и они целый день держали оборону, не открывая ему дверь. Он в бешенстве орал на весь коридор. Возмущенные соседи вызвали милицию, и его увезли в отделение, но вскоре он опять вернулся под дверь к Ксане, крича и плача, что не может без нее жить. Стыдясь соседей, Ксана пустила его в квартиру. Летом она увезла его на дачу. Там он меньше пил, много рисовал — натюрморты, женские портреты, Ксану, свои автопортреты, напоминавшие французских импрессионистов. В Москве он снова стал жить у нее.

Из нынешнего далека вижу две картины. Первая — Асеевы на машине вернулись с дачи (у них уже давно была «Победа» и личный шофер). Шофер и Ксана помогают Николаю Николаевичу вылезти с заднего сидения. Потом вдвоем, под ручку с Ксаной, они медленно идут к дому. Николай Николаевич уже совсем больной, еле-еле передвигает ноги. Шофер выгружает вещи и следует за ними.
Картина вторая. Асеев и Зверев возвращаются с дачи все на той же «Победе». Он первый выскакивает из машины и ждет, пока шофер поможет вылезти Ксане. Потом он берет ее под руку, и они величаво шествуют к дому. Он — молодой, круглый, с взлохмаченной головой, она — уже совсем старая, ссутулившаяся, но с ярким макияжем на лице.

Трудно сказать, какие у них были между собой отношения*, но их совместная
жизнь, естественно, вызывала у людей пересуды. Время от времени Ксана сообщала бабушке, что она его выгнала или он сам ушел — «исчез, испарился», только теперь она волновалась и переживала за него, говоря, что он очень талантливый человек, но сам себя губит. Он мог пропадать очень долго, потом возвращался, как ни в чем не бывало, обратно, и она с радостью принимала его, грязного и оборванного, заботясь о нем, как когда-то заботилась о больном Николае Николаевиче. Так продолжалось до последних дней Ксении Михайловны. Он пережил ее всего на несколько лет.

А к Звереву спустя десятилетия пришла слава. Его стали называть гениальным художником, русским Ван Гогом, виртуозным портретистом, символом свободного «неофициального искусства». Художник Роберт Фальк сказал о нем: «Каждый мазок кисти — сокровище. Художник подобного масштаба рождается раз в сто лет». Вот это, наверное, и увидела в нем Ксана, и, сознавая свою историческую миссию, терпела его выходки и обывательские сплетни. Теперь выставки Зверева проходят довольно часто (правда, в коммерческих, а, значит, дорогих и не всем доступных салонах), и на них всегда центральное место занимают солнечные портреты Ксении Михайловны Асеевой.

* * *

Асеевы жили во втором подъезде на седьмом этаже. Там у нас были еще одни хорошие знакомые — писательница Лидия Николаевна Сейфуллина и ее сестра Зоя Николаевна — Зоинька, как ее звали родные. Особенно тесно бабушка с ними сошлась, когда у наших соседей по квартире стала снимать комнату дочь Зои Николаевны — Наталья Пентюхова. Две сестры, муж Зои Николаевны, врач-хирург Рафаил Маркович Шапиро и их многочисленная семья — были милые, простые и сердечные люди Сестры были родом из татарской семьи. Отец
__________
* В 90-х годах в каком-то периферийном журнале были опубликованы дневники А. Зверева, в которых он смаковал свои отношения с пожилыми женщинами.

их принял православие, окончил Казанскую учительскую семинарию и стал сельским священником. Они долго жили в Сибири. Лидия Николаевна, работая в сельской школе, хорошо изучила жизнь деревни и характер сибиряков, поэтому ей очень точно удалось отразить психологию крестьян, разбуженных революцией. В 20-х годах ее повести «Четыре главы», «Правонарушители», «Перегной», «Виринея» были очень популярны.
В наш дом она переехала из Ленинграда вместе с мужем, тоже писателем, Валерьяном Павловичем Правдухиным, но в 1937 г. он был арестован и расстрелян. Оставшись одна, Лидия Николаевна пригласила своих родных переехать в Москву и поселиться у нее — кому в своей квартире, а кому — на даче в Переделкине. Замуж она больше не выходила.
Сейфуллина была маленького роста, полная, с короткой, мальчишеской стрижкой и огромными, во все лицо, глазами. Последние годы ее мучил нефрит, а еще больше сознание, что ее стали забывать как писателя. Она уже давно ничего не писала, но не потому, что исписалась — войдя в литературу со своими первыми произведениями о послереволюционной деревне, она растерялась, увидев, что стало происходить с этой деревней после. Наступил духовный кризис, из которого она так и не смогла выйти и начала пить. Об этом упоминают в мемуарной литературе многие ее современники. Редактор журнала «Новый мир» Вячеслов Полонский писал в своем дневнике 1931 г.: «Сейфуллина перестала писать не только потому, что «таланта» не хватило. Она хочет писать антисоветские вещи. Она хочет писать про то, как большевики, по ее мнению, «раздевают деревню». А ей не дают. Она поэтому пьет. Все они внутренне протестуют против коллективизации и индустриализации, и против всех мер, стремящихся к «ликвидации кулачества».

Сейфуллиной вообще катастрофически не везло со своими произведениями. В 1937 г. Мейерхольд решил поставить ее пьесу «Наташа», довел ее до генеральной репетиции, но Мейерхольда арестовали, и пьеса исчезла вместе с режиссером. Во время войны ЦК ВЛКСМ поручил ей написать книгу об известной киноактрисе Зое Федорове. Она с радостью взялась за работу, но опять произошла осечка — Федорову арестовали, отправили в лагерь, труд Сейфуллиной пропал. Она нашла себе новую тему, написала на фактическом материале историю девушки — героини Отечественной войны. Книга уже была напечатана, оставалось только выпустить в свет, но героиню неожиданно арестовали, книгу изъяли — вся работа вновь пошла насмарку. И так еще было не один раз. Конечно, Сейфуллина прекрасно понимала, что это не просто стечение обстоятельств, а реальность того, что происходило в стране… И искала утешение в спиртном.

… Но и у нее иногда лопалось терпение. В 30-х годах она написала злой пасквиль на своих собратьев по перу «Попутчики», показав их ограниченными, недалекими людьми, занятыми преимущественно собой, женами и любовницами. Самый главный персонаж Шевелев изображен человеком мелким, ничтожным, аморальным. Однако она не сумела (или не захотела) дать ответ, откуда в советское время берутся такие люди, и объявила о неудаче пьесы: «… Это — мой писательский брак».

Испытав сама многое в жизни, Сейфуллина от души помогала другим — Афиногеновым в годы травли драматурга (в 1937 г. его обвинили врагом народа, исключили из партии, но не посадили), его жене Дженни, оставшейся после гибели мужа с двумя детьми. Будучи соседями по даче с Фадеевым, они подолгу беседовали с Александром Александровичем на их общей скамеечке под березами, зная, что дальше берез и этой скамеечки открытые ими друг другу сокровенные мысли никуда не пойдут. Фадеев признавался, что после таких бесед он «успокаивался душой».

Лидия Николаевна помогала и Ахматовой. В 1935 г. у поэтессы арестовали мужа Николая Николаевича Пунина и сына Льва Гумилева. Приехав в Москву и не зная, что делать и куда идти, Анна Андреевна бросалась от одних знакомых к другим. Сейфуллина пригласила ее пожить у нее. Благодаря связям Лидии Николаевны в ЦК партии, Ахматовой удалось передать Сталину короткое письмо, в котором она убеждала вождя, что ее муж и сын не заговорщики и не государственные преступники. И умоляла: «Помогите, Иосиф Виссарионович!» К этому делу подключился Пастернак. Он написал Сталину письмо уже о самой Ахматовой, где говорил, что давно ее знает с самой лучшей стороны, что она живет скромно, никогда не жалуется и ничего не просит. «Ее состояние ужасно», — заканчивалось это послание. Вскоре Пунин и Лев были освобождены*.

В 1946 г. поэтессе пришлось пережить еще одно сильное потрясение, связанное с постановлением ЦК партии о журналах «Звезда» и «Ленинград», где ее осудили вместе с М.М. Зощенко. Бедному Михаилу Михайловичу досталось за его небольшой рассказик «Приключения обезьяны», который у него выпросил для детской страницы сам редактор «Звезды» Саянов. На Оргбюро ЦК КПСС Сталин сказал о произведениях писателя, имея в виду еще и его ранее разгромленную повесть «Перед заходом солнца»: «Только подонки могут создавать подобные произведения». И добавил: «Хулиган ваш Зощенко! Балаганный писатель». После этого уже Жданов на партактиве Ленинграда назвал Зощенко «мещанином и пошляком», а Ахматову — «не то монахиней, не то блудницей, а вернее, блудницей и монахиней, у которой блуд смешан с молитвой». Сейфуллина и тогда пыталась выступить в их защиту, но безуспешно.

В кабинете Лидии Николаевны особенно выделялись фотографии горячо любимых ею людей — Маяковского и Рейснер. С Ларисой Рейснер в далекие, 20-е годы у нее были очень тесные отношения. Сейфуллина преклонялась перед этой женщиной за ее ум, мужество и красоту. Рейснер в свою очередь высоко ценила талант Сейфуллиной, бросалась в атаку на критиков, которые писали грубые и издевательские рецензии на ее книги. Сейфуллину потрясла неожиданная смерть Рейснер — молодой и полной сил женщины. Рыдая у ее гроба, она все время повторяла: «Умерла красота! Какая красота умерла!»
Лидия Николаевна очень любила детей, часто приходила к нам навещать своих внучатых племянников (их у Н.Р. Пентюховой было двое), обязательно заходила ко мне с гостинцами. Зимой 1952 г. я тяжело заболела. Пришел участковый врач, определил ревмокардит и вызвал скорую. Машины долго не было. Вдруг ___________
* Потом их вновь арестовали — Пунин умер в 1953 г. в лагере. Леву арестовывали несколько раз. В 1944 г. после его настойчивых просьб он был отпущен добровольцем на фронт, участвовал в штурме Берлина (имел медаль «За взятие Берлина»). Но это не помешало в 1949 г. ему вновь оказаться в ГУЛАГе, откуда он был освобожден (далеко не сразу) после смерти Сталина. Ради сына Ахматова вынуждена была посвятить Сталину хвалебные стихи, которые не нашли у вождя отклика. Об Ахматовой моя бабушка знала от писателя Виктора Ефимовича Ардова, с которым была хорошо знакома по своему управлению еще с довоенного времени. У Ардовых чаще всего жила Ахматова, приезжая в Москву.

прибегает испуганная Лидия Николаевна — болезни детей она воспринимала, как конец света, садится около моей кровати и смотрит на меня с состраданием. Я потом часто вспоминала эти минуты и ее большие, прекрасные глаза.
Через шестнадцать лет на последнем курсе университета мне надо было написать дипломную работу, и я выбрала тему «Повести Сейфуллиной 20-х гг.», решив воздать должное человеку, когда-то любившему меня. С интересом изучала я внутренний мир ее героинь — всем им, как и их автору, не хватало простого женского счастья.

* * *

Среди писателей, часто гулявших во дворе нашего дома, был поэт Михаил Аркадьевич Светлов, автор популярных песен «Каховка» и «Гренада». Его известность нисколько не вязалась с его внешним видом — он был невысокого роста, сутулый, с узкими плечами, всегда в одной и той же огромных размеров приплюснутой грузинской кепке, наполовину скрывавшей его лицо. При встречах он неизменно улыбался, спрашивая: «Как дела, старуха?» Это было его любимое слово, и мы все, молодое поколение нашего двора, были для него старики и старухи (потом это обращение прижилось и у нас). Но улыбка быстро исчезала с его лица, и он опять погружался в свои мысли. Мне казалось, что он думает только о деньгах, об этом он всегда разговаривал с моей бабушкой, встретив ее на улице, — сколько ему там (в бухгалтерии ВУОАП) начислили гонорара* и когда его можно получить. За гонораром они ездили на машине вместе с его женой Родам — она ему не доверяла, так как последнее время он здорово пил. Светлов оставался в машине, а она поднималась наверх, в кассу, и выносила ему на подпись ведомость.

Родам была красивой, статной, так и хочется сказать — породистой грузинкой, ходившей с высоко поднятой головой, никого вокруг не замечая и ни с кем не здороваясь, в отличие от своего мужа, любившего пообщаться с народом. Он часто сидел во дворе на лавочке и забавлял пенсионеров веселыми рассказами и остротами, которые лились из него, как из рога изобилия.
Рассказчик он был великолепный. Помню, как мы с его сыном Сандриком (старше меня на два года) были в писательском пионерском лагере**, и Михаил Аркадьевич туда приезжал выступать. Мы, дети, сидели полукругом на большой поляне, а он стоял перед нами худой, неуклюжий, с красным галстуком на шее, и рассказывал, как совсем еще мальчишкой вступил в Красную Армию и воевал с белогвардейской бандой в своем родном городе Екатеринославе. Потом эти воспоминания перешли на войну в фашистской Испании, где он, конечно, не был, но

__________
* О гонораре грезили все писатели. В. Ардов в 1956 г. подарил бабушке свою новую книгу юмористических рассказов «Сахар Медович», не найдя ничего лучше, чем написать: «Анне Михайловне с просьбой все поступления писать на мой счет в графе «Кредит».
** Союз писателей своего пионерского лагеря не имел и арендовал на лето дачи в разных местах Подмосковья или покупал путевки у других организаций. Однажды я пробыла все три смены в пионерском лагере от Большого театра в Поленове, на берегу Оки.

так живо рисовал нам бои в Мадриде и лица бойцов, что мы ничуть не сомневались, что он сам там воевал и ходил вместе с ними и легендарной Долорес Ибаррури «у смерти на краю».
В старших классах я занималась в литературном кружке при районном Доме комсомольца и школьника (были и такие, кроме районных домов пионеров), которым руководил наш школьный преподаватель литературы, Заслуженный учитель РСФСР С.А. Гуревич. Семен Абрамович работал когда-то в Ясной Поляне и посвятил свою жизнь Льву Николаевичу Толстому, стараясь из нас тоже сделать толстоведов — мы часто ездили с ним в Ясную Поляну, бывали в гостях у жившего еще тогда последнего секретаря Толстого Гусева, писали какие-то рефераты. Однако, чтобы в целом расширить наш кругозор, Гуревич приглашал в кружок самых неожиданных людей. Вот так однажды к нам пришел Светлов. Мы думали, что он будет читать стихи и говорить о поэзии, а он стал рассказывать о Маяковском. Я удивилась, почему Гуревич не пригласил Асеева. Оказалось, что Светлов тоже был близко знаком с Маяковским, и у него в кабинете, как у Асеева, висел портрет Владимира Владимировича, который он считал самой ценной вещью в доме.

— О Маяковском очень трудно рассказывать, — говорил Светлов, — он был неповторим, велик, ему поклонялись все, даже его враги. Его всюду ждали, его выступления проходили при переполненном зале, хотя нередко кончались шумными скандалами. Маяковский обожал такие скандалы, сам их провоцировал. Тогда было много литературных группировок, враждовавших между собой. Маяковский был футуристом, я входил в группу «Молодая гвардия», работал в «Комсомольской правде». Вместе со мной там работали Иосиф Уткин, Михаил Голодный, Джек Алтаузен, Марк Колосов. Мы громили футуристов, ничевоков, они громили нас. Маяковский первый понял, что пора кончать с таким противостоянием, написал в знак примирения стихи и принес их в редакцию «Комсомолки»:

Товарищи, позвольте,
без позы,
без маски —
как старший товарищ,
неглупый и чуткий,
поразговаривать с вами, товарищ Безыменский,
товарищ Голодный, товарищ Уткин.
Мы спорим,
а глотки просят лужения,
мы задыхаемся
от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
деловое предложение:
давайте, устроим
веселый обед!
Товарищи,
бросим
замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия — мой лабаз! —
все, что я сделал,
все это ваше —
рифмы,
темы,
дикция,
бас!

В этом был весь Маяковский. С тех пор он стал постоянным автором «Комсомолки», приносил нам новые стихи. Однако более близко я с ним познакомился после другого случая. Однажды он мне позвонил по телефону откуда-то из командировки и сказал, что случайно прочитал в журнале «Октябрь» мое стихотворение «Пирушка» — оно ему так понравилось, что он не стал ждать до возвращения в Москву и решил мне позвонить, чтобы сделать приятное. Я был счастлив услышать похвалу от самого Маяковского. Он мне посоветовал выбросить из стихотворения фразу «влюбленный в звезду», назвав ее «литературщиной», но я ее уже сам выбросил. С тех пор он часто приглашал меня на свои вечера и читал там наизусть мою «Гренаду».

… Кто-то из наших кружковцев возьми и скажи, что Маяковского очень трудно читать: его рубленые строки (издатели вообще считали, что он рубит строки для увеличения гонорара) — это просто набор слов, а не поэзия, нет ни рифмы, ни ритма, ни ямбов, ни амфибрахиев. Светлов ответил, что именно такое отношение к поэзии Маяковского и было одним из поводов для литературных споров в прошлом, но это неверно — нам надо выйти из рамок школьной программы, почитать всего Маяковского, тогда мы увидим, какой это глубокий и тонкий поэт, талантливый мастер стиха.

Но наши ребята не хотели с ним соглашаться, ставя в пример современных поэтов — Евтушенко, Вознесенского, Ахмадуллину, Рождественского, которыми мы все тогда увлекались, с трудом доставая билеты на их вечера в ЦДЛ и Политехнический музей. (Светлов на таких вечерах появлялся редко и выглядел среди этой самоуверенной и энергичной молодежи каким-то анахронизмом.) Поэзия Маяковского — агитатора, поэта-горлопана была нужна для своего времени, настаивал все тот же оппонент Светлова, его время и время его соратников кончилось.

Я тоже была полностью с этим согласна. Моя бабушка, воспитывавшая меня на поэзии Серебряного века, Маяковского не любила, и ее отношение невольно передалось мне, хотя некоторые его вещи: «Облако в штанах», «Про это», «Флейта-позвоночник», пьесы «Баня» и «Клоп» мне нравились. Наверное, на меня еще повлияли рассказы о развязном поведении Маяковского на сцене, который, появившись перед публикой, начинал подтягивать штаны или застегивать ширинку, всем своим видом показывая, что ему, Маяковскому, дозволено все. О спорах и скандалах Владимира Владимировича на его вечерах я тоже была наслышана. Бабушкина сослуживица по ВУОАП, Мария Евгеньевна Чупятова, дворянка и страстная поклонница Блока, рассказывала, как она однажды попала в Политехнический музей на соревнование поэтов — публика выбирала своего Короля. Желающих побороться оказалось так много, что они выходили на сцену несколько часов, пока не остались двое — Маяковский и Игорь Северянин. «Они «дрались» на смерть, — вспоминала Мария Евгеньевна, — но победил Северянин. Его мягкая, песенная манера чтения нравилась больше, чем гремящая бравада Маяковского. Что тут началось в зале? Поклонники Маяковского кричали, свистели, обзывали Северянина непристойными словами, потом в дело пошли кулаки, и публика быстро разбежалась».

Но что меня особенно возмущало в Маяковском — это его менторский тон по отношению к другим писателям, манера их публично поучать в своих стихах на страницах газет. Так, например, в «Комсомольской правде» 3 июля 1928 г. было опубликовано его стихотворение «Работникам стиха и прозы, на лето едущим в колхозы». Большая группа писателей выезжала в деревню, чтобы познакомиться с жизнью на местах, посмотреть, как там проходит коллективизация, представить сельчанам свое творчество. И вот всезнающий Маяковский их наставляет:

Что пожелать вам,
сэр Замятин?
Ваш труд
заранее занятен.
Критиковать вас
не берусь,
не нам
судить
занятье светское,
но просим
помнить,
славя Русь,
что Русь
— уж десять лет! —
советская…
… Что пожелать
Гладкову Ф.?
Гладков романтик,
а не Леф, —
прочесть,
что написал пока он,
так все колхозцы
пьют какао.

А пожелание Сергею Третьякову — вообще какая-то абракадабра:

Вам, Третьяков,
заданье тоньше,
вы —
убежденный фельетонщик.
Нутром к земле!
Прижмитесь к бурой!
И так
зафельетоньте здорово,
чтобы любая
автодура
вошла бы
в лоно автодорово.

И кому теперь нужны были эти митинговые призывы и поучения Маяковского?

Но вопрос был задан, и интересно было услышать, что ответит Светлов, как, мне показалось, загнанный в угол. Михаил Аркадьевич сказал то, что и должен был сказать: «Нет, не кончилось, и я вам сейчас это докажу». И стал читать стихи. Часа полтора он с ожесточением обрушивал на нас стихотворение за стихотворением, удар за ударом — как шквал, как снежную лавину. И поставил последнюю точку:

И, вихрем в комнату влетая,
Заносит книги мокрый снег,
Скребется в двери волчья стая…
Я взял ружье: я — человек.

Когда он кончил читать, в аудитории стояла мертвая тишина. Наконец, кто-то робко спросил, чьи это были стихи. Светлов улыбнулся: «Маяковского, мои и… соратников».

— А последние?

— А вы как думаете?

Гадать никто не решился.

— Михаил Голодный. «Волки». Почитайте на досуге.

Встретив меня через несколько дней во дворе, он спросил со своей обычной усмешкой: «Ну, что, старуха, здорово я вас помучил?» Я смотрела на него с восхищением: «Это было просто класс!» «Спорить любите, а ума разума набираться не хотите». «Но за всем ведь не угонишься!» «А за всем и не надо. Стихи своего деда знаешь?» «Знаю». «Все хорошие?» «Ну…» «Вот то-то и оно, что ну. Уметь надо отделять зерно от плевел».
И улыбнулся: «А ребята хорошие, голыми рукам не возьмешь. Интересное растет поколение!»

Кстати, об «интересном поколении» — что там говорить, спорить и «качать права» мы умели. Когда я училась на первом курсе факультета журналистики МГУ (1962 — 1963 гг.), наши студенты стали возмущаться, что мы изучаем совершенно не нужные предметы. Зачем, например, нам древнерусская литература с «Поучением Владимира Мономаха», «Задонщиной», «Житием протопопа Аввакума» или народный эпос гуннов и алеутов (причем некоторые преподаватели, чтобы убедиться, что мы читали произведения, на экзаменах дотошно расспрашивали о самых незначительных эпизодах и героях)? Мы рвались в бой, хотели быстрей познать жизнь и писать, писать, писать, а тут — зубри, не пойми что. Особую ненависть вызывала «Древнерусская литература», хотя этот предмет вела изумительный педагог Л.Е.Татаринова. Группа первокурсников послала в «Литературку» письмо, которое вскоре было опубликовано в газете под заголовком «Нужна ли журналистам древнерусская литература?». Редакция этим не ограничилась и решила провести на факультете диспут на эту тему. Он прошел в Большой Коммунистической аудитории, собрав много студентов, преподавателей и бывших выпускников факультета. «Маститые » журналисты, ссылаясь на собственный опыт, старательно убеждали молодежь, что «Древнерусская литература» им просто необходима, без нее они никогда не научатся хорошо писать. Студентам оставалось нехотя согласиться с их доводами, и ненавистный предмет был «помилован».

Через несколько лет мне попалась переписка Н.Н. Асеева и академика Д.С. Лихачева по поводу героико-эпической поэмы ХП века «Слово о полку Игореве». Поэт и известный ученый обсуждали значение «Слова» и первых памятников древней литературы, говоря об их прямом воздействии на русский язык и русскую поэзию. В этой переписке я и нашла для себя убедительный ответ, зачем пишущему человеку нужна древнерусская литература и «Слово о полку Игореве» в частности. Николай Николаевич писал Лихачеву: «Вот это сходство высказываний двух наших замечательнейших поэтов (Баратынского и Пушкина. — Н.А.) и заставляет меня обратить внимание на обязательность изучения родословной языка, к летописям и памятникам давнего периода литературы, собранию древних российских стихотворений Кирши Данилова. А ведь на это мало обращают внимания в наших словесных вузах, уж я не говорю про школьное обучение. «Славянщина!» — презрительно скажут многие. И это презрительно-небрежное отношение отзовется потом незнанием родного языка у взрослых. Не усвоивши его начал, его первичного значения, никогда не дойдут до речи точной и нагой, до понимания смысла слов, отчего можно было бы избегнуть множества ошибок. Ошибок не только в обиходной, но и в литературной речи». Это было написано 7 октября 1961 г., а диспут состоялся весной 1963 г.

Не то же ли самое пытался Николай Николаевич внушить и нам, детям, когда на дворовой скамеечке рассказывал о «зауме» Хлебникова и заставлял вместе с ним читать стихи председателя Земного шара и вдумываться в смысл каждого его слова?

Вспоминается еще одна история, связанная со Светловым, — из моего раннего детства. Михаил Аркадьевич, несмотря на свое постоянное безденежье, был человеком доброй души: нас, детей, он часто угощал сладостями, делал подарки лифтерам, уборщицам, старому сапожнику дяде Илье, жившему в подвале* нашего дома и чинившего обувь жильцам почти задаром. Однажды поэт вручил дворничихе на день рождения бронзовую скульптуру лошади, которую ему самому только что кто-то подарил — на ее животе остались следы от таблички с надписью.

______________
* Подвал нашего дома стали заселять после войны, в основном работниками жэка. До этого там находился красный уголок, работали кружки и проходили культурно-массовые мероприятия, в том числе новогодние елки для детей.

Лошадь была тяжелой и красивой — с высокими тонкими ногами, одна из которых была приподнята в беге, развивающейся гривой и круто повернутой в левую сторону головой с косящим глазом — казалось, что она смотрит этим глазом прямо на тебя.

В нашем послевоенном детстве игрушек было мало, и эта лошадь стала любимицей всего дома. Дворничихин сын Миша выносил ее в садик, на лавочку, и мы дружно гадали, у кого из маршалов могла быть такая лошадь. Одни говорили, что у Ворошилова или Буденного, другие «давали на отсечение руку», что точно такая красавица была у Жукова, когда он принимал Парад Победы 1945 г., третьи до хрипоты кричали, что это лошадь самого Чапая. Ребята отыскивали дома журналы с фотографиями маршалов и их лошадей и приносили их на наши посиделки.

Вскоре семья дворничихи переехала на новую квартиру, а лошадь оставили соседям по подвалу. Те запихнули ее подальше, на гардероб; потом они тоже уехали. Лошадь перекочевала в соседнюю комнату, затем — в другую, третью, пока в подвале не осталась последняя семья. Наконец, уехали и эти. Куда она после них подевалась?
Прошло лет 50, и однажды, зайдя в антикварный магазин на Старом Арбате, я увидела на прилавке нашу лошадь. Я ее сразу узнала, хотя там находилось еще с десяток других лошадей, — тонкие, стройные ноги, грациозный поворот головы налево и взгляд — живой взгляд лошади, устремленный прямо на тебя. Я вспомнила нашу веселую скамейку, дворничихиного сына Мишку, торжественно выносившего из дома свою тяжелую ношу, наши бесконечные споры о маршалах — и к горлу подступил комок. Но я могла ошибаться, мало ли бывает в искусстве совпадений. Я попросила продавца показать скульптуру поближе. Он любезно ее пододвинул. Я наклонила лошадь набок — две маленькие дырочки от дарственной таблички оставались на месте.

— Скульптура кому-то принадлежала? — поинтересовался продавец.

— Да, — ответила я, решив придать весомость нашей любимице. — Поэту Михаилу Светлову!

— Значит, Гренада, — сказал он.

Гренада! — вдруг осенило меня. Ну, конечно, Гренада, как это ни кому из нас тогда не пришло в голову: Светлову подарили лошадь, которую он воспел в своей «Гренаде», а мы-то все перебирали лошадей маршалов.

Скульптура стоила дорого. У моего сына есть друг — фанат-лошадник, который покупает все, что связанно с этими животными, — подковы, сбруи, седла, майки, колокольчики, превратив свою квартиру в музей коневодства. Я рассказала ему о нашей лошади и ее примечательной истории. Тот загорелся ее купить, но пока он выбирался в магазин, лошадь ушла к другому хозяину.

Вскоре Светлов купил себе квартиру на 2-й Аэропортовской улице и ушел от Родам. Уже тогда у него обнаружили рак, и он часто лежал в больнице. Однажды мы с бабушкой, прикрепленной к писательской поликлинике на ул. Черняховского, встретили его там. Михаила Аркадьевича было не узнать — он страшно похудел и еле передвигал ноги. Завидев нас, он, было, захорохорился, но быстро сник, выжав кривую улыбку. Рядом с ним шла женщина — новая жена (или подруга) поэта, которая, говорят, его очень поддерживала в эти тяжелые дни.
Смерть Светлова снова заставила общественность вспомнить, какой это был большой поэт. В эти дни звучало много его стихов по радио и телевидению, особенно из последней книги «Охотничий домик», написанной в больничный период и еще не опубликованной.

Близок, близок мой последний час,
За стеной стучит он каблуками.
Я исчезну, обнимая вас
Холодеющими руками.

Из бывших комсомольских соратников Светлова в те описываемые мною годы (конец 50-х — начало 60-х) в нашем доме уже почти никого не было. Уткин (еще до войны переехал в Лаврушинский) и Алтаузен погибли на войне. Михаил Голодный в 1949 г., возвращаясь из Дома писателей, попал под грузовик и на месте скончался. Оставались только Марк Колосов и Яков Шведов. Марк Борисович, которого когда-то нарком просвещения Луначарский назвал «самым комсомольским из всех писателей», давно уже писал прозу и был известен как писатель и критик, а Яков Захарович, автор популярной песни «Орленок», сильно пил и мало что писал.

             * * *

Среди писателей, живших в нашем доме до войны и после, когда я еще была ребенком, были люди, о которых я мало что слышала, а литературные справочники о них или умалчивают, или дают скудные сведения, — А.П. Селивановский, С.Л. Корабельников, К.Я. Горбунов, В.М. Бахметьев, В.А. Сутырин, М.И. Серебрянский, С.Л. Кирьянов, К. Л. Зелинский, Ф.М. Левин. О некоторых из них я так ничего и не нашла, а вот отдельные фамилии встретила в старых подшивках «Литературной газеты» и мемуарной литературе. Из материалов о Первом съезде советских писателей я узнала, что В.М. Бахметьев и К.Я. Горбунов вошли в состав первого правления Союза писателей, а Бахметьев —
еще и в Президиум правления СП*.
В «Литгазете»** начала 30-х годов мне постоянно попадались критические статьи А. Селивановского, К. Зелинского, Ф. Левина, К. Горбунова. Оказалось, что в нашем доме проживало много литературных критиков. В 1937 г. Селивановский,
__________
* В 1934 г. , в канун Первого съезда советских писателей, все наши жильцы дружно вступают в только что созданный Союз советских писателей. Информация о приеме в Союз ежедневно публикуется в «Литературной газете». Затем проходит съезд, который избирает первое правление СП. Из нашего дома в него вошли 7 человек: Асеев, Бахметьев, Горбунов, Иллеш, Малышкин, Сейфуллина, Ясенский. Сейфуллина и Ясенский были избраны в президиум правления. Олеша попал в ревизионную комиссию.
** В те годы так сокращенно называли «Литературную газету», в наше время она уже стала «Литературкой».

Горбунов и некоторые другие жильцы дома фигурируют в газете уже как враги народа, обвиняемые в троцкизме и контрреволюционной деятельности, но об этом речь пойдет дальше.

О Селивановском, например, вспоминает со свойственным ей сарказмом Надежда Мандельштам: «В редакцию («Московского комсомольца», где тогда работал Осип Мандельштам. — Н.А.) пришел рапповский критик Селивановский. Ему поручили отыскать Мандельштама и сказать ему, как его на данном этапе расценивает РАПП. Оказывается, что РАПП относится к Мандельштаму настороженно: наконец-то он стал советским человеком (иначе: служит в газете), но почему-то не написал ни одного стихотворения, то есть не продемонстрировал сдвигов в своем сознании. Я никогда не видела Мандельштама в таком бешенстве. Он окаменел, губы сузились, глаза уставились на Селивановского… Селивановский, один из самых мягких из рапповской братии, вероятно, подумал, что Мандельштам опасный сумасшедший…»

О Корнелии Люциферовиче Зелинском, наоборот, осталось немало хороших воспоминаний — писателей, соратников по литературной группе конструктивистов, жильцов нашего дома. Его называют талантливым критиком, литературоведом и писателем. Он написал целый ряд очерков-исследований о писателях, с которыми близко общался. Его рассказ о Маяковском, встречах с ним, сложности его противоречивой фигуры, на мой взгляд, — один из лучших о поэте.

Но Зелинский был человеком своей эпохи, поэтому его критические статьи и публицистические выступления часто носят яркий отпечаток того времени. Известный писатель-фантаст Кир Булычев считает, что с «легкой руки» Зелинского из литературы надолго исчезли имя и произведения Александра Грина, о котором критик писал, что тот «случайный попутчик» в революции, «одинокий бродяга, люмпен-пролетарий… слабый, лишенный чувства класса и даже коллектива». В середине 50-х годов, когда началась кампания в связи с изданием за рубежом романа Пастернака «Доктор Живаго»*, Зелинский сразу поспешил высказать свое мнение. 5 января 1957 г. в «Литературной газете» появилась его статья «Поэзия и чувство современности», где он резко осудил поэта. Спустя некоторое время общее московское собрание писателей поставило вопрос об исключении Пастернака из Союза писателей, и Корнелий Люциферович не только поддержал это предложение, но заявил, что в Союзе вообще нужно провести «очистительную работу». Таково было его кредо, которое он сформулировал так: «Критик не может, подобно прозаику, прятаться за спины персонажей своих произведений. Или прятаться за своим лирическим героем, подобно поэту. Критик идет с открытым забралом, и его намерения становятся сразу очевидными. А эти намерения определяются прежде всего политическими требованиями момента. И они неумолимы».

После войны моя бабушка дружила с семьей Марка Исааковича Серебрянского — его женой Анной Наумовной и дочерью Галей. Его фамилия (он тоже ока-
________________
* В романе Пастернак выразил свое отрицательное отношение к революции и неверие в возможность социальных преобразований. В СССР в те годы «Доктор Живаго» не мог быть опубликован, рукопись попала за границу и там была издана в 1957 г. А еще год спустя автору присудили Нобелевскую премию. Все это вызвало резкую критику в советской печати. Пастернак был исключен из Союза писателей. От Нобелевской премии он отказался, хотя ее дали за его заслуги в поэзии.

зался критиком) встречалась в разгромных статьях «Литгазты» 1937 г. о писателях — врагах народа. Еще раз он «промелькнул» в переписке военного времени Л.Н. Сейфуллиной с ее сестрой Зоей Николаевной: «… Серебрянский попал в окружение, — сообщала Лидия Николаевна. — Оттуда вырвался с отрядом писатель Жига. О Серебрянском пока сведений нет» (22 февраля 1942 г.). Из литературных справочников я узнала, что Серебрянский ушел на фронт добровольцем и уже в 1941 г. погиб.

Были у меня на слуху фамилии еще ряда писателей — Хачатрянца, Беленького, Коган-Ласкина. И вот снова нахожу упоминание об одном из них — Якове Самсоновиче Хачатрянце (и этот был критиком) — в военной переписке Сейфуллиной и ее сестры. Он оказался их соседом по этажу и давним другом. Во время войны Яков Самсонович помогал Сейфуллиной, «своей милой соседке», продуктами, а в день 20-летия ее творческой деятельности устроил Лидии Николаевне чествование у себя на квартире. «Вечером, — сообщает писательница сестре, — стол был накрыт у Хачатрянца… Там просторней и теплей (у него хорошая электрическая печка). На столе было много вина… Но еда — одни витамины. Нарезанные ломтиками мандарины (два посылаю), компот и хлеб… Я выпила два-три бокала на голодный желудок и вдруг заявила: «Я хочу спать». Меня посадили в кресло, подложили под голову подушечку, и я … уснула сидя. Первое, что я спросила сегодня у научной работницы, ночевавшей у меня, было: «Я не храпела?» Она ответила: «Вы спали, как ангел, совершенно безмятежно, но, несмотря на то, что вы уснули, перед спящей именинницей говорили такие-то и такие-то речи»… Ну, в общем, было очень хорошо…» (23 марта 1942 г.)

                * * *

               Среди первых новоселов нашего дома была семья писателя (инициалов не знаю) Карпова, жена которого Евгения Николаевна — тетя Женя, Женюра стала бабушкиной подругой на всю жизнь.
     Как-то бабушка, подходя к дому, видит: на балконе шестого этажа, еще не огороженном барьером, сидит молодая женщина, и, свесив ноги, беспечно ими болтает. Бабушка стала ей кричать, чтобы она немедленно прекратила это делать, но та не сдвинулась с места. Недовольная бабушка ушла домой, а через несколько минут отважная альпинистка позвонила к ней в квартиру. Это и была Евгения Николаевна. Они быстро подружились, хотя оказались совершенно разными по темпераменту: тетя Женя — всплеск эмоций, бушующие страсти, ураган, во время которого все рушилось и ломалось; бабушка — само спокойствие, доброта, надежное плечо, к которому можно прислониться в трудную минуту. Своих детей у тети Жени не было, и она очень любила моего отца — он так и называл ее «мама Женя».
Евгения Николаевна была одной из первых выпускниц Академии красной профессуры, большая умница, эрудит, интересный собеседник — мне казалось, что она знает абсолютно все, какой темы ни коснись. Родом она была из донских казаков. Ее отец, генерал Николай Краснов, служил до революции в Петербурге. Мать ее умерла при родах. Отец вскоре женился на молодой выпускнице Смольного женского института Ольге Александровне, которую тетя Женя называла мамукой (мать — у казаков), так ее называли и все близкие. Судьба генерала Николая Краснова мне не известна, про него никогда ничего не говорилось. Мамуку же в свое время часто таскали на Лубянку, чтобы выяснить, не родственница ли она белого генерала П.Н. Краснова. Чудо, что она и тетя Женя уцелели.
Маленькой Жене в кормилицы взяли цыганку. Вот это цыганское молоко в сочетании с казацкой кровью и дало неуравновешенную, взбалмошную натуру. И внешне она была похожа ни то на цыганку, ни то на казачку — черные вьющиеся волосы, огромные, круглые глаза, смуглое лицо и ослепительно белые зубы. А чего стоил томный, обволакивающий взгляд или легкое, как бы невзначай, покачивание плечами!
Тетя Женя была страшно влюбчивой, обожала обмениваться вещами: за какую-нибудь совершенно не интересную кофточку могла отдать дорогое платье или лучшие туфли. Так же, как и вещи, она часто меняла жилплощадь и не только потому, что в очередной раз выходила замуж (я знаю о трех ее замужествах) и переезжала к новому супругу, а просто из тяги к перемене мест. В начале 60-х годов, после смерти мамуки, она переехала с Малой Бронной на Арбат. Арбат поменяла на Ленинград, но вскоре выяснилось, что сырой климат Ленинграда для ее подорванного войной здоровья не подходит. Она пыталась вернуться в Москву, но смогла сделать обмен только на подмосковную Коломну, где также несколько раз поменяла адрес.

2
Наш дом был, конечно, особенный: люди здесь были знакомы не только по этажу или подъезду, но и по работе. Все они вращались в Союзе писателей, состояли в его секциях и партийной организации. Кто-то занимал ответственные посты в его исполнительных и административных органах, кто-то работал в его учреждениях, редакциях и издательствах. Все дружно ходили туда на собрания и культурно-массовые мероприятия. Многие еще общались на дачах в писательском подмосковном поселке «Переделкино» [16], отдыхали вместе в писательских домах отдыха и санаториях.
Однако это была одна сторона писательской жизни. Была и другая – скрытая, полная подводных течений и камней. В эти 30-е годы им всем вместе и каждому поодиночке пришлось пережить немало бурь: различных партийных постановлений о писателях и журналах, террор 1937 г., аресты писателей, обсуждения и травлю своих коллег, в которые они все волей-неволей были вовле-чены, входя в единый Союз. Об этом времени очень сложно
говорить. Мне довелось перечитать много воспоминаний и протоколов различных собраний и совещаний, и я убедилась: нет имени – известного и неизвестного, которое не было бы втянуто в круговорот писательских терний. Недаром Пастернак, которого особенно усиленно критиковали в эти годы его собратья по Союзу, выступая в 1934 г. на Конгрессе писателей в Париже [17], возражал против всяческих объединений и организаций, хотя речь на нем шла о противостоянии фашизму в Европе: «Я понимаю, что это конгресс писателей, собравшихся, чтобы организовать сопротивление фашизму. Я могу вам сказать по этому поводу только одно. Не организуйтесь! Организация – это смерть искусства. Важна только личная независимость». (Сам он дисциплинированно подписывал коллективные письма советских писателей. Например, когда шел процесс над участниками антисоветского троцкистско-зиновьевского блока (Каменев – Зиновьев), в «Правде» было напечатано письмо «По поручению президиума Правления Союза советских писателей» с требованием о «расстреле этих бандитов», подписанное 16 писателями. Среди них стоит и имя Пастернака. Ныне пастернаковеды объясняют это недоразумением. Но дальше в «Литгазете» мы видим письмо писателей по поводу расстрела 8 «шпионов», бывших командиров Красной Армии: Тухачевского, Якира, Уборевича, Примакова и др.
И среди подписавшихся опять находим фамилию поэта.)

Годы сталинского террора 1937–1938 гг. для писателей были, наверное, самые страшные по сравнению с другими слоями населения – рука устанет перечислять всех, кто погиб [18] от руки этого узурпатора. Хотя их репрессии проходили в общей борьбе с врагами народа, на мой взгляд, больше всего пострадали те, кто когда-то входил в РАПП, литературные группы «Кузница» и «Перевал», особенно их руководители и активные члены. Их обвиняли в том, что они вместе с главным руководителем РАПП Л.Л. Авербахом, «наглым интриганом и склочником, самовлюбленным позером и невеждой», входили в антипартийный троцкистский литературный центр, вели среди писателей контррево¬люционную деятельность, разжигали среди них раздоры и взаимную ненависть.

Однако Сталин ополчился на Авербаха еще в конце 20-х годов и пытался отправить его в другой город на партийную работу, но за Леопольда Леонидовича заступились его соратники по РАПП (см. главу «Москва»). В конце июля 1929 г. вождь обрушился на Авербаха, Шацкина, Ломинадзе и Я. Стэна за публикации в «Комсомольской правде», где они вздумали рассуждать о пересмотре генеральной линии партии, ослаблении партийной дисциплины, превращении партии в дискуссионный клуб и т.д. Например, Стэн в статье «Выше коммунистическое знамя марксизма-ленинизма» писал: «После Ленина у нас не осталось людей, совмещающих в себе в таком диалектическом единстве теоретический и практический разум. Этот существенный пробел может заполнить только коллективная теоретическая мысль, развивающаяся в тесной связи с практическими задачами нашего социалистического строительства». Шацкин же в статье «О партийной обывательщине» поставил под сомнение идею о постройке мавзолея Ленина. Политбюро тут же признало его выступление «политической ошибкой». Всех их ждал печальный конец [19].
Беда Авербаха состояла еще в том, что он был шурином наркома внутренних дел Г.Г. Ягоды, вдруг ставшего неугодным вождю и оказавшегося на скамье подсудимых [20] как один из ближайших сообщников Зиновьева, Каменева, Смирнова и других старых большевиков, недавно им собственноручно расстрелянных в подвале НКВД. Пострадали все, кто был связан с этим всесильным когда-то наркомом, а уж о родственниках и говорить нечего.
Кампания против рапповцев развернулась в 1937 г., пять лет спустя после того, как организацию разогнали по решению сверху.
Из нашего дома, насколько мне известно, были репрессированы и расстреляны писатели Валерьян Правдухин, Владимир Кириллов, Николай Огнев, Алексей Селивановский, Бруно Ясенский, Алексей Гастев. В ГУЛАГе оказался и сын Гастева Юрий, которому тогда было чуть ли не 14 лет.
С польским писателем Бруно Ясенским судьба вообще сыграла злую штуку. Он получил в Советском Союзе убежище, когда его выслали из Франции за книгу «Я жгу Париж» [21]. В Москве он женился на писательнице Анне Абрамовне Берзинь, написал ряд романов, активно занимался общественной работой. Как и многие иностранцы, он с восторгом воспринимал все, что происходит в Советском Союзе, славил Сталина. На Первом съезде советских писателей он сказал в своем выступлении о нем – «самый любимый из вождей всех эпох и народов».   
Ясенский был одним из активных деятелей РАПП, потом вошел в Правление ССП, в 1937 г. его избрали в состав парткома ССП, но это не спасло его. Когда Бруно разбирали на парткоме, секретарь парткома Кулагин бил себя в грудь и каялся, что они проглядели врага народа: Ясенский «оказался настоящим проходимцем, человеком без родины и убеждений, беспринципным себялюбцем, готовым все принести в жертву своему мещанскому гонору и маленьким интересам». Бруно арестовали и расстреляли.
Вслед за ним в ГУЛАГе, как жена врага народа, оказалась и Анна Абрамовна Берзинь, сумевшая чудом сохранить и пронести через лагерную жизнь рукопись неоконченного романа мужа «Заговор равнодушных» (1937 г.). После освобождения она долго жила на севере, где-то в землянке, и вернулась в Москву в преклонном возрасте совершенно больная.
Анна Абрамовна, или Аннушка, как ее называли друзья и знакомые, в том числе и моя бабушка, хорошо ее знавшая, – небезынтересный человек. Много общего у нее с Лилей Брик – эти женщины умели покорять сердца поэтов и высокопоставленных лиц. Анна Абрамовна была женой известного военачальника Берзиня, потом вступала в связь с наркомвоенмором Грузии Шалвой Элиавой и крупным деятелем РАПП Илларионом Вардиным, дружила с Сергеем Есениным. Вдова драматурга Владимира Киршона – Рита Корн (Рита Эммануиловна Корнблюм) вспоминает об Анне Абрамовне и Есенине: «Мы любили Есенина, безмерно любили его поэзию. Близко знали его. Часто встречались с ним в доме у Аннушки Берзинь, старались не пропустить ни одного его выступления. У меня сохранилась талантливая рукопись Анны Берзинь о Сергее Есенине. Анна Берзинь (литературный псевдоним – Ферапонт Ложкин) была женщиной широкой души, самобытная, талантливая. Участница гражданской войны, вдова знаменитого Берзиня, мать троих детей, она всю жизнь оставалась юной. Дом Аннушки, как мы ее называли, был пристанищем многих молодых писателей. Какое-то время я жила у Аннушки. Сергей Есенин появлялся там всегда неожиданно. Мать и отец Анны Абрамовны были ему рады, кормили обедом, после чего все трое – Есенин и старики – усаживались за большим шкафом, на маленьких скамеечках, и изумительно пели в три голоса старинные песни».
Писатель И.В. Евдокимов вспоминал: «В июне 1925 г. Есенин зачастил в литературно-художественный отдел Госиздата, кажется, он вернулся тогда из Баку. Прошли слухи о женитьбе его на С.А. Толстой…
Почему-то больше всех хлопотала и волновалась о свадьбе А.А. Берзинь, считавшаяся близким другом Есенина. Чаще всего с нею он и заходил ко мне в то время. Шли переговоры о новой книжке стихов Есенина под названием «Рябиновый костер»…
Двенадцатого июня он пришел в отдел за авторскими экземплярами в сопровождении А.А. Берзинь».
Сама же Аннушка писала в своих воспоминаниях о Есенине: «Из женщины, увлеченной молодым поэтом, быстро минуя влюбленность, я стала товарищем и опекуном, на долю которого досталось много нерадостных минут».
Анна Абрамовна и Рита Эммануиловна были хорошими знакомыми нашей соседки Л.А. Липпай и в 60-е годы, уже при мне, бывали у нее в гостях. Рита Эммануиловна и Любовь Альбертовна состояли в профкоме советских драматургов и занимались переводом венгерских авторов. Любовь Альбертовна делала подстрочный перевод текста, а та его литературно обрабатывала. Рита Эммануиловна часто забегала днем что-нибудь передать Любови Альбертовне и, если ее не было, оставляла мне. Она была полная, шумная, много и быстро говорила, всегда улыбалась. От нее исходили энергия и жизнелюбие. Когда я на пятом курсе университета устроилась работать в многотиражную газету на завод и переживала, что в большую печать невозможно пробиться, она меня утешала, говоря, что сама работала в многотиражках и ничуть об этом не жалеет. Наоборот, лучше узнала жизнь и приобрела хороших друзей.
Рита Эммануиловна и Анна Абрамовна были близко знакомы с Гидашами и проводили с Анталом работу, чтобы он материально помогал своей бывшей семье, помнил, что у него растет дочь. В 1957 г. Гидаши уехали на родину. Перед отъездом Антал приходил к нашим соседям прощаться, разговаривал с бабушкой и подарил ей книгу «Сыновья с каменным сердцем».
Антал Гидаш тоже побывал в сталинских лагерях. Видимо, это было связано не только с его рапповской деятельностью, но и с арестом отца жены Гидаша (Агнессы Кун) – Бела Куна, лидера погибшей Венгерской республики, активного военного деятеля в годы гражданской войны в России. Антал забрасывал письмами секретаря ССП А. Фадеева (не напрямую, а через знакомых), с которым был в дружеских отношениях, чтобы Союз заступился за него, но безуспешно. В 1940 г. он в отчаянии написал ему: «Скажи, Саша, пока поэт жив, за него никто не подымет голос?» Вскоре после этого Фадеев и еще несколько поэтов и писателей – А. Сурков, С. Щипачев, Л. Панферов, А. Жаров, В. Ставский и Д. Алтаузен обратились в НКВД с заявлением о пересмотре дела Гидаша – это по тем временам был очень смелый поступок. Его освободили только в 1944 г. (и через 11 лет реабилитировали).
Вернувшись на родину, он написал там несколько крупных романов, приобрел мировую известность и при жизни стал классиком венгерской литературы.

Тесть Гидаша – Бела Кун был расстрелян как враг народа. Впоследствии его реабилитировали. Я к нему всегда отрицательно относилась под влиянием родного брата Любови Альбертовны – Золтана Липпай, историка, специализировавшегося на международном рабочем движении. Дядя Золя, пожилой и больной человек, жил со своей семьей в гостинице «Центральная» на улице Горького. Жена о нем заботилась мало, и он все дни проводил в нашей квартире, в основном на кухне, готовя себе каши и диетические супы. Так как днем я была его единственным слушателем, он делился со мной своими взглядами на историю, ругая, на чем свет стоит, Сталина (это было еще при жизни вождя) и деятелей Коминтерна. Куна он называл убийцей, виновным в массовых расстрелах в Крыму в годы гражданской войны, где он был членом РВС Южного фронта (командующим фронтом был М.В. Фрунзе). Сейчас эти события стали достоянием гласности. Получив телеграмму Троцкого «Война продолжится, пока в Красном Крыму останется хоть один белый офицер», Кун приказал тоже телеграммами немедленно расстрелять на полуострове всех офицеров и военных чиновников. В Симферополе было уничтожено 1800 человек, в Феодосии – 420, в Керчи – 1300, в Севастополе и Балаклаве – около 29 тысяч. Среди расстрелянных в Севастополе было 500 рабочих, участвовавших в погрузке на суда войск Врангеля. Это кровавое побоище вызвало недоумение даже у ВЦИК, и в Крым для расследования выехала специальная комиссия. Опрошенные коменданты городов предъявили телеграммы Бела Куна с его приказом.
Дядя Золя с яростью встречал все публикации о Куне его жены Ирины Кун [22], проживавшей с дочерью в СССР, называл ее воспоминания «гнусной ложью». Позже он часто ругал Хрущева, а когда в 1956 г. советские войска подавили в Будапеште народное восстание, говорил, что Никита действует сталинскими методами.

* * *
Выше я уже писала об аресте Лидии Густавовны Багрицкой-Суок. Правда, она сама навела на себя око НКВД. Узнав от сестры Серафимы, что арестовали ее мужа, поэта Владимира Нарбута, она, пользуясь именем Багрицкого, пошла к какому-то начальнику НКВД просить за Нарбута и своего близкого друга, поэта Игоря Поступальского, требуя правды и справедливости. Их, конечно, не освободили, а ее вскоре после этого забрали и отправили в ГУЛАГ [23]. Лидии Густавовне удалось вернуться из лагеря через пять лет, произошло это вскоре после гибели на фронте Севы.
Что касается ареста Нарбута, то Надежда Мандельштам считала, со слов вдовы Нарбута, Серафимы Густавовны, что его дело было «состряпано небезызвестным Тарсисом», одним из постоянных посетителей поэтического салона Лидии Багрицкой: «Вот, казалось бы, осторожность: только и ходил, что к вдове любимого советского поэта, но гибель подстерегала человека повсюду». Этот рассказ Серафимы Густавовны приводят в воспоминаниях и другие писатели. Однако у Нарбута было немало других «прегрешений», чтобы оказаться врагом народа. Во-первых, он был одним из руководителей ВАПП, а значит соратником Авербаха и его «компании»; во-вторых, много лет назад, в 1919 г., в Ростове-на-Дону его, как партийного деятеля, арестовывала белая разведка. Приговоренный к смерти, он подписал отказ от своей большевистской деятельности, но вскоре по счастливой случайности был освобожден красной конницей Думенко. В 1928 г. ему это припомнили и исключили из партии.
По воспоминаниям современников, в этом «персональном деле» немалую роль сыграл конфликт с литературным критиком и редактором журнала «Красная новь» А.К. Воронским, одним из ярых участников литературных дискуссий тех лет. Нарбут подал в ЦК заявление, обвинив его в недопустимых формах полемики. В ответ Воронский [24] раздобыл из-за границы документ, подписанный Нарбутом в деникинской тюрьме. Этот факт мог послужить одним из поводов его нового ареста. В его деле 1936 г. указывалось, что из партии Нарбут был исключен «за предательское поведение во время ареста его деникинской контрразведкой в 1919 г.»

Писатель Валерий Яковлевич Тарсис в 60-х годах жил в писательском доме на 2-й Аэропортовской улице. Почему Н. Мандельштам называет его «небезызвестным» и кто его приглашал на поэтические сборища к Багрицким? В документах 37-го года мне попалась его докладная записка ответственному секретарю ССП В.П. Ставскому об обстановке в Союзе писателей Украины, куда он ездил как уполномоченный правления ССП. Тарсис дает далеко не лучшие характеристики многим видным писателям и руководителям СП Украины.
Даниил Данин в книге «Бремя стыда» рассказывает, как во время войны, при отступлении частей Красной Армии, он тащил несколько километров на закорках Тарсиса, стершего до крови ноги, а в 1949 г. «благодарный» Валерий Яковлевич на собрании московских писателей обрушился на Данина за космополитизм.
В разные годы доставалось от этого деятеля и Пастернаку.
В 60-е годы Тарсис «поменял ориентацию» и стал обличать все, что происходит в Советском Союзе. В таком духе он написал несколько крупных произведений, но, естественно, в нашей стране опубликовать их не мог и переправил все за границу. Первой там увидела свет повесть «Сказание о сонной мухе» – острая сатира на советскую действительность. Весной 1962 г. его арестовали и отправили в судебно-психиатрическую клинику, но через год отпустили под нажимом международных протестов. Все, что с ним произошло во время ареста, Тарсис отразил в повести «Палата № 7». Тарсис стал диссидентом. Он вышел из партии и родного Союза писателей и, наконец, эмигрировал на Запад, завалив там издательства обличительными произведениями на СССР. Может быть, именно это перерождение и имела в виду Н.Я. Мандельштам, назвав его «небезызвестным Тарсисом»?

В жернова сталинской машины отправляются и бывшие соратники деда по Пролеткульту и РАПП – Илья Ионов, Михаил Герасимов, Владимир Киршон (муж Риты Корн), Дмитрий Мазнин, Платон Керженцев, Илларион Вардин, Борис Пильняк, Артем Веселый, Михаил Чумандрин, Иван Микитенко [25] и многие другие. Все они были арестованы и расстреляны. Но еще до их арестов в самом Союзе писателей над ними происходила жестокая расправа. На общих собраниях, заседаниях парткома и партбюро, в секциях СП, «Литературной газете» и других изданиях их разбирали по косточкам, судили, исключали из партии и Союза писателей и единогласно выносили решение: «Виновен!» Такая же волна осуждений прокатилась по всем местным организациям СП – республикам, большим и малым городам, деревням и весям. Всех, кто работал или дружил с Леопольдом Авербахом, причисляли к его вражеской группе. В Ленинграде, например, исключили из партии и Союза писателей поэтессу Ольгу Берггольц, находившуюся в дружеских отношениях с Авербахом.
Из «Литературной газеты» я узнала, что на писательских собраниях в «авербаховщине» [26] и троцкизме из нашего дома, кроме уже указанных выше репрессированных писателей, обвинялись Горбунов, Корабельников, Кирьянов, Серебрянский, Бела Иллеш.
Бела Иллеш был членом правления РАПП и секретарем Международного объединения революционных писателей, преданно служил Сталину и Коминтерну. За три года до этих трагических событий он написал рассказ «Камфара» о собственной смерти и наблюдении за собой со стороны – сюжет, далеко не новый в литературе, только обычно авторов интересовало, как поведут себя в таком случае их родные и друзья, и что они будут говорить о покойнике. Иллеш же ставит перед собой другую задачу – идеологическую, ему важно всем показать, что жизнь ему нужна для работы и революционной борьбы.
«Притаившись на верхней полке книжного шкафа, – пишет он, – я наблюдал за своим лежащим на диване трупом.
Я почти не изменился. Когда за два-три часа до вызвавшего мою смерть сердечного приступа я в последний раз посмотрелся в зеркало, мои глаза уже были обведены глубокими тенями.
Теперь мои руки сложены на груди. Пальцы сжимают стебель цветущей красной розы. Мой рот кажется зашитым. Эти губы никогда больше не откроются.
…Около меня на скамеечке сидит мой сын. Он рассматривает мои руки и не замечает, что я наблюдаю за ним.
– Вова!
«Отец, – говорит он через некоторое время, – ты знаешь, что американский президент написал письмо Калинину?»
Я делаю знак глазами, что знаю.
– Не правда ли, это большая победа?
Я опять отвечаю движением глаз.
– Даже Америка не может обойтись без нас, – гордо говорит мой сын. – Никто.
Бесконечные планы пронизывают мой мозг.
Я еще не решился ни на один план. Я их еще не обдумал, но в одном я теперь уверен: я живу! Скоро я снова буду работать! Работать! На всех парах. И бороться! Всеми силами!»

Его высокие помыслы никто не оценил. Не выдержав поклепов, Иллеш отравился газом. Его еле-еле спасли. Униженный и оскорбленный (см. главу «Война»), он после войны сразу уехал из СССР [27]. Корабельников отделался строгим выговором с предупреждением по партийной линии и остался на свободе. Миновала кара и других перечисленных сотоварищей.
Чудом уцелел и Павел Александрович Арский, который всегда был предан РАПП. Об этом можно, в частности, судить по его письму, опубликованному в 1929 г. в журнале «Современный театр» (№ 10):

«Уважаемый тов. редактор! [28]
Прошу напечатать следующее мое письмо. Ввиду кампании группы «Пролетарский театр», поднятой ею против РАППа и ВОАППа, я, будучи старым вапповцем, не считаю для себя возможным в дальнейшем пребывание в этой группе.
Считаю, что кампания, поднятая против пролетарской писательской организации в период наступления буржуазной идеологии на фронте искусств, объективно усиливает позиции наших противников.
С тов. приветом Павел Арский».

* * *
Некоторые писатели, уверенные, что выполняют прямой «большевистский долг», писали откровенные доносы на своих коллег. Некий Рожков обвинил ответственного секретаря ССП Ставского в том, что он не только «покрывает авербаховцев и замалчивает орудование врагов народа и людей, чуждых партии и литературе», но «особенно замалчивает свои собственные ошибки и связь с врагами». Перепуганный Ставский, в свою очередь, строчит обвинения в соответствующие органы на Рожкова, Панферова и др. В письме к Л.З. Мехлису, зав. отделом печати ЦК ВКП(б), он обрушивается на Зелинского, прямо указывая на его «вражеское» прошлое (не потому ли Зелинский впоследствии так ополчился на других писателей?): «Почему до сих пор не разоблачен корифей и идеолог троцкистской группы «Литературный центр конструктивистов» Корнелий Зелинский?
Пытаясь лично вмешаться в это дело, я установил: группа «Литературный центр конструктивистов» создана по прямому указанию Троцкого через свою племянницу Веру Инбер. В 1926 г. Троцкий в Главконцесскоме принял «конструктивистов» И. Сельвинского, К. Зелинского, В. Инбер. При этом присутствовал А. Воронский».
В письме от 16 марта 1938 г. новому наркому внутренних дел Н.И. Ежову Ставский докладывает об отношении писателей к Мандельштаму: «Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него «страдальца» – гениального поэта, никем не признанного. В защиту его открыто выступали Валентин Катаев, И. Прут и другие литераторы, выступали остро».
В паре со Ставским по долгу службы «старается» Вс. Вишневский. В одном из писем под грифом «секретно» он дает своему боссу характеристики людям, пишущим на военную тему, – писателям, драматургам, редакторам. При этом откровенно говорит: «Я взялся за необходимую ССП и, вероятно, НКВД работу: выяснение б/ывших/ лит/ературных/ группировок, их кадров, связей и пр. Еще в 1935 г. на партгруппе я требовал этого от критиков, в частности от «Литгазеты». Критики молчат, а «Литгазета» была в руках у Субоцкого, врага народа. Считаю необходимым взяться поначалу за оборонные кадры писателей. Надо подумать, проверить, что тут делали и хотели сделать враги для нанесения ущерба?»
Вс. Вишневский всегда был на боевом посту. В 1946 г., когда в Союзе писателей начался очередной наезд на Пастернака, он написал «стукаческое» письмо одному из исследователей Пастернака и тогдашнему зам. Вишневского по журналу «Знамя» А. Тарасенкову, обвиняя поэта в том, что он ждал прихода немцев в Москву. «… Ты, – пишет Вишневский, – в полемическом задоре готов опрокинуть всю критику и библиографию по Пастернаку и объявить его великим советским поэтом, забыв совсем, что значит в народном, боевом, партийном плане слово «великий»… Случай превращения марксистского критика в апологета аполитичного, стихийного, мечущегося поэта.
… Кстати, в дни бегства из Москвы Пастернак говорил Соф. Касьяновне: «Как я рад, что у меня сохранились письма из Германии… (подчеркивание Вишневского. – Н.А.). Деталь, которую ты не смеешь пропустить. Я довожу ее до тебя открыто, официально, О «великом» полезно знать побольше.
… Я не продолжаю. Просто утром, встав, набросал тебе эти неск. слов предупреждения и совета».
В свое время подобные письма из «самых лучших побуждений» посылал своему начальству и Бела Иллеш. 2 января 1928 г. он сообщал Авербаху:
«Дорогой тов. Авербах, считаю нужным довести до твоего сведения о нижеследующем факте, относительно которого прошу тебя принять срочные меры.
Редакцию «Вестника иностранной литературы» посетил писатель Панаит Истрати, сообщивший о состоявшемся у него с тов. Сандомирским разговоре. Сандомирский посоветовал товарищу Истрати ничего не писать ни о большевиках, ни о Советском Союзе. По мнению Сандомирского, если Истрати на эти темы будет писать, хваля на 99 проц. и порицая на 1 проц., то этого обстоятельства будет достаточно, чтобы ему в лице большевиков нажить себе смертельных врагов. И не только он встретит недоброжелательность со стороны ВКП и французской компартии, но может еще и испытать затруднения при выезде из СССР…
Я потому ставлю тебя в известность, что мы испытываем достаточно много затруднений, привлекая к нам симпатизирующих нам писателей, и подобная задача не может нам удаться, если будут продолжаться такие явления, как вышестоящий разговор.
С коммунистическим приветом
Б. Иллеш».

Писатель Сандомирский, в конце концов, был арестован и расстрелян. Приведенное письмо сохранилось в его следственном досье.

Аресты бывших рапповских руководителей и критиков кое у кого вызывали радость. Жена Булгакова, Елена Сергеевна, узнавая из газет об аресте людей, которые еще недавно третировали ее мужа, торжествовала. Она записывает в своем дневнике: «В «Правде» одна статья за другой, в которой вверх тормашками летят один за другим (перечисляет, кто именно. – Н.А.). Отрадно думать, что есть все-таки Немезида»; «Пришло возмездие: в газетах очень дурно о Киршоне».
Сам Булгаков относился к своим врагом более терпимо. Встретив на улице Олешу, который стал уговаривать его пойти на собрание московских драматургов, где «будут расправляться с Киршоном» (он считался самым ярым критиком Булгакова), Михаил Афанасьевич категорически отказался в этом участвовать. Его жена не преминула отметить в дневнике: «Ведь раздирать на части Киршона будут главным образом те, кто еще несколько дней назад подхалимствовал перед ним».
Запись о Киршоне после этого собрания есть в дневнике драматурга А.Н. Афиногенова: «Киршон – это воплощение карьеризма в литературе. Полная убежденность в своей гениальности и непогрешимости. До самого последнего момента, уже когда он стоял под обстрелом аудитории, – он все еще ничего не понимал и надеялся, что его-то уж вызволят те, которые наверху. Потом, уже после исключения, – ходил с видом таким, что вот, мол, ни за что обидели ч-ка. Он мог держаться в искусстве только благодаря необычайно развитой энергии устраивать, пролезать на первые места, бить всех своим авторитетом, который им же искусственно и создавался».
Киршон [29] стойко отрицал все обвинения, которые ему предъявляли на собраниях его недавние друзья и соратники, говоря, что «он занимается литературой, а не политикой». Близкими друзьями они были и с Афиногеновым – вместе отдыхали, отмечали праздники, помогали друг другу в трудные минуты. Рита Эммануиловна Корн в своих воспоминаниях «Друзья мои» пишет очень тепло о нем и о его жене, американке Дженни, причем часто приводит отрывки из дневника Афиногенова. Что она не читала эту запись Александра Николаевича или все простила ему за давностью лет?
Афиногенов злословит по поводу связей Киршона наверху, но он и сам не был обделен лаской сильных мира сего. В 1933 г. он дважды направлял Сталину на чтение свою пьесу «Ложь», которую уже начал готовить к постановке МХАТ. Сталину пьеса не нравилась, он даже пытался ее редактировать, но потом все-таки забраковал, и Афиногенову пришлось забрать пьесу из театра.
Афиногенова тоже вскоре объявили троцкистом, «двойником Киршона», членом вражеской коалиции, куда, кроме него, входили Авербах, Ягода, Крючков (бывший секретарь Горького) и Киршон. Его исключили из партии и Союза писателей. Как он уцелел? Несколько лет он ждал ареста, живя в постоянном страхе и фактической изоляции от общества – с ним, как с прокаженным, боялись общаться. В своем «Дневнике последней войны» он запишет 4 июля 1941 г.: «… уже усталым и больным подымался я после 1937 года – тогда именно и зрело во мне это равнодушие к собственной жизни, которое, знаю, кончится моей смертью, и смертью скорой». 29 октября 1941 г. он был убит осколком бомбы в здании ЦК ВКП(б). Его жена Дженни через 7 лет погибла во время взрыва на теплоходе, когда с детьми возвращалась из США в Советский Союз. Дети в этот момент находились на другом конце палубы и остались живы.
Трудно сейчас понять и писателей, которые по приглашению следователей ходили слушать, как «идут допросы врагов народа» – может быть, так они хотели уберечь себя от арестов. Надежда Мандельштам пишет о Павленко, который присутствовал на ночном допросе Мандельштама и рассказывал, не без удовольствия, что «Осип Эмильевич имел жалкий и растерянный вид, брюки падали, он все время за них хватался и отвечал невпопад, порол чушь, вертелся, как карась на сковороде».
Ходил на чужие допросы из любопытства и Исаак Бабель, имевший  друзей среди чекистов и состоявший одно время в близких отношениях с женой Н.И. Ежова – Е.С. Гладун. Он продолжал с ней общаться и после ареста Николая Ивановича. В результате сам попал на Лубянку (кое-кто считал, что Ежов из ревности потянул за собой Бабеля). Под нажимом следствия он дал показания, что входил в троцкистскую террористическую группу вместе с Л. Леоновым, Вс. Ивановым, В. Катаевым, Ю. Олешей, Л. Утесовым, И. Эренбургом и др. В этот список попала даже Л.Н. Сейфуллина.

Известный советский журналист Михаил Кольцов на допросы не ходил, но как член редколлегии «Правды» должен был присутствовать на обвинительных процессах в Колонном зале. Его подробные репортажи из зала суда читали от корки до корки. Однако сам он старался, как можно меньше находиться в зале, а при написании статей использовал документы и протоколы суда. Возможно, он давно понял весь фарс происходящего. 12 декабря 1938 г. он выступил с докладом в Клубе писателей на Поварской, красочно рассказывал о будущем страны, ее переходе от социализма к коммунизму – сначала отменят плату за проезд в общественном транспорте; потом станет бесплатным хлеб; потом и
продукты будут выдавать по потребности, в обмен на добросовестный труд, а не на деньги, которые утратят свою роль, став презренным металлом. В эту же ночь его арестовали. Никто не знает, о чем он думал, рисуя собратьям по перу прекрасное завтра.

В кампанию с троцкистами был втянут даже совет жен Союза писателей, который выносил на страницы «Литгазеты» семейные передряги все тех же неугодных лиц – В. Киршона (якобы он хотел отнять ребенка у жены) и сотоварищей.

Жуткое, трагическое время!
Бабушка вспоминала, что весь дом в эти годы жил в страхе. По ночам не спали, прислушиваясь к каждому звуку на улице и в подъезде. Из окна нашего второго этажа хорошо было видно, что происходит во дворе. Когда появлялся «черный воронок» – машина НКВД, бабушка, выглядывая из-за занавесок, смотрела, куда направятся люди в штатском – к соседнему, генеральскому дому или нашему, а если к нашему, то в какой подъезд. После такой встряски спать уже было невозможно.
То же самое испытывали жильцы писательского дома в Лаврушинском переулке. Илья Эренбург вспоминал, что в то время никто из его круга знакомых «не был уверен в завтрашнем дне; у многих были наготове чемоданчики с двумя сменами теплого белья. Некоторые жители дома в Лаврушинском переулке просили на ночь закрывать лифт, говорили, что мешает спать: по ночам весь дом прислушивался к шумевшим лифтам».
Из бабушкиного близкого окружения был арестован двоюродный брат Е.Н. Филимоновой и племянник мамуки – Георгий Николаевич Шмидт, ответственный работник Наркомата иностранных дел. Будучи за границей, он имел несчастье влюбиться в англичанку и потом вести с ней из Москвы переписку. Его арестовали, предъявив совершенно фантастическое обвинение, что он с группой товарищей рыл туннель от Моссовета до Кремля с целью убить Сталина. В 37-м его расстреляли.

* * *
Интересно, что в нашем доме, правда, не знаю, в какие годы, среди жильцов появились работники НКВД и не просто работники, а именно те «товарищи», которые вели дела «врагов народа». Один из них, Бакланов, всегда ходил с опущенной головой. У него было две дочери – одна старше меня, другая приблизительно моего возраста, мы вместе играли во дворе. Странно, что мы,
дети, мало знавшие тогда о деяниях энкавэдэшников, чувствовали что-то недоброе в этом угрюмом человеке и при его появлении останавливали игры и смотрели ему вслед.

Еще один офицер НКВД, Анатолий Болхавитин, жил с женой и тремя детьми в квартире напротив нас вместе с Иллешами. Это были милые, порядочные люди. Иногда к ним приезжала погостить из Новосибирска его мать, Дарья Алексеевна. Пожилую женщину, видимо, мучило прошлое сына. Гуляя иногда с бабушкой во дворе, она рассказывала, как ее сын помогал невинно осужденным, и даже показывала супружескую пару, ходившую к ним в гости в знак благодарности, – супруг был одним из тех «счастливцев», кого Анатолий спас. Как он спасал и как уцелел сам, – известно одному богу. В 70-х годах старший сын  Болхавитина Анатолий  заболел раком и покончил с собой. Это был третий случай самоубийства в нашем доме.
Была еще большая семья полковника Колосова, занимавшая трехкомнатную квартиру в соседнем подъезде. В 70-е годы они поменялись с Ильенковыми (после смерти родителей там остался Вальдек с женой и приемной дочерью) и стали жить над нами, тоже очень милые и симпатичные люди, с которыми у нас быстро сложились добрые отношения. Однако в доме полковника недолюбливали, называя его «полковник КГБ», а не по фамилии или имени, как остальных жильцов.

Мама в своем дневнике 1942 г. пишет, что наш дом находился в ведении НКВД. Однако я сама за 40 лет жизни в проезде МХАТа никогда об этом не слышала.

                ГЛАВА ШЕСТАЯ

                МОСКВА

1

В Москве Павел Александрович активно включается в жизнь писательской организации. Фамилия его часто встречается в газетах, особенно в «Литературной газете» начала 30-х годов. Он  работает в Союзе писателей*, является секретарем и членом
________
* На разных этапах это были ФОСП, ФСПП, МАПП, ВОАПП, РАПП и т.д.

Президиума Всероссийского общества драматургов и композиторов, сотрудничает в разных печатных изданиях (в 1929 г., например, был ответственным секретарем журнала «Новый зритель»), как и в Ленинграде, избирается депутатом Моссовета.
В творческом плане эти первые годы работы в столице для него весьма плодотворны. В 1929 г. выходит его роман «Человек у конвейера», рассказывающий о жизни и проблемах заводского коллектива, в 1934 г. — третий сборник стихотворений «Песни и баллады». Дед не пропускает ни одного конкурса, посвященного знаменательным событиям в жизни страны, пишет о Красной армии, флоте, о партии, Ленине, Ворошилове, Буденном, Фрунзе. Его стихи привлекают композиторов. Песни и оратории, написанные на его слова, входят в репертуар армейских ансамблей и хоровых коллективов, исполняются на концертах и по радио.
Есть у него и стихи, посвященные Сталину. И в этом нет ничего удивительного — писатели считали, что, рассказывая о достижениях в стране, надо показывать роль в этом партии и ее руководителей, лично Сталина. Поэт Александр Безыменский, например, выступая на секции поэтов (1936 г.), говорил: «Необходимо показать, как работают в колхозах, показать со всеми противоречиями, показать единоличника 18-го года и колхозника 30-х годов. Совершенно очевидно — что во всех темах главный момент — руководящая роль Ленинской партии. Мы должны были бы показать не только работу секретаря райкома, но и работу секретарей цехорганизаций и миллионы наших руководящих работников, причем руководство одно — это руководство, которое ведет компартия большевиков. Я слышал, что т. Сельвинский пишет работу о Сталине. С большим вниманием и волнением каждый из нас будет следить за этой работой. Все мы приветствуем это начинание».
Поэт К. Алтайский рассуждает об этом же в поэме о наркоме Ворошилове:

Поэт Владимир Маяковский
Зарисовал нам Ильича…
Поэт-партиец Безыменский
Дзержинского нарисовал…
Мы от эпохи поотстали,
Нас мелочи берут в полон.
Еще не зарисован Сталин,
Калинин песней обойден.
Большая тема нас пленила,
Звонка, как бой,
Остра, как штык,
Климент Ефремыч Ворошилов,
Боец, нарком и большевик.

Надо сказать, что до того, как Сталин развязал свой кровавый террор, у писателей к нему было совсем другое отношение. Многие из них вели с ним личную переписку, обращаясь по общественным и собственным делам, кажущимся с позиций сегодняшнего дня совершенно пустяковыми. Их письма, как правило, начинались со слов «Дорогой товарищ Сталин!» Так, например, А.С. Серафимович (31 мая 1926 г.) просит вождя о выдаче ему пожизненного железнодорожного билета, который поставит его «в наиболее благоприятные условия работы в области передвижения». Писатель предлагает решить этот вопрос «либо декретированием СНК», либо «приравниванием его (Серафимовича. — Н.А.) Президиумом ЦИК к членам ЦИК (в области транспорта)».
Демьян Бедный плачет Сталину в жилетку (8 декабря 1930 г.), оправдываясь в написании фельетонов «Слезай с печки» и «Без пощады», в которых ЦК усмотрело «огульное охаивание России и русского», объявление Бедным «лени» и «сидения на печке» чуть ли не национальной чертой русского народа. Сталин посылает ему в ответ большое письмо, по пунктам объясняя Демьяну все его ошибки.

Выше я уже рассказывала о том, как драматург Афиногенов дважды (второй раз после основательной переделки) посылал Сталину свою пьесу «Ложь», и тот терпеливо ее читал и давал автору советы. Так поступали и другие писатели*. Эти отношения со Сталиным носили как бы полуофициальный или даже полудружеский характер. Через несколько лет они уже станут невозможными.

До разгрома РАПП (да и после, так как многие руководители РАПП вошли в правление Союза писателей) Сталину и другим членам ЦК вместе и порознь по делам организации пишут Киршон, Афиногенов, Ильенков, Фадеев, Катаев, Панферов, Безыменский и т.д. Как правило, высшие руководители всегда идут им навстречу. Сам Сталин и члены Политбюро ЦК тогда редко вмешивались в дела организации, только при крайней (по их мнению) необходимости, как, например, в случае с опубликованием в журнале «Новый мир» «Повести о непогашенной луне» Б. Пильняка (см. главу «Писательский дом»).

Когда Сталин в конце 20-х годов ополчился на Авербаха и хотел его снять с поста и откомандировать в Баку, Ю. Либединский, Ф. Парфенов, В. Киршон, А. Фадеев сразу направили в ЦК просьбу о «помиловании» босса. На их письме были поставлены две резолюции — «Не возражаю» Молотова и «Не возражаю» Сталина. Рядом Сталин приписал: «Авербаха оставить в Москве. В составе правления», но потом передумал и приписку зачеркнул. Вскоре Авербаха все-таки отослали в Смоленск, и его соратники (в том числе и В.П. Ильенков, бывший секретарем фракции РАПП) снова шлют письма в ЦК и лично Сталину о возвращении Леопольда Леонидовича в «распоряжение РАПП для литературной работы».
Личные симпатии, почти «женскую» влюбленность (по словам Ю. Нагибина), испытывал к вождю Пастернак. В ноябре 1932 г., когда страна узнала о гибели Надежды Аллилуевой, в «Литгазете» было опубликовано соболезнование большой
____________
* Многие писатели посылали на рецензии свои произведения М. Калинину, Л. Кагановичу и другим членам ЦК, вели с ними дружескую переписку. Мариэтта Шагинян, например, решила в феврале 1936 г. выйти из Союза писателей и написала по этому поводу откровенное письмо Г.К. Орджоникидзе, назвав СП «никчемной» организацией. Она думала, что нарком ее поддержит, а он отчитал ее, как школьницу: «Удивлен, что вы могли уйти из Союза советских писателей, ведь это наш Союз, Советский Союз, он ведь организован ЦК нашей партии, а Вы его называете никчемным. Странно, непонятно… Ваш поступок, хотите Вы или нет, прямо направлен против нашей партии, против советской власти, а куда это годится». Только тогда до Шагинян дошел весь ужас содеянного (ее еще как следует пропесочили в самом СП), и она кается Орджоникидзе: «Ваше письмо спасло меня, заставило понять, до чего докатилась, и помогло честно принять вину…. Передайте тов. Сталину и партии что искуплю свою вину перед ними».

группы писателей «дорогому т. Сталину». Пастернак же решил выразить свои чувства отдельно от других и сделал к письму единоличную приписку, стоявшую после всех подписей: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник — впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил, видел». И полная подпись: Борис Пастернак.
Однако наиболее сильные чувства к вождю, желание слиться с ним в единое целое проявились в стихах, которые он сочинил по заказу Бухарина* в новогодний номер «Известий» (1936 г.):

… А в те же дни на расстоянье,
За древней каменной стеной,
Живет не человек — деянье,
Поступок ростом в шар земной.

…И этим гением поступка
Так поглощен другой поэт,
Что тяжелеет, словно губка,
Любою из его примет.

Обожание вождя было всеобщим, гипнотическим явлением. Об этом очень хорошо написал в своем дневнике К.И.Чуковский (22 апреля 1936 г.): «Вчера на съезде /ВЛКСМ/ сидел в 6-м или 7-м ряду. Оглянулся: Борис Пастернак. Я пришел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали, — счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой — все мы так и зашептали: «Часы, часы, он показал часы», — и, потом расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах.
Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко заслоняет его (на минуту)».
Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью».

Лирические стихи дед тоже пишет, но в меньшей степени. Однако есть стихотворение, которое стоит в особом ряду — это «В парке Чаир распускаются розы». Композитор Константин Листов, с которым дед чаще всего сотрудничает, пишет на него музыку в стиле танго. Танго сразу становится очень популярным, поко

______________
* Бухарин сам перед арестом написал поэму о Сталине и послал ее вождю, но это не спасло его от гибели.

рив своей мелодичностью*. Его распевают во всех ресторанах и на концертных площадках. Ни кому не известный до того курортный поселок Чаир становится самым знаменитым в Крыму.

В парке Чаир распускаются розы,
В парке Чаир расцветает миндаль.
Снятся твои золотистые косы,
Снится веселая звонкая даль.

Я размечтался над любимым письмом.
Пляшут метели в полярных просторах,
Северный ветер поет за окном.

В парке Чаир голубеют фиалки,
Снега белее черешен цветы.
Снится мне пламень высокий и жаркий,
Снятся мне солнце, и море, и ты.

Помню разлуку так ясно и зыбко,
В ночь голубую вдаль ушли корабли.
Разве забуду твою я улыбку,
Разве забуду я песни твои?

В парке Чаир распускаются розы,
В парке Чаир сотни тысяч кустов.
Снятся твои золотистые косы,
Снятся мне свет твой, весна и любовь!

Много в эти годы дед работает для театра. Сейчас трудно выяснить, где и когда шли его пьесы. В то время выходили сборники Реперткома** — главного цензора в драматургии, в которых публиковались аннотации на произведения, рекомендуемые к постановкам, и мнение о них рецензентов. Пьесы*** деда в сборниках встречаются часто, и все они в основном оцениваются положительно. Например, в сборнике № 8 за 1931 г. есть комментарий к его интермедии под названием «10 000». В нем говорится: «Тематика интермедии довольна обширная и дает ясное представление о противоречиях капиталистического и социалистического мира. По широте охвата темы эта во всем сборнике наиболее удачная вещь. Драматургическая форма соответствует содержанию и удачно его разрешает. К недостаткам пье
_______________
* Неслучайно герои одного из лучших романов о Великой Отечественной войне — «Горячий снег» Юрия Бондарева — вспоминают именно эту песню. Нашла она свое место и в кинофильме «Горячий снег», поставленном по этому роману.
** Репертком не только давал аннотации, но и присваивал пьесам, в зависимости от своей оценки, литеры — А (высшая), Б, В, Г.
** *Наиболее полный перечень опубликованных пьес деда представлен в издании «Русские советские писатели. Поэты. Библиографический указатель». Их очень много, но нет указаний, где они шли.

сы относится перегрузка чисто речевым материалом, уклон в этом материале к внешней эффектности и местами невысокое качество стихов. В особенности это относится к прологу. Но, в общем, интермедия в целом является допустимой для профессиональной и клубной сцены».

А вот оратория «Стальная артель» (о противостоянии кулаков советской власти) вызвала у цензоров серьезные замечания. Особенно им не понравилось, что в действие вовлекается публика — по замыслу автора классовые враги скрываются в зале. На зрителей направлен яркий свет, и актеры им кричат со сцены: «Эй вы, вредители! Как вас терпит Советская власть?» «Вот они, саботажники! Бездельники, нет у вас ни стыда, ни совести!» В аннотации к пьесе говорится: «Такой град обличений, не подкрепленных подлинными фактами, может только настроить аудиторию против исполнителей, но никак не будет способствовать выявлению действительных саботажников при проведении посевкампании… Ставить ораторию ни в коем случае не рекомендовано».
Видим мы в сборниках его старые пьесы «Голгофа», «Горят монастыри» и новые — «Музей восковых фигур» («Ба, знакомые все лица!»), «Штурм неба», «Чудо» (в соавторстве с Н.С. Каржанским), «Долой короля», «Три фронта», «Каучук», «Технорук» и др. В аннотации к «Голгофе» сообщается, что эта пьеса «вошла в репертуар филиала Государственного Малого театра».
Ряд пьес дед написал в соавторстве с Ильей Александровичем Горевым. В 1929 г. свою пьесу «Радость» они посылают в Государственный академический драматический театр (бывший Александринский). В архивах сохранилось письмо деда к директору этого театра З.И. Любимскому.

«Глубокоуважаемый тов. Любимский!

Несколько времени тому назад Вам была послана пьеса «Радость», о

постановке которой мы ведем переговоры с Малым театром в Москве. «Радость» — современная пьеса, трактующая вопросы семьи и партийного быта. Героизм боевой
эпохи переключен в мирную обстановку, богатую коллизиями и напряженностью борьбы. Центральная роль принадлежит женщине — партийке, вокруг которой плетется сеть интриг и злопыхательств неустойчивых, мещанских элементов. Просьба сообщить о результатах подательнице этого письма Н.И. Горевой (жене И.А. Горева. — Н.А.).
С коммунистическим приветом.
Павел Арский.
15 ноября 1929 г.
Москва».

Сохранилась также записка Ноны Горевой к Любимскому:

«Т. Любимский.

Очень прошу Вас позвонить мне по существу данного письма, так как на днях я должна возвратиться в Москву и привести ответ.
С уважением.
Н. Горева».

Главная суть пьесы состоит, конечно, не в идейных мировоззрениях героини Нины Кудровой, а в ее личной, женской судьбе. Выйдя замуж за нелюбимого человека, занимавшего ответственный пост в каком-то учреждении, она быстро в нем разочаровывается и страдает от внутренней пустоты и одиночества, которые особенно усилились после смерти их единственного ребенка. «Вот теперь, в минуту одиночества, — говорит она, — я стараюсь глубже уйти в работу, я стараюсь заглушить в себе все чувства». И в другом месте: «Главное, что меня душит, — странное, глухое одиночество».

Вскоре Нина выходит замуж за летчика Леонида Голубева, в котором видит сильного, волевого человека. В этот момент у нее начинаются неприятности на работе: вокруг нее ловко плетет интриги бухгалтер Комар, растративший казенные деньги. Она оставляет руководящую должность и переходит работать в цех. Нет радости и в личной жизни — летчик оказался не таким идеалом, как ей представлялось в начале их знакомства. Она опять остается одна и берет на воспитание двух беспризорных детей, Ульку и Митю. Только в них — ее настоящее счастье. Об этом она говорит своему первому мужу Алексею, предлагающему ей снова вернуться к нему: «Это прошло… Пойми (обнимая Ульку и Митю). Мы вместе… Еще поработаем. Солнце плавит тьму… И дни, как пламя… Воля преображает мир… И мир растет и ширится в глазах тех, кто должен жить и строить новое… И я верю… будет жизнь и будет радость!..»

В это же время братья пишут либретто для оперетты «Прыжок в неизвестность» (по «Золотому жуку» Эдгара По) и «Чек для мистера Гульда». По поводу второго либретто была заметка в «Литературной газете»: «Художественно-политический совет Московского театра оперетты принял к постановке политическое обозрение П. Арского и И. Горева «Чек мистера Гульдина». Обозрение построено на противопоставлении СССР и Америки. Сюжет развертывается вокруг приезда к нам 2 американских делегаций: группы капиталистов и делегации рабочих. Авторами использован материал из производственного быта наших новостроек и колхозов. В американской части обозрения выдвинута тема о положении 10-миллионной армии безработных в странах капитализма. Постановка спектакля поручена режиссеру А.Д. Дикому. Музыка заказана композитору Красину».
Международному рабочему движению братья посвящают и другие пьесы. В журнале «Рабис» за 1930 г. (№ 21) помещена аннотация на их драму в 4-х действиях «Красный фронт», действие которой происходит в Берлине во время забастовки на крупном машиностроительном заводе. Автор заключает, что пьеса «имеет все основания с успехом пройти в Международный красный день (6 августа)».

Рукописи пьес деда, напечатанные на машинке или стеклографе, рецензии на них, письма и запросы хранятся во многих государственных архивах. Так, в РГАЛИ, например, я нашла его письмо к В. Э. Мейерхольду:

«Уважаемый Всеволод Эмильевич!

Посылаю Вам пьесу для театра революции. Буду счастлив, если в ней Вы найдете материал для себя, как художника-режиссера и истинного революционера.
С коммунистическим приветом
П. Арский»*.

2

        Со временем дед все больше переходит к темам, связанным с пятилетними планами и социальными преобразованиями в стране. Свои взгляды на задачи драматургов он высказывает, выступая в феврале 1936 г. на совещании драматургов эстрады: «Как мы отвечаем в своем творчестве на все события, которые происходят в стране? Мы, эстрадные драматурги, должны немедленно в художественном плане, политически и идейно разрешать эти вопросы творчески. Я требую от всех и в том числе от себя в художественном плане отзываться на каждое важнейшее событие, которое происходит в стране…
Что такое автор эстрадной драматургии? Это та мембрана, те силы, которые отвечают немедленно на все события: … передовики сельского хозяйства — Мария Демченко, передовики текстильной промышленности — Дуся и Маруся Виноградовы. Мы на это не отозвались».

Для того чтобы быть ближе к своим героям и досконально изучить их работу и жизнь, писатели в 30-е годы встают на партучет в партийные организации заводов и фабрик, ведут там литературные кружки, проводят в рабочих коллективах свои выездные заседания. Мнение рабочих считается очень ценным. Об одном таком заседании, где упоминается фамилия деда, сообщает 20 августа 1931 г. «Литературная газета»: «Третьего дня исполнительное бюро ФОСП впервые провело выездное заседание у своего шефа — коллектива рабочих завода им. Ленина…
…оживленному обсуждению и со стороны присутствующих рабочих, и литкружковцев, и со стороны писателей подверглись доклады.., в том числе П. Арского («Всероскомдрам») о работе литературной организации «по художественному показу героев пятилетки».
Встречи на предприятиях подсказали деду тему для романа «Человек у конвейера» — единственная его крупная проза. Действие происходит на старом, технически плохо оснащенном заводе «Большевик». Инженер Самсонов настойчиво требует от администрации, чтобы в сборочном цехе установили конвейер. Та всячески этому противится. Руководство завода поддерживают пожилые рабочие, которые боятся потерять квалификацию и заработок.
Пользуясь ситуацией, директор предприятия Онуфрий Саввич Сошкин потихоньку разбазаривает казенные деньги.

Этот старый плут привык жить на широкую ногу, ухаживать за молодыми работницами, проводить время в ресторанах и казино. Под стать ему и главный инженер завода Сергей Юльевич Шагренев — «дворянский сын, кутила и эстет, жадно стремящийся к наслаждениям». Он завел себе двух любовниц и тоже тратит на них казенные деньги. Этим руководителям нет никакого дела до рабочих, изнемогающих от тяжелого физического труда и ютящихся в бараках. Но времена изме-
__________
* Дата письма не известна. Работники архива относят его к 20-м годам.

нились. На завод пришла новая молодежь, умеющая постоять за себя и других. Комсомолец Мильтон начинает выпускать стенную газету и в каждом номере критиковать Сошкина и Шагренева. Его и еще нескольких активистов увольняют. Конфликт доходит до горкома партии, директора и главного инженера снимают. Новым директором назначен передовой инженер Самсонов. Он наводит в цехах порядок и разрабатывает план реконструкции завода. Стоит отметить, что образы старых руководителей, их образ жизни, описание сцен в казино деду удались лучше, чем рассказ о заводе и жизни рабочих.

Роман «У конвейера» больше не переиздавался и давно забыт, как и все производственные романы того времени. Но его всегда упоминают в учебниках по литературе, когда речь идет о произведениях советских писателей на заводскую тему.

Так же, как и рабочие, писатели берут на себя социалистические обязательства, и их выполнение строго проверяется. В «Литературной газете» за тот же 1931 г. попалась такая заметка: «19 сентября секретариат МАПП рассмотрел дело о членах МАПП тт. Платошкине, Колосове, Чуркине и М. Алексееве, взявших на себя обязательство по показу героев труда и его не выполнивших. Секретариат МАПП решил: поставить всем товарищам на вид, не выполнившим взятых на себя обязательств и, несмотря на ряд вызовов, даже не явившимся в МАПП для объяснений. Секретариат МАПП решил фамилии вышеуказанных товарищей опубликовать в печати».

Особыми творческими подарками в Союзе писателей встречали открытие очередного партийного съезда. Рабочие в таких случаях брали повышенные обязательства, стараясь увеличить трудовые достижения. Ну, а писатели… сочиняли новые стихи и романы. К ХУП съезду партии они, например, объявили «поход им.17-го съезда партии» и лучшие произведения включали в «Рапорт родной партии». Предварительно эти вещи обсуждались на секциях или авторских конференциях. Дед тоже представил для Рапорта свои произведения. Вот отрывок из стенограммы авторской конференции от 20 января 1937 г., где обсуждались три его стихотворения, два из которых получили всеобщее одобрение.

«Арский — Я написал несколько песен. Первая моя песня называется «Буденовка» (читает песню. Аплодисменты).
Иркутов — Единственно, что мне бросилось в глаза, это вот такое место: «Не раз пугала (буденовка. — Н.А.) вражий стан». Что же получается на слух? Получается — не распугала вражий стан. Этот сдвиг надо продумать.
Адуев — Я считаю, что эта песня написана очень хорошо. Она очень патетична, хоть здесь нет ни одного «громкого слова». Она вместе с тем лирична. В ней нет «барабана», нет этого ощущения военного коммунизма: «ах, скорей бы война!» В то же время на случай войны «Буденовка» готова. Это вещь для рапорта абсолютно годна. Кроме того, надо подумать о том, чтобы включить ее в нашу работу по красноармейской эстраде, которая будет следующей нашей работой. Эту вещь надо, конечно, омузыцировать, но вот как музыкальное произведение она может быть несколько длинна.
Типот — Мне нравится это вещь. Образ дан хорошо — эта «Буденовка» как угроза врагу. Это хорошо. Может быть, к мелочам можно было бы придраться, но просто не хочется.
Иркутов — Читайте следующее произведение.
Арский — «Партизанская».
Голоса с мест — Хорошо!»
Далее дед представляет «Балладу о летчике», которая у всех вызвала резко критическое отношение.
«Родионов — Это стихотворение на меня производит такое впечатление, как будто его написал другой автор… сейчас предугадал все рифмы, настолько бедные ассоциации, образы и рифмы. Написано слабее первых.
Иркутов — Если в первых двух песнях подкупают простота и ясность, то здесь эта балладная нарочитость непонятна. Здесь Арский как будто ушел от самого себя. Я предлагаю Арскому сложить это стихотворение и забыть о нем. Конечно, в рапорт оно никуда не годится.
Шиферс — Когда пишешь на военную тему, то надо знать военную терминологию. Командир обращается к летчику и говорит ему: «Пилот». Ведь звание военного летчика выше, чем пилота. Это не одно и то же, это нужно знать».

«Буденовка» публиковалась во многих сборниках деда и изданиях для детей. Другие стихи, которые разбирались на этой конференции, мне не попадались.

БУДЕНОВКА

Наган и сабля на стене —
Товарищи в боях,
А рядом дремлет в полусне
Буденовка моя.

Ей снятся звонкие года
Сражений и побед,
Усатый снится командарм,
Гармонь и лунный свет…

Под звуки маршей, с песней шла
Не раз она в поход,
Немало рек переплыла
И перешла болот…

…И если враг пойдет на нас
И взвихрит пыль в полях,
Мне вновь послужит в грозный час
Буденовка моя!

* * *

В Союзе писателей дед участвовал в работе нескольких секций, и какие только вопросы им не приходилось разбирать на своих заседаниях! Несколько лет, например, тянулось так называемое дело о плагиате и взяточничестве поэта В.Г. Шершеневича, занявшегося в 30-е годы переводами пьес для оперетты. Комиссия по его делу работала два года. Мне было интересно ознакомиться с этим делом, с одной стороны, потому что в его разборе принимали участие дед и директор Управления по охране авторских прав Г.Б. Хесин — того самого управления, где с 1938 г. станет работать моя бабушка Анна Михайловна Арская; с другой — в нем хорошо видно, насколько несовершенна еще была работа по охране авторских прав и как в ходе разбирательства определялись ее основные направления (управление было создано недавно, заменив финансово-агентурную секцию при ССП).

В заключении комиссии от 5 июня 1936 г. говорилось: «В последние годы Шершеневич вместе с Геркеном стремились к тому, чтобы вытеснить старые кадры опереточных переводчиков, став на их место и заняв позицию монополиста в советских условиях. После высылки Геркена* он пытался стать единственным в этой области. Когда в Ленинградском Народном доме предполагалось поставить оперетту «Ледяной дом» (по пьесе Крашеннинова) и когда он узнал, что ее постановка может быть поручена режиссеру Раппопорту, то в целях проведения своего произведения просто предложил Раппопорту взятку, под видом доли за соавторство по переделке текста.

Так он и Зощенко посоветовал дать взятку провинциальному режиссеру Радову за постановку переведенного текста оперетты «Мушкетеры». В письме ему он пишет: «…думаю, что Вам целесообразно списаться с ним (сославшись на это мое письмо) и установить с ним контакт такого рода, что со всех постановок «Мушкетеров» (Вашим текстом и его поправками) Вы с ним делите в какой-то пропорции гонорар». Пишет об этом Радов и самому Зощенко, ставя вопрос открыто: «или делитесь со мной, или я поставлю «Мушкетеров» в другом, не охраняемом за давностью переводе, и буду получать авторские полностью». Налицо откровенное вымогательство взятки при посредничестве Шершеневича».

Монополистом в оперетте Шершеневич стал не просто так. На эту благодатную ниву он попал, когда большинство пьес, написанных и поставленных еще до революции, было запрещено, и театры остро нуждались в новом репертуаре. Поэт, будучи хорошим переводчиком, рьяно взялся за дело. Репертком целиком ему доверял и разрешил ряд оперетт ставить только в его переводах и переделках. Шершеневич быстро оценил данные ему преимущества, стал диктовать режиссерам свои условия и получал авторский гонорар, независимо от того шли пьесы по его тексту или, вопреки запрещению Реперткома, по старому. А дальше уже пошли взятки и махинации. Он переделывал названия старых пьес и выдавал их за свои, присваивал себе переводы умерших или уехавших за границу авторов. Все это, конечно, не могло долго оставаться в неведении, и в Союз писателей пошли жалобы со всех концов страны. Несколько раз о нем писали и газеты.
___________
* Геркен, как указывалось в документах комиссии, был выслан из Москвы «за педерацию». Это был тот еще делец. Со временем выяснилось, что его единственно оригинальное либретто «Холопка» выиграно в карты у писателя Раппопорта.

Шершеневич упорно сопротивлялся всем обвинениям. Когда возникли сомнения по поводу его перевода французской пьесы «Корневильские колокола», он попросил разобраться драматическую секцию, та передала его заявление в секцию музыкальных драматургов. Секция выделила для экспертизы Улицкого и Гальперина. Последнего Шершеневич попросил вывести, так как был с ним лично знаком, и вместо него назначили деда. Улицкий и дед подтвердили авторство перевода Шершеневича. Однако Хесин не согласился с их выводами, создал свою собственную, более профессиональную комиссию, и та сделала вывод не в пользу поэта.

В адрес Хесина звучали упреки, что УОАП плохо работает. Хесин в свою очередь просил точно определить задачи управления. Касаясь того же Шершеневича и подобных ему деятелей, он говорил, что не ясно, кто должен устанавливать авторство спорных произведений — управление или конфликтные комиссии, имеющиеся при профсоюзных организациях. Раздвоение обязанностей и ведет к упущениям в работе.

Бабушка пришла работать в управление в 1938 г. Здесь-то и пригодились сполна ее знания по литературе и искусству и великолепная память на имена авторов и их произведения. Она проработала там 20 лет — до самой пенсии, была несколько лет начальником сектора персонализации, по просьбе Хесина передавала опыт сотрудникам республиканских организаций, приезжавшим в Москву на стажировку. Хесин очень ценил бабушку и многое сделал для нее в тяжелые жизненные ситуации.


         Вскоре после переезда в Москву у деда появилась другая женщина. Сначала это было просто мимолетное увлечение, но та стала его шантажировать, была даже некрасивая история, когда во время их встречи из-за занавески появилась ее подруга. Дед струсил и ушел из семьи, благородно оставив бывшей жене и сыну квартиру. Для бабушки это был тяжелый удар, после которого она долго не могла прийти в себя. Но она не прокляла его, не возненавидела, как часто делают покинутые жены, не восстановила против него сына. Насколько я могу судить по сохранившейся у нас переписке разных лет моего отца и Павла Александровича, у них были хорошие отношения, они всегда держали друг друга в курсе своих дел.
Тогда же бабушка столкнулась с предательством их общих когда-то друзей. Одни при встрече с ней переходили на другую сторону улицы, другие — делали вид, что ее не замечают. Среди немногих, кто сохранил к ней прежнее отношение, был драматург Борис Сергеевич Ромашов. В советские времена на одном из домов в Нижнем Кисловском переулке, где драматург когда-то жил, висела его мемориальная доска (теперь ее уже нет) и, проходя мимо нее (этим переулком мы ходили на Арбат к моей тете), бабушка говорила: «Вот достойнейший человек!»
Для меня всегда оставалось загадкой, как дед мог бросить Анну Михайловну. Я не знаю, какие у них были отношения после развода до войны, но при мне он к нам, в проезд МХАТа, приходил часто, и я видела, с какой нежностью и любовью он на нее смотрит. Сидел дед подолгу и уходил всегда неохотно. На прощание он целовал меня в лоб и говорил, что любит меня больше всех. Я тогда ни о чем не задумывалась, знала только, что у него есть другая семья и две дочери, мои тети — старшая Елена и младшая Людмила.
О многом сейчас могут рассказать подписи, которые он делал бабушке, даря свои изредка выходившие книги. В июле 1956 г., когда уже прошло 23 года после их развода и прожита значительная часть жизни, он пишет в сборнике «Из искры — пламя»: «На добрую память моему верному другу и спутнику Анне Арской от Павла Арского». Она по-прежнему остается для него спутником жизни и, думаю, единственным человеком, которому можно было поверить свои самые сокровенные мысли.

Ну, а в более ранние годы эти подписи на книгах наполнены откровенно глубокими чувствами. В 1932 г. они разводятся, а в 1935 г. он дарит ей только что вышедшую поэму «Нергиз» какого-то малоизвестного азербайджанского поэта М. Сеидзаде с надписью «Любимой и дорогой Анке от Павко». Зачем он подарил ей эту сказку, где речь идет о молодой красавице Нергиз, поднявшей вместе со своими братьями народ против шаха, да еще с такой подписью? Может быть, таким иносказательным образом он хотел выразить свое восхищение ее молодостью и красотой, не меняющимися с годами. Ему самому уже под 50 — солидный человек, с брюшком и порядочной лысиной. Чтобы ее скрыть, он наголо бреется, как тогда было модно, «под Котовского», носит кепку. На фотографиях того времени он выглядит намного старше своих лет и везде с палкой.
«Мы две звезды», — написал он ей в самую горячую пору их любви, и сам первый предал эту любовь.

До него, наверное, доходят слухи, что бабушка вместе со своей близкой подругой Евгенией Николаевной Филимоновой неплохо проводят время. У них есть постоянная компания, в которой присутствуют и мужчины. По сохранившимся фотографиям видно, что они ездят за город: купаются, загорают, гуляют в лесу. Как мне рассказывала тетя Женя, у бабушки был человек, который ее очень любил, они собирались пожениться, но «тянули» из-за детей, ждали, когда они окончат школу. У него их было двое — жена у него то ли умерла, то ли они были разведены, сейчас я уже всех подробностей не помню. Звали его Константин. Этим намерениям помешала война: Константин, как и мой отец, погиб на фронте.
      До чего же обе они, бабушка и тетя Женя, были хороши в те годы (судя по фотографиям)! Вот, например, они где-то на прогулке с компанией. Обе  в модных, длинных пальто с высокими воротниками, на головах — береты, из-под беретов выглядывают челки, а из-под челок — смеющиеся, обжигающие глаза. Но, конечно, покоряли не только глаза и улыбки, а особое обаяние, присущее обеим подругам. Ни одна фотография его не способна передать. Я сама не раз подпадала под него у тети Жени, когда она у нас временно жила в 60-е годы и ей что-нибудь от меня было нужно — сбегать за папиросами (они обе курили) или любимой сливочной помадкой в маленьких коробках фабрики «Красный Октябрь». И побежишь под ее обвораживающим взглядом куда угодно.
Наверняка именно тетя Женя спасла бабушку от переживаний, связанных с изменой деда, ввела ее в круг своих друзей, убедила, что жизнь с уходом любимого мужа не кончается. Сама она в своей жизни пережила не один роман. Бывали у нее удивительные истории. Приведу здесь ее письмо* к бабушке с рассказом об одной ее влюбленности и рассуждениями на эту тему, которые для кого-то покажутся эгоистичными, а для кого-то — поучительными. Надеюсь, что она не обиделась бы на меня за оглашение этой исповеди, ибо ей только можно позавидовать — не каждой женщине выпадает счастье так любить и так быть любимой.

«Анка! Мой маленький мышонок! Воробушек мой нахохлившийся! А все равно я тебя люблю, и все равно дружба наша не может рушиться. Ты же посердишься, посердишься и перестанешь. Правда? А все равно нашу любовь никто вырвать не может. Никто и ничто! Понятно? Ну и злись. Я все ждала от тебя письма, но вижу, что ты сердишься, и даже, невзирая на мою болезнь, ты «осерчала». Ну, да ладно. Я о себе особенно распространяться не буду. Мне очень плохо. Во всех отношениях. Меня запичкали лекарствами, и ни черта не помогает. За 11 дней я потеряла 3,5 килограмма. Но это не главное. Ты, конечно, догадываешься, что здесь гнездится что-то худшее, чем ТВС. Боюсь, что я отсюда не вернусь в Москву.
      Рядом с нашим есть санаторий РКК. И там отдыхает друг Сергея (вернее, не друг, а однокашник) Миша Макаров. Мы сразу узнали друг друга, и тут-то началось все дело. Если случится то, — в Москву не вернусь. Он меня зовет с собою на Украину, но я хочу сначала попробовать, как с ним. Но боюсь. И сама не знаю, чего боюсь? Знаешь мои ндравы! Но во всяком случае здесь я себе шею сломаю! В этом-то я уверена.
И тебя нет, и посоветоваться не с кем! И вообще я очень, очень несчастная. Но одно для меня ясно — я его люблю, и любила, и буду любить. Он, чудный. Он синеглазый, он хулиганистый, он храбрый, он летчик высотник. Нет его лучше во всем мире! Столько нежности, столько товарищеской мягкости и столько страсти в этом хулигане! Он высокий и сильный, но он сказал, что силой ничего завоевывать не хочет, он сказал, что он хочет меня увезти отсюда своей женой. Он в августе сюда приедет, и тогда мы с ним вместе уедем, потому что сейчас ведь я не могу уехать, я же должна долечиться. А потом… О, Анка, я умираю! Вот уж это было бы счастье. Настоящее, полноценное.
Анка! Напиши, посоветуй! Анка! Спаси!
Сегодня первый раз в моей жизни что-то свершится! Я сама ему скажу: «Я твоя. Я хочу тебя. Возьми меня».
Вот так откровенно я тебе обо всем пишу. Но ведь ты знаешь, что от тебя я ничего никогда не скрываю.
Так, что, когда ты получишь это письмо, я уже буду «принадлежать» Мишке. Я уже буду Мишкиной женой.
Но что мне делать с Володей? У меня кровь холодеет и свертывается в кровеносных сосудах.
Ну, миленькая, я очень много натрещала о себе, а о тебе ничего не знаю. Но я думаю, вернее, хочу думать, что у тебя все благополучно. Я даже надеюсь, что ты не ссоришься со своим Котькой (Константином. — Н.А.).
Брось, понимаешь, чего там сердиться! Надо жить так, как хочется, а то подкрадется идиотская болезнь и все. Я решила, так и буду поступать! Если я даже
___________________
* Письмо из санатория, где Е.Н. Филимонова лечилась от туберкулеза.

разочаруюсь в Мишке, я вернусь к Володе, но, конечно, ничего ему не скажу. Вот и все. Я буду жить для своего благополучия, а не для его. Кончено! Я так решила. А ты-то уж лучше всех знаешь, что значит, если я решу, что-нибудь для себя. Мне до других дела нет. Мне важно решить для себя. Вот я и решила. К чертовой матери все добродетели!… Буду жить так, как хочу. И тебе, мой мышоночек маленький, наказываю жить так, как ты хочешь. Слушайся меня и наслаждайся жизнью! Понравится мужик — бери его. Разонравится — к чертовой матери. Жизнь одна, и то недолговечная!
Ну, вот и все вылила тебе. Только с тобой и могу обо всем поговорить. А другие все чужие для меня. Целую тебя и Шурика. Как его дела? Пусть напишет».

Письмо, к сожалению, без даты, очевидно только одно — оно написано перед войной, раз там идет речь о моем отце (он погиб в 1942 г.). Видимо, у тети Жени с летчиком ничего не получилось, так как после войны она оставалась с Володей Филимоновым, и мы часто — мамука, бабушка и я ходили к ним в гости на Новую Бассманную улицу. Володя был архитектором и, по-моему, даже большим начальником в городской архитектуре. Он мне запомнился высоким, представительным мужчиной, который, встречая нас дома, всем троим галантно целовал руки.
В 50-х годах у тети Жени появилось новое увлечение — военный хирург, крупный специалист в области урологии Владимир Иванович Дунашев, за которого она вскоре вышла замуж. Говорили, что в Москве было всего несколько таких хороших врачей, однако это не помешало начальству госпиталя, где он служил, устроить ему травлю за аморальное поведение, исключить из партии и перевести на работу в Оренбург. Свои усилия к этому приложила бывшая жена Владимира Ивановича, разославшая жалобы во все партийные инстанции, вплоть до ЦК КПСС. Тетя Женя уехала с мужем в Оренбург. С Володей Филимоновым она рассталась без сожаления, а он переживал их разрыв очень тяжело: по рассказам мамуки, однажды, умоляя тетю Женю не бросать его, заплакал.
Для В.И. Дунашева «партийные» проработки не прошли даром, вскоре он заболел раком и умер. Тетя Женя вернулась в Москву и поселилась у мамуки, на ул. Огарева.

4

       С середины 30-х годов деда начинают преследовать творческие неудачи, возможно, они связаны с кампанией, которая была развернута против РАПП. В послевоенном списке драматургов, хранящемся в РГАЛИ, отмечено, что с 1939 по 1947 г. нет сведений об опубликованных им работах. Конечно, он что-то пишет, но не может нигде издать свои произведения, поэтому испытывает серьезные материальные трудности. 21 ноября 1938 г. он пишет Всеволоду Вишневскому, редактору журнала «Знамя» и своему давнему другу.

«Дорогой Всеволод!

Еще до твоего отъезда в Ленинград я хотел поговорить с тобой. Первое — это в плане творческом. Я за последние 2 года написал пьесу «Волжский ветер», сделал 2 инсценировки — «Отверженные» по роману Гюго (вышла в издании «Искусство») и «Семья Оппенгейм» по роману Фейхтвангера (сдана в Государственный еврейский театр).
В настоящее время пишу большую пьесу о Ленине, работа будет закончена через месяц.
Кроме этого, мною написана «Песня о Ворошилове» (напечатана в сборнике «Искусство»), песня «Командир эскадрона» (музыка Н. Зелинского»), песня «Как на Волге, на канале» (музыка Листова) и «Песня о красноармейце» (музыку пишет Ю. Хайт, автор «Авиамарша»).
Второе — о чем я хотел с тобой поделиться, это вопрос бытовой, материальный и неприятный в данном случае.
Все время у меня, в общем, ушло на написание больших пьес, которые пока не реализованы в театре и не дали мне пока ощутимых результатов.
Вследствие этого я оказался в тяжелых материальных тисках с моей семьей, к тому же у меня больные дети*.
Прошу тебя поговорить с т. Хесиным, как ты обещал, о поддержке, что даст мне возможность поработать месяц и закончить пьесу о Ленине. У меня есть уверенность, что пьеса выйдет неплохая. Написано 5 картин, еще по плану надо 4
картины.
Если бы ты решил пустить мою «Семью Оппенгейм» в журнале «Знамя», то нельзя было бы в счет гонорара получить аванс?
Одно прошу тебя учесть — мне срочно необходима твоя товарищеская помощь и содействие.
С искренним приветом
П. Арский».

Он надеется, что старый друг что-то возьмет для своего журнала, но никаких предложений не последовало. Вскоре он опять обращается к Вишневскому, но уже в более официальной форме:

«Дорогой Всеволод!

Я к тебе опять за своей судьбой.
Тов. Храпченко отказал в ссуде, и я сижу на большом декохте**. Если можно, прими меня в числе первых по записи к тебе.
П. Арский».

Судя по сохранившимся в архивах рукописям произведений деда (стихи, рас- сказы, пьесы) и его переписке с различными изданиями, например, журналами «Октябрь», «Знамя», его все меньше публиковали и, наверное, все меньше ставили
_____________
* Непонятно, о каких детях идет речь. В новой семье у него пока была одна дочь.
** Декохт — отвар, медицинское снадобье; одесское — оставаться без денег.

в театрах — проследить все это по изданиям и театрам невозможно. Однако написано им до войны было много, в том числе пьес в соавторстве с Ильей Александровичем Горевым и другими драматургами.
В 1938 г., к очередной годовщине Красной Армии, он посылает на конкурс рассказ «Скрипка Страдивари», который получил отрицательный отзыв рецензентов. У этого произведения о гражданской войне много недостатков и по стилю, и по языку, но лично мне оно нравится своей романтичностью. Начинается рассказ с повествования героини о своей боевой молодости: «Я, товарищи, была шахтерка, когда пришла Великая Октябрьская революция. Веселая и бойкая была, и в обиду не давала ни себя, ни своих товарищей хозяину вахты, а среди других считалась лучшей плясуньей и певуньей».
Девушка записывается в отряд красноармейцев, становится пулеметчицей. Ни она сама, ни ее «неразлучный» друг «максим» не знали устали и передышки, громя белых. Однажды их отряд повстречался с другим отрядом — красных казаков, и был там казак из станицы Мечетинская Иван Иванович. В руках он держал большой предмет, как оказалось футляр, в котором лежала скрипка знаменитого итальянского мастера Страдивари.
Образ такого казака, да еще с антикварной скрипкой может показаться неправдоподобным, но в революцию чего только не бывало. К. Чуковский, например, рассказывает в своих дневниках о казаке Николае Макаровиче Олейникове, ставшем впоследствии известным писателем. Олейников был сыном богатого казака, державшего в станице кабак. Николай ненавидел своего отца и все казачество, утверждая, что это самые глупые и ленивые люди на свете. В казачьих землях, говорил он, умны только женщины, и работают только женщины, а мужчины — бездельники и выдающиеся дураки. Родня его сочувствовала белым, а он стал ярым большевиком, вступил в комсомол, потом в партию. Станичники избили его за это шомполами на площади. Он даже учился и читал книги из ненависти к тупости и невежеству своих земляков.
Герой деда Иван Иванович тоже мог быть из богатой семьи, решившей дать сыну музыкальное образование, но судьба почему-то привела его к большевикам. Автор ни слова не говорит о любви между шахтеркой и казаком, однако не трудно догадаться, что они сразу приглянулись друг другу. По просьбе Ивана боевая подруга показывает, какая она «веселая плясунья и певунья». Когда же девушка просит казака поиграть на скрипке, он обещает это сделать, когда они разобьют Корнилова.
И вот оба отряда наступают на станицу, где засел боевой генерал, разбивают его армию в пух и прах. Корнилов убит. Иван Иванович выполняет обещание и играет на скрипке. Затем отряды делают тяжелейший марш-бросок через пески на город Царицын. У людей нет сил идти дальше, они падают в изнеможении, и тогда девушка просит Ивана Ивановича поиграть на скрипке. Тот играет, люди поднимаются и идут вперед. А в Царицыне был бой, и осколок снаряда попал в скрипку. Инструмента великого мастера не стало.

В 1940 г. дед представляет на Конкурс лучшей пьесы под девизом «Солнце России» большую пьесу в четырех действиях «Полководец Фрунзе», которая тоже возвращает нас к гражданской войне. И тогда, и позже (в 1957 г. дед снова представил ее на очередной конкурс к 40-летию Советской Армии) рецензенты дали ей отрицательную оценку. «Автор, — пишет Л. Бердников, — не смог нарисовать сложный характер Фрунзе — человека огромной силы воли, талантливого военного руководителя и большевика. Образ Фрунзе, как и другие, в пьесе крайне статичен, так как пьеса внутренне бесконфликтна. Фрунзе в пьесе не действует, автор прибегает к довольно наивному приему обрисования его характера. В пьесе чувствуется влияние таких пьес, как «Человек с ружьем», «Любовь Яровая», «Оптимистическая трагедия»… В пьесе отсутствует живой, образный, разговорный язык. В драматургическом и литературном отношении пьеса написана слабо».

Другой цензор Дм. Попов был краток: «Пьеса о Фрунзе не вышла. Вообще пьесы не вышло. В архив!»

На мой взгляд, рецензенты далеко не правы в своих оценках, особенно упрекая автора во влиянии других пьес. Здесь, видимо, имеется в виду сходство его героини, комиссара партизанского отряда Ольги Струговой, с другими образами женщин-комиссаров. Однако у деда намного раньше указанных пьес были написаны «Комиссар Настя», «Конец Романовых» и др., где созданы яркие типы таких же героинь*.

Скорее здесь дело в другом. В пьесе говорится о Троцком и его военной политике, что могло вызвать настороженность цензоров — для них лучше было перестраховаться и запретить пьесу, как это уже было со многими другими авторами, чем ее разрешить и потом ждать удара сверху, а недостатки у любого драматурга всегда найдутся. Троцкий уже был убит, главные троцкисты расстреляны, а тень этого человека все витала над людьми.
Пишет дед пьесы и на социально-бытовые темы. В 1938 г. он представляет в Репертком комедию в одном действии «Семейное счастье», которая напоминает его водевили предреволюционных лет. Главные герои — Петр Петрович Звонкин и его жена Марья Ивановна задумали разводиться, поэтому все действие происходит в кабинете начальника загса Ровного. Супруги выясняют свои отношения, предъявляя друг другу претензии. Он обвиняет ее в ревности, она его — в грубости и измене. Звонкин мечтает освободиться от жены, получить личную свободу. Но, как и должно быть в водевиле, они, в конце концов, мирятся и уходят счастливые домой.
Цензор Фальков оставил о пьесе такое заключение: «О несостоявшемся разводе мещанской пары. Написано в тоне обывательского смакования обывательских же скандалов. Запретить!»
Конечно, сюжет «Семейного счастья» довольно примитивный, но водевили всегда отличались своей незамысловатостью, а дед, видимо, рассчитывал на определенную сцену и определенных актеров. Легкий жанр в нашей стране всегда был
_______________
* Образы этих «железных» женщин создала сама революция. Как тут не вспомнить рассказ лейб-казака Тимофея Ксенофонтовича Ящина о женщине-комиссаре, производившей обыск с командой солдат в имении (в Крыму) вдовствующей императрицы Марии Федоровны. «Она была так активна и изобретательна, — говорил он, — что перевернула в доме содержимое шкафов и чемоданов и советовала солдатам вспарывать подушки и одеяла, чтобы посмотреть, не скрыто ли что-нибудь внутри».

очень популярным. В мое время, например, большим успехом пользовались эстрадные актеры — супруги Мария Владимировна Миронова и Александр Семенович Менакер, разыгрывавшие сцены, подобные дедову «Семейному счастью». В зале всегда стоял хохот, который вызывал не столько остроумный текст, сколько интонация и мимика актеров, особенно Марии Мироновой, создавшей на долгие годы образ глупой, необразованной мещанки с большим самомнением. Марья Ивановна Звонкина была из того же теста.

* * *

После ухода деда бабушка, до этого бывшая домохозяйкой, устроилась во Всесоюзное театральное общество машинисткой — единственное, что она умела делать, работая когда-то в канцелярии Александринского театра, а потом, как я уже писала выше (думаю, не без участия Павла Александровича), перешла во Всесоюзное управление по охране авторских прав. Зарплата там была невысокой, дед им материально помогал мало, и бабушка еще подрабатывала дома, перепечатывая рукописи знакомых писателей. Она не была профессиональной машинисткой, никаких курсов не кончала, но с годами наловчилась печатать очень быстро и, что особенно ценили авторы, — без ошибок.
Когда росла я, денег у нас тоже не хватало (государство за погибшего отца платило мне мизерную пенсию*), и ей приходилось подрабатывать все тем же способом. Помню, что у нас был специальный стол для машинки, на котором стоял немецкий «Ундервуд». Еще две машинки, отработавшие свой срок, были спрятаны в шкафу. В 1958 г., когда бабушке исполнилось 55 лет, дед купил ей новую машинку — портативную «Москву». Мы все вместе ездили за ней в магазин «Канцелярские товары» на ул. Горького. Павел Александрович сам ее нес и был горд, что смог сделать такой дорогой подарок. Я до сих пор помню, что стоила она 110 руб. Конечно, это была далеко не лучшая машинка, но сами мы никогда бы ее не купили. Со временем мы заменили на ней мелкий шрифт на более крупный, и она верно прослужила еще три десятка лет, пока мой сын не купил компьютер.
А тогда… машинка была неотъемлемой частью нашей жизни. И, засыпая вечером в своей комнате, я слышала, как за стеной быстро-быстро стучат клавиши, постепенно превращаясь в далекую пулеметную дробь.

______________
* Средний месячный заработок моего погибшего отца (кормильца) был определен в 26 руб., и, исходя из этой суммы, с 1955 по 1960 г. (до окончания 10-го класса) я получала 16 руб. 90 коп. Среднемесячная зарплата рабочих и служащих, например, в 1960 г. составляла 80 руб. 60 коп. (по данным ежегодника «Народное хозяйство СССР за 70 лет». Финансы и статистика. М., 1987). Бабушка в эти же годы получала пенсию 53 руб. 40 коп.

 ГЛАВА СЕДЬМАЯ

МОИ РОДИТЕЛИ

Моему отцу, Арскому Александру Павловичу, было 9 лет, когда они переехали в писательский дом в проезде Художественного театра. Жизнь его оказалась короткой – в 18 лет он ушел на фронт, в 20 – погиб, защищая родину от фашистских захватчиков.
Я мало что знаю о нем. Так как я сама выросла в этом доме и в этом районе, то могу представить, как проходило его детство. Наверняка, он и его сверстники, так же, как и мы, играли в казаки-разбойники в наших огромных проходных дворах, где можно было так спрятаться, что тебя никто никогда не найдет.
Зимой в дальнем дворе (в 60-е годы там построили школу № 179) катались с гор на санках и картонах. Особой страстью детворы была крутая, ледяная дорожка, с которой съезжали только на ногах. Иногда на дорожке, ближе к середине, еще устраивали препятствия в виде колдобин. Только немногим удавалось их перепрыгнуть, устоять на ногах и продолжить спуск. Отец, как рассказывала бабушка, любил такие рискованные трюки и постоянно приходил домой с разбитым носом и разорванными штанами. Этим опасным занятием увлекались и мои сверстники.
Еще одно захватывающее катание было с горы на Трубной площади. Хотя ходить туда было далеко, но удовольствие того стоило. С санками поднимались вверх по Сретенскому бульвару и съезжали оттуда на такой скорости, что ветер свистел в ушах. Но дело это было опасное – разогнавшиеся санки могли выехать на площадь и угодить под проходящий транспорт. Родители и в отцовское время, и в мое запрещали там кататься, но оба поколения эти запреты игнорировало. Мы перестали туда ходить после трагических событий в марте 1953 г., когда в давке на Трубной площади погибли сотни людей, шедших к Колонному залу Дома Союзов прощаться с умершим Сталиным.
Там же, недалеко от Трубной площади, в глубине домов между Петровкой и Неглинной, находился знаменитый каток «Динамо», вмещавший на своей небольшой площадке всех желающих с округи. В 30-х годах бабушка привела туда впервые в спортивную секцию моего отца, а в 50-х – меня. Как и двадцать лет назад, носились по ледяному пятачку конькобежцы, и звучали из репродуктора популярные фокстроты и танго, в том числе и дедово «В парке Чаир». Уводя меня после занятий, бабушка с грустью сказала, что здесь ничего не изменилось (сейчас на месте катка построили спортивный клуб и теннисные корты).
Для писательских детей, конечно, имело большое значение то, что они жили в таком доме. Вальдек Ильенков вспоминал: «В нашем доме жили многие известные, знаменитые люди – писатели, военачальники… Помню, еще малышами мы бродили по всему дому гурьбой по шесть – семь человек, могли зайти в любую квартиру (двери квартир у нас не запирались). Забредали к Юрию Олеше, Эдуарду Багрицкому, Николаю Асееву… Они нас всегда радушно встречали, угощали чаем, конфетами».
Чаепития и встречи с писателями и поэтами, не обязательно жившими в нашем доме, часто устраивались в красном уголке. Там же проходили детские утренники, встречи Нового года, работали кружки художественной самодеятельности. Все это организовывал домком, который существовал и в мое время. Но часто ребята брали инициативу на себя. Они заливали во дворе каток для малышей, сооружали ледяную горку. Был в нашем доме до войны даже свой музыкальный (шумовой) молодежный оркестр, который с успехом выступал в Клубе писателей и соседних школах.
Все писательские дети, естественно, любили литературу и сами уже со школьных лет писали. В старшем возрасте они начали выпускать в доме литературно-художественный альманах со своими стихами, рассказами и рисунками. Вышло несколько номеров этого толстого самодельного журнала, который получил одобрение у писателей-отцов. Так как многие ребята еще и учились в одной школе, то там они тоже стали выпускать литературный альманах, привлекая к нему ребят из других классов. К сожалению, у нас не сохранилось ни одного номера этих изданий; есть какие-то рукописи отца, но к какому периоду они относятся, неизвестно. Бабушка говорила, что в старших классах отец писал повесть, где главную героиню звали Наташей – он любил это имя и, будучи женат, просил, если родится дочь (он в это время был на фронте), тоже ее так назвать, что мама и сделала.
Прозу писали также Вальдек Ильенков, Володя Иллеш, Дима Борщевский, Юра Малышкин, стихи – Сева Багрицкий, Валя Кириллова. У каждого была своя тема. Вальдек любил рассуждать о музыке и искусстве, Юра, увлекавшийся биологией, рассказывал о тайнах науки, Валя воспевала в стихах комсомол и его боевые будни, Севу больше привлекала романтическая лирика. Журнал делали у нас или у Севы. К Севе также ходили читать и слушать стихи.
У Багрицких, особенно, когда был еще жив отец, всегда собиралось много людей: читали и обсуждали стихи, горячо спорили. Эдуард Георгиевич всех внимательно выслушивал, что-то записывая в тетради, потом начинал разбирать каждое слово, строку, рифму, читал свои и чужие стихи. После его смерти Севина мама продолжала устраивать такие вечера (Надежда Мандельштам называла их «салоном вдовы Багрицкого»). Звучали там и стихи запрещенных поэтов. Писатель Юрий Нагибин вспоминал, как Сева Багрицкий, «сын поэта и сам поэт, унаследовавший от отца не только дар стихосложения, но и смуглый тембр голоса и умение налить им звучащее слово», читал стихи «ссыльнопоселенца» Мандельштама. Кто-то из присутствующих спросил, чьи это стихи, и Сева, «чтобы прекратить расспросы и доносы», резко сказал: «Мои!»
Вальдек Ильенков вспоминал, что в детстве они очень увлекались музыкой. «Когда у нас были хоть какие-то деньги, – писал он, – мы их тратили на билеты в консерваторию или в Большой театр… В музыке мы открывали огромный мир чувств, человеческих дерзаний, страданий, восхождение к истине и добру. Музыка будила в нас стремление как-то проявить себя, выявить свои возможности. Меня увлекал мир человеческой мысли, сознания». Недаром он потом посвятил музыке многие свои работы, особенно творчеству Вагнера и Рихарда Штрауса – композиторов-мыслителей, наиболее близких его духовному миру.
Не знаю, какую музыку предпочитал мой отец, но на него, несомненно, оказывала влияние приезжавшая из Ленинграда тетя Вера, поклонница Рахманинова. Наш сосед, композитор Сабо, разрешал ей в свое отсутствие играть вего кабинете на пианино [1], и Вера Михайловна, как в былые времена, до революции, исполняла для всей семьи свои любимые вещи. Об этом мне рассказывала мамука, тоже почитательница Рахманинова еще со времен Смольного института. Иногда Сабо и Вера Михайловна играли в четыре руки, но это уже были Чайковский, Шопен, Шуберт, Брамс и сам Сабо. По мнению мамуки, Сабо был неплохой композитор и пианист.
Моего отца, своего любимого «племяша», опекала и московская тетушка – Нора Горева. Эта уже была заядлая театралка и водила отца на все премьеры. Когда отец познакомился с моей мамой, они часто ходили в театры вместе. У мамы было правило записывать в дневник спектакли, которые она смотрела с отцом и другими друзьями. Им можно только позавидовать – здесь лучшие театры Москвы: Большой, Малый, МХАТ, музыкальный Станиславского и Немировича-Данченко, Вахтангова, камерный Таирова, оперетта и др.

Писательским детям повезло в том, что летом они могли ездить в крымский санаторий СП в Коктебеле. Отец там бывал каждый год. Сохранилось несколько его писем оттуда. Из них видно, как они весело жили в своей колонии (так называлось это общество молодежи) и какой вели активный образ жизни – занимались спортом, путешествовали по горам, учились ходить на шлюпках и управлять парусами. «Я живу хорошо, – пишет отец Анне Михайловне 24 июля 1938 г., – кормят отлично. День мой проходит таким образом: купаюсь, катаюсь, загораю, учусь управлять парусами и т.п. А вообще много времени провожу на шлюпке, нас около 10 человек учатся управлять оной».
По этим же письмам отца можно судить, как они с бабушкой бедствовали, – у него в лагере не было элементарной летней одежды и обуви. «Вчера вечером, – сообщает он домой, – наша колония ходила в кино. Я пойти не мог – у меня разорванные брюки и отлетела подметка. Дело – дрянь, шлите десять рублей, конечно, если можете, и брюки».
В другом письме еще хуже: «Плохо лишь одно: полуботинки развалились, а в свинячьих при такой жаре невозможно ходить, носил к сапожнику, но у него нет не то кожи, не то еще чего-то. В общем, не берет. Если папа мог бы выслать рублей тридцать, то за 27 руб. тут можно купить хорошие сандалии». Но через две недели сообщает, что сэкономил привезенные еще из Москвы деньги и купил себе сандалии сам.
Коктебель сыграл в жизни отца большую роль. Достаточно прочитать еще одно-два его письма из Крыма, чтобы увидеть, как именно там формировался и менялся внутренний мир этого совсем еще юного человека. «Здравствуй, дорогая мамуся! – пишет он 10 августа 1938 г. – Во мне за эти два месяца произошли удивительные перемены, я стал читать такие умные книги, как «История русской словесности» и др. Правильно говорит русская пословица: «Умный человек умнеет с каждым днем». Приехав в Москву, поставлю тебе такие требования: вся библиотека находится в полном моем распоряжении, а также и моя комната; кроме сего, на окнах, столах, под столами не стоит и не лежит никакой хлам. Комната должна быть всегда свободной и чистой, убираю ее я сам. Книги должны быть в порядке, чтобы нужную книгу можно было найти всегда сразу. Кроме перечисленных правил, есть еще одно очень важное, а именно: запрещается вход в мой кабинет всем товарищам, знакомым и пр. с 9 до 12 часов дня (так как в этом году я твердо решил быть если не отличником, то хорошим учеником)…
Здесь, в Коктебеле, я познакомился со многими очень развитыми девушками и мальчиками. В Москве тебя и Женю (Е.Н. Филимонову. – Н.А.) познакомлю с ними обязательно. Тут есть одна девушка, между прочим, она идет тоже по литературной линии, так она произведения моих любимых авторов знает лучше, чем я. Для меня это просто позор».
Бабушка рассказывала, что на отца большое впечатление произвела библиотека жившего еще недавно в Коктебеле поэта Максимилиана Волошина, а также его увлечение антиквариатом и живописью. Отец тоже рисовал. Сохранились его прекрасные, на мой взгляд, карандашные портреты деда, других, не известных мне людей, зарисовки из Коктебеля. Вероятно, под влиянием того же Волошина он еще в школе начал собирать различные раритеты. Где-то по случаю приобрел старинный бронзовый подсвечник с пятью рожками, а за водку выменивал у пьяниц редкие книги.
Однажды с моря он привез маленькую фигурку морского черта, выточенную водой из куска дерева. У него была лошадиная голова, а вместо ног – русалочий хвост. Отец назвал его Габриак – по имени такого же черта, найденного на коктебельском берегу Волошиным и придумавшим ему это имя – беса, защищающего от злых духов. Отцу очень нравилась история с мистификацией поэтессы Е.И. Дмитриевой, которая по совету Волошина в один прекрасный день стала называться Черубиной де Габриак.
Сохранились отрывочные записи отца о Коктебеле с описанием походов в горы и гроты, которые он, возможно, готовил для литературно-художественного альманаха. К этим записям могут относиться и сохранившиеся его рисунки из Коктебеля: могила Юнге, пионера Коктебеля, портрет старой караимки [2] и др.

Отец очень любил Коктебель. Надо же было так повезти, что в середине 50-х годов мой дед Григорий Ильич Доленко купил недалеко от Коктебеля, в Старом Крыму, большой дом, и я стала проводить там школьные, а потом и студенческие каникулы. Через несколько лет в Старый Крым переехала еще одна моя бабушка, Елена Ильинична Прокопенко.
По-настоящему познать Крым и всю его красоту можно, только долго живя в нем. В Старом Крыму моря нет, но со всех сторон город окружен горами. Мы с Григорием Ильичом их осваивали, спускаясь в подземные пещеры, разыскивая по карте водопады и озера, не известные даже старожилам. С другим моим родственником, Владимиром Доленко, и местным врачом (а также душой старокрымского общества) Филаретом Яковлевичем Коровкиным, мы ходили через горы по старой «земской» дороге в Коктебель, преодолевая дебри, крутые спуски и подъемы. В конце пути нам открывался изумительный вид на море и скалы – на одной из них при легком воображении можно увидеть профиль Максимилиана Волошина.
Я очень люблю воспоминания об этом поэте Марины Цветаевой – «Живое о живом», наполненные нежностью и лиризмом. Там Волошин – весь в Коктебеле, а Коктебель – весь в Волошине. Однажды Волошин привез юную Марину в грот, откуда, по его мнению, начинался вход в Аид – царство мертвых. «Когда мы приглушили на лодке мотор, – пишет Цветаева, – и вошли в темноту ущелья, я услышала голос Волошина: «А это, Марина, вход в Аид. Сюда Орфей входил за Эвридикой».
В этот грот нас возили коктебельские поэты, друзья Коровкина. Когда мы, также приглушив мотор, вошли в тихую прохладу ущелья, я услышала голос Волошина: «А это, Марина, вход в Аид. Сюда Орфей входил за Эвридикой».
Однажды я приехала в Крым осенью и устроилась убирать виноград на плантациях, разбросанных по склонам вокруг Коктебеля, – они ведут свою историю еще со времен Екатерины Второй, подарившей эти земли какому-то вельможе за заслуги перед Отечеством. Это было незабываемое занятие – срезать ножницами тяжелые, налитые солнечным теплом гроздья и одновременно любоваться открывавшимися отсюда видами на море и дальние горы – то розовые, то голубые, то черные.
Впоследствии мне приходилось отдыхать в разных местах Крыма, самых популярных его здравницах, но моему сердцу все равно милей были Старый Крым, Феодосия и Коктебель.

Было у отца и еще одно увлечение, которым «страдали» многие писательские дети, и вот откуда. В нашем доме до войны весь первый этаж занимало учреждение «Технопромимпорт». Каждый день уборщицы выносили оттуда на помойку мешки, в которых лежали использованные конверты с заграничными марками. Кто-то из ребят обнаружил это «сокровище», и за конвертами началась повальная охота всей писательской детворы. У отца одно время была довольно хорошая филателистическая коллекция. Он даже достал где-то каталог редких марок на французском языке 1925 г. издания, что само по себе было ценным приобретением. В старших классах это увлечение прошло, коллекция марок куда-то исчезла, остался только один раритетный каталог.
В младших классах писательские дети учились в школе № 29 в Дегтярном переулке (между улицами Горького и Чехова), а в шестом классе перешли в новую школу № 170, выстроенную на Пушкинской улице, вернее в глубине ее домов [3]. В эти же школы ходили моя мама и ее близкая подруга Люся Боннэр, ныне известный политический деятель Е.Г. Боннэр. В 1994 г. Елена Георгиевна выпустила книгу «Дочки-матери», где много пишет о Севе Багрицком, с которым у нее со второго класса была любовь, о других мальчиках и девочках из их окружения, в том числе и о моей маме. «Этот учебный год, – вспоминает Елена Георгиевна, – мы начали в новой школе. Трехэтажное просторное, новое здание. Тогда оно казалось верхом возможностей для школы. Теперь эти здания (типовые проекты их почти не изменены) стоят повсюду. И во всех городах и весях выстроены (там, где выстроены!) такие школы… В этой школе встретились все ребята, с которыми я когда-либо училась. И Сева, Гога и Рафка. Но в разных классах. Было несколько параллельных шестых. В одном из классов училась Надя Суворова – девочка из «Люкса» (гостиница, где жила сама Л. Боннэр. – Н.А.). Она дружила с Елкой Доленко. И я тоже скоро с ней сошлась, вначале просто потому, что мы вместе ходили домой. Потом стали вместе готовить уроки».
Елка Доленко – это и есть моя мама, Елена Николаевна Доленко. Мама тогда жила на улице Станкевича (ныне Вознесенский переулок.) с противоположной от «Люкса» стороны улицы Горького. Кроме Нади Суворовой и Люси Боннэр, в гостинице у мамы была еще одна близкая подруга – Люся Чернина.
В «Люксе», пока их всех не погубил Сталин, обитали многие ответственные партийные работники и иностранные коммунисты – руководство Коминтерна и эмигранты, искавшие в СССР убежище от преследований своих властей. Отец Боннэр, Георг Алиханов (на самом деле это был ее отчим), занимался в Коминтерне кадровыми вопросами.
Моя мама была очень красивой. Она была высокой, стройной, за что родные и друзья звали ее Елкой. «Она, – вспоминает в своей книге Е. Боннэр, – была высокая, физически развитая, полногрудая девушка… У Елки был красивый низкий голос, она пела украинские и всякие современные песни дома и в школе – на школьных утренниках. Дома у них был рояль. В младших классах ее учили музыке, но она это забросила. Я ее любила. За красоту, за голос, за взрослость, за таинственность, за веселость и доброту. Любила!»
Эти строки написаны в 1994 г., то есть спустя пятьдесят с лишним лет после описываемых событий. Мама в те школьные годы вела дневник и тоже писала в нем о Боннэр с любовью: «… Приезжала Люся Б. (из Ленинграда, куда она уехала после ареста родителей. – Н.А.). Хорошая девчурка, я ее очень люблю. Сколько в ней жизни, веселья, ума! После ее отъезда у меня всегда остается воспоминание о ней, как о какой-то благоухающей струе, которая оставляет после себя ароматный воздух – веселья и счастья» (17 января 1939 г.).
Судя по фотографиям того времени, Елена Боннэр тоже была красивой девушкой, о чем она не без гордости отмечает в своей книге: «Подростком непонятно как ко мне пришло ощущение, что я красивая… Однажды летом 1936 года я, посмотрев на себя в зеркало, увидела, что я очень красивая, прямо так, что сама задохнулась от какого-то невероятного, переполнившего все мое существо чувства радости, счастья, еще чего-то».

Директором школы № 170, где учились мои родители, была родная сестра моей бабушки со стороны мамы Анна Григорьевна Королькова [4]. В этой же школе работала в те годы в канцелярии наша хорошая знакомая Н.А. Елизарова. Нина Александровна (ей сейчас 92 года) до сих пор помнит, что там, в старших классах, училась, как тогда говорили, «золотая молодежь» – дети писателей, среди которых она всегда видела моего отца и Севу, и рисовала картину, как они идут гурьбой по школьному коридору – высокие, красивые, уверенные в себе ребята, и все уступают им дорогу. Главное же, чем они выделялись, – это своей эрудицией, интересом к литературе, искусству, деловой активностью. По словам Нины Александровны, школа № 170 считалась до войны лучшей в Москве.
О «золотой молодежи» пишет и Е. Боннэр: «А мама сделает далеко идущие выводы, что я уже стала «золотой молодежью». Она почему-то так характеризовала всех моих друзей из писательского дома в проезде Художественного театра».
Судя по книге «Дочки-матери», была неразлучная компания друзей – моя мама, Сева Багрицкий, Люся Боннэр, Игорь Россинский – двоюродный брат Севы, Рафик, Мика Обуховский, Гога Рогачевский и другие ребята (о моем отце она почему-то упоминает всего один раз, и то в детском возрасте, хотя они с Севой и Микой были близкие друзья). Они вместе проводили свободное время, отмечали праздники, влюблялись, разочаровывались, страдали и снова влюблялись. Елена Боннэр много пишет о своей любви к Севе Багрицкому, говоря, что в семье поэта с легкой руки Эдуарда Багрицкого ее называли Севиной невестой.
«Мы вошли на чердак, и Сева, взяв меня за руку, повел через загородки и лежащие на нашем пути бревна к слуховому окну. Он вскарабкался на него и, уже стоя на крыше, втащил меня туда. Под нами лежала улица, шли машины, близко темнел силуэт еще строящегося дома, того, где сейчас кафе-мороженое. Был виден Кремль и город, гораздо дальше, чем с балкона Лидиной комнаты. Было зябко, чуть кружилась голова. Я прижалась к Севе. Он меня обнял и вдруг уткнулся мне лицом в шею. И стал целовать – шею и подбородок со своей стороны. Потом мы сели на край оконной рамы. И поцеловались! Первый раз! Мы долго сидели, не шевелясь, прижимаясь губами, даже не целуясь. Ни встать, ни шевельнуться не было сил».
Однако через всю книгу явно проходит ревность Боннэр к моей маме, у которой тоже был роман с Севой. В 1942 г., когда мама узнает о его гибели на фронте, она запишет в своем дневнике: «… хочешь или нет, а он был моя первая любовь». У нас дома сохранились Севины фотографии, на одной из которых сделана подпись: «Елке. От глубоко любящего мужа. 10 июля 1937 г.»
А вот воспоминания Елены Боннэр из книги «Дочки-матери» о встрече нового, 1937 г: «Они (родители Е. Боннэр. – Н.А.) уехали. А Севка все не шел. Я позвонила. И Маша сказала, что он пошел ко мне уже часа три назад. Где он? Я не находила себе места. Они – Севка, Мика и Игорь – пришли, когда было без нескольких минут двенадцать, и кто-то раскупоривал шампанское. Все кричали, чокались с соседями и через стол. Я хотела чокнуться с Севкой, но он смотрел в другую сторону… Я выпила два или три глотка шампанского. Щипет. Вкусно. А когда поднялась со стула, у меня закружилась голова. Но кружение быстро прошло. За столом все бросались мандариновыми корками, птичками из фантиков, корками хлеба. Они попадали в тарелку с винегретом и в селедку… Севка сидел далеко и на меня не смотрел. Мика тоже. А Игорь сидел в углу столовой и смотрел в окно… А в столовой стали играть в бутылочку. Севка играл азартней всех. И чаще всех уходил целоваться в переднюю. И чаще всех с Елкой».
И дальше: «После Нового года мама все-таки отправила меня в Кунцево. Я много гуляла одна и только вечерами сидела в гостиной с другими. Там были те же ребята, что всегда. Был один новый мальчик с очень красивыми глазами, зелеными, похожими на кошачьи. Я не помню его имени, но он мне понравился, настолько, что я садилась с ним играть в домино, которое всегда терпеть не могла… В последнюю субботу каникул приехали мама и папа. А в воскресенье пришли на лыжах Севка и Елка. Я еще с прошлого года звала их приехать как-нибудь в Кунцево. Правда, не вдвоем! Каждого по отдельности!»
Эти отношения у мамы с Севой продолжались долго, и только в восьмом классе произошел окончательный разрыв. Мама пишет о Севе в своем дневнике 2 декабря 1938 г.: «Вот уже выходной на исходе. Скучища страшная. Раньше я с нетерпением ждала вечера, чтобы уйти куда-нибудь к Севке, к Наде. А сегодня даже ни разу не была на улице, не говоря уже о том, что не ходила к Севе. Он мне с тех пор не звонил (перед этим она описывает, как он рвался к ней в квартиру, но она не открывала дверь. – Н.А.). Как-то странно, я привыкла его видеть каждый день, если не видеть, по крайней мере, говорить с ним, а теперь ни того, ни другого. Но я совсем не сожалею, мне от этого как-то легко и свободно.
Когда я смотрю на него со стороны, как все, мне он перестает нравиться. Когда же я вспоминаю его веселую комнату, ребят и даже стихи, меня начинает тянуть туда. Но, к счастью, я очень редко об этом вспоминаю, и Севка постепенно забывается».
У мамы еще были знакомые в школе № 25 – «кремлевке». Об этом тоже рассказывает в своей книге Боннэр: «У нее шли какие-то бурные романы вне школы, – пишет Елена Георгиевна. – Однажды она сказала, что познакомилась с сыном Сталина, и он в нее влюбился. «А ты?» – «Я еще думаю». Елка смеялась, приоткрывая за пухлыми губами маленького рта один кривой зуб, который ее удивительно красил. Вообще она стала совсем взрослой и даже мне – девчонке – казалось неотразимой. И потрясающе свободной от опеки взрослых! Ее мама, которой она побаивалась, уже была арестована. А своего отца она, кажется, не ставила ни во что. Правда, ее иногда припекала тетя, то ли завуч, то ли еще кто-то, в школе, не нашей, а той, где учились самые «высокопоставленные» дети [5]. Школа № 25. Там Елка на каких-то «мероприятиях» с ними и знакомилась.
Я там тоже была с ней пару раз. И она меня познакомила со «своим» Васей и показала разных дочек-внучек. Вася, несмотря на бесспорную и даже романтически потрясающую всех девочек фамилию, мне не понравился. Просто так – не понравился. А уж чтобы влюбиться – так мне в то время ни Аполлон Бельведерский, ни ангелы небесные не понравились бы. Каждый час без Севки казался самым плохим в жизни. А «знаменитые» девочки – две Светланы, Сталина и Молотова, внучки Горького Даша и Марфа – оказались совсем мелюзгой и к тому же «воображалы». Каких-то других, которых показывала Елка, я не запомнила. И когда перед майскими праздниками она позвала меня туда на вечер, я не пошла».

Какое это необыкновенно волнующее чувство – читать про своих родителей и их сверстников, представлять их лица, отношения, чувства, проникать во внутренний мир, ощущать неповторимое дыхание того времени! В 38-м этим мальчикам и девочкам было всего по 16. Казалось, и жили они беспечно, часто собирались вместе, отмечали дни рождения, праздники, каникулы. Бабушка рассказывала, что молодежь приходила к ним домой потанцевать. Покупали легкое вино, но никто никогда не напивался. Танцевали и во дворе нашего дома. «А мы через пару лет, – вспоминает Боннэр, – станем часто танцевать под звуки этого патефона на асфальтовом квадрате внутреннего двора Севкиного дома. Танцевать подо все, даже под «Каховку» [6]. И Миша Светлов, проходя мимо, будет смешно наморщивать свое небольшое узкое лицо и жалостливо просить: «Ну, ребята, ну, пожалуйста, ну не надо!»
Мама в дневнике вспоминает, как они с друзьями отмечали еще один, уже 1938 г.: «Новый год мы встречали все вместе, я, Надя, Люся, Шурик А., Леня. Напекли, наварили и праздновали до 10 часов утра «.

Между тем за всей легкостью и беспечностью юношеской жизни уже тогда скрывались трагедии, коснувшиеся в той или иной степени каждого из них. В 1932 г. из нашей семьи к другой женщине ушел дед. Отец по-своему переживал это предательство. Хотя у них по-прежнему сохранялись близкие отношения, рана от его ухода осталась на всю жизнь и, когда через несколько лет на свадьбе моих родителей дед упрекнет отца, что тот не посоветовался с ним перед таким важным шагом, отец ему скажет: «А ты советовался со мной, когда бросил нас с мамой».
В 1934 г. у Севы Багрицкого умер отец. В 1937 г. арестовали его маму и дядю, поэта В. Нарбута. В это же время были арестованы родители Люси Боннэр, Люси Черниной, Лены Берзинь, отцы Юры Селивановского, Нади Суворовой, сестер Кирилловых, братьев Гастевых и др.
Боннэр дважды в своей книге упоминает о том, что была репрессирована и моя бабушка Елизавета Григорьевна, но у меня таких сведений нет. Правда, одно время вроде бы Елизавета Григорьевна и кто-то из ее близких подруг увлекались троцкизмом и даже входили в какую-то группу, но после того, как их арестовали и несколько дней продержали в ЧК, они быстро забыли про свое увлечение.
После ареста родителей Боннэр уезжает в Ленинград и там учится до окончания школы. В Ленинграде, по ее воспоминаниям, в декабре 37-го ее будут «три раза с перерывом в три-четыре дня возить на допрос в «Ленинградский Большой Дом» – здание НКВД на Гороховой улице.
В том же, 1937 г. покончил с собой, выбросившись с шестого этажа нашего дома, Игорь Россинский. Боннэр объясняет это самоубийство, с одной стороны, – неудачной любовью к своей однокласснице Леле, с другой – потрясением от репрессий 37-го года. «Игорь, – пишет она в книге «Дочки-матери», – ранился не только о любовь. Обо все! В отличие от Севы, с кем-то спорил на комсомольских собраниях. Годы 36-37-й, процессы, повальные аресты были для него непереносимы. Хотя ни его мать, ни его отчим не были арестованы.
Он говорил, что нельзя жить, если все кругом верят в это, а ты, ты (это я) не веришь. Какое право ты имеешь не верить? А потом плакал.
В августе 37-го года он пошел на Кузнецкий, дом 22 – там была приемная НКВД (теперь приемная КГБ), тогда мы все туда ходили, чтобы что-то узнать о своих мамах-папах. И ничего не узнавали. Он попросил дежурного, чтобы его арестовали, потому что у него «мысли, не подходящие для комсомольца». Дежурный не арестовал его, а вызвал его маму. Она увела Игоря домой.
А через несколько недель, в ночь на 16 сентября, Игорь выбросился с шестого этажа из окна своей комнаты. Прямо на тротуар проезда Художественного театра, туда, где теперь летом стоит цветочный ларек, а раньше женщины продавали цветы из ведер. И у них были мокрые стебли. Игорь всегда покупал мне там маленький букетик. И что-то говорил о своей бессмертной любви к Леле. Светловолосый, светлоглазый, высокий, красивый мальчик».
Мама в своем дневнике описывает, как они с моим отцом ездили на кладбище к Игорю: «Причиной моего плохого настроения является посещение Ново-Девичьего кладбища. Я туда ездила вместе с Шуриком А. проведать Игоря. Мы долго не могли найти его урну, и только после долгих поисков нашли его недалеко от Чехова. Положили цветы и уехали. Серая, мраморная доска с надписью «Игорь Россинский. 1920-1937″ – вот что осталось от этого жизнерадостного юноши…»
Сева отнесся к поступку брата философски. «Игорь, мой двоюродный брат, умер неожиданно, – вспоминал он в своих записях [7]. – Еще за два дня до смерти я с ним разговаривал. Правда, не помню о чем, но, кажется, о чем-то очень веселом. Ничего особенного в его поведении я ни тогда, ни сейчас не видел и не вижу, хотя принято говорить, что перед смертью Игорь здорово изменился. Сначала меня интересовали только подробности самоубийства, последние шаги, последние слова».
С такой же спокойной рассудительностью он воспринял арест матери. «Арест матери, – запишет он через несколько лет после этого, – я принял, как должное. В то время ночное исчезновение человека не вызывало удивления. Люди ко всему привыкают… голоду, безденежью, смерти, так привыкли и к арестам. Все оказалось закономерным. Маму увезли под утро, встретился я с ней через 2 года посреди выжженной солнцем казахстанской степи».
После ареста Лидии Густавовны Сева остался с домработницей Машей, которой, конечно, нелегко было справляться со своим повзрослевшим питомцем. В старших классах Сева начал сильно пить. Моему отцу это не нравилось, и они перестали общаться. Как-то бабушка спросила его, почему Сева перестал к ним ходить, отец ответил: «Он пьет, мне с ним делать нечего».
Отец и мама, видимо, тогда уже решили пожениться, и, чтобы заработать денег, отец в 10-м классе устроился работать в «Мосгиз», а учебу продолжил в школе вечерней молодежи. Мама после окончания школы тоже пошла работать. 3 марта 1941 г. состоялась их свадьба.
Но и Сева не отставал от них. Он тоже успел в это время жениться … всего на один месяц. Е. Боннэр вспоминает: «Ранней весной 1941 года я приехала в Москву подать заявление на разрешение свидания с мамой. Севка уже успел жениться и развестись. Все за один месяц. Я узнала об этом из его письма – после развода. С поезда, как всегда, пришла в проезд Художественного театра. Дверь открыла Маша. Выглянула Раечка (Раиса Абрамовна, жена писателя М.Б. Колосова. – Н.А.). Я вошла в комнату. На тахте сидел полуодетый Севка. Посередине комнаты заканчивала одеваться незнакомая женщина, мгновенно исчезнувшая в раскрытую дверь. Я спросила Севку: » Это кто?» – «Никто!» На углу стола лежали два перстня с крупными темными камнями. Я схватила их и широко, зло размахнувшись, швырнула в раскрытое окно. «Дура сумасшедшая, как я буду их отдавать?» – «Никак». Мы завтракали, обсуждали, как лучше написать заявление. Севка был опытный. Он уже ездил на свидание к Лиде. Потом я пошла в ГУЛаг. Днем кто-то из друзей сказал мне, что «у Севы роман с потрясающей женщиной, женой композитора Д.».
Конечно, все это – и Севина любовь, и быстрый развод, и пьянство были от отсутствия близких людей и одиночества, о котором, вполне возможно, даже не подозревали его друзья, или тогда уже их пути-дороги разошлись. В письме матери от 18 ноября 1939 г. Сева пишет: «Из моих товарищей, старых твоих знакомых, остался только Мика. Остальные или были вынуждены уехать из Москвы, или в ссоре со мной».
В его тетрадях все больше появляется грустных размышлений. «4 августа 1937 года арестовали маму. 15 сентября умер брат, – записывает он в 1940 г. – Мне скоро восемнадцать лет, но я уже видел столько горя, столько грусти, столько человеческих страданий, что мне иногда хочется сказать людям, да и самому себе: зачем мы живем, друзья? Ведь все равно «мы все сойдем под вечны своды».
Мне по-настоящему сейчас тяжело. Тяжело от одиночества, хотя я уже постепенно привыкаю к нему».
И дальше: » Я встречаюсь с Мариной, странной, черноглазой девушкой. Ей 19 лет, она старше меня на год. Марина – сирота, живет с тетей, которую страшно боится. Ей трудно ходить, у нее больное сердце. Я люблю М., люблю, потому что редко с ней вижусь, и потому, что мне больше некого любить. Без нее, без этой маленькой девушки, мне было бы много тяжелее».
В одном из писем Лидии Густавовне он пошлет свои стихи, которые скоро станут пророческими:

Он упал в начале боя,
(Показались облака…
Солнце темное, лесное
Опускалось на врага.)
Он упал, его подняли,
Понесли лесной тропой…
Птицы песней провожали,
Клены никли головой.

У нас сохранился замечательный карандашный портрет Севы Багрицкого (автор Н. Багров). Портрет очень схож с фотографиями Севы, но автор отразил на его лице глубокие внутренние переживания.

Кроме ребят и девушек, которых Е. Боннэр называет в своей книге, мои родители дружили со многими другими, причем по фотографиям, сохранившимся у нас, и подписям к ним трудно определить, чьи они были друзья – отца или матери, или их общие. Так, мама дружила с Леней Парфеновым, но с Леней дружил и мой отец. Очень ценным документом в этом плане являются дневники мамы, которые она вела в школьные годы, а затем во время войны в эвакуации. В них упоминаются Надя Суворова, Вальдек Ильенков, Костя Попов, Валя Жигачева, братья Гастевы, Шура Каменский, Шурик Медный и др.
К сожалению, только о немногих из них у меня были сведения, а кое-что я узнала из книги Е. Боннэр. Так, Люся Чернина была талантливой художницей. После ареста родителей она уехала к тете в Сталинград и в 1943 г. погибла, защищая этот город.
Е. Боннэр пишет, что очень талантливым поэтом был Гога Рогачевский. Он погиб в 1943 г. на Курской дуге.
Шура Каменский, который тоже оказался в Ашхабаде в эвакуации, – сын поэта Василия Васильевича Каменского, друга Маяковского и Асеева, футуриста и лефовца. Видимо, Каменские жили где-то в нашем районе. В Ашхабаде Шура часто приходил к маме в гости и приносил новости из Москвы.
В дневнике военного времени мама вспоминает о своих юношеских романах. Один из них у нее был с Леней Парфеновым. Мама записывает 7 июля 1942 г., в день своего 20-летия: «Пришло поздравительное письмо от папы и Жени, открытки от А/нны/ М/ихайловны/ и Нади (Суворовой. – Н.А.). Надя передает привет от Лени П. Я очень рада, что он жив. У меня о нем всегда будет только хорошее воспоминание. Но у него, увы: вряд ли он с любовью будет вспоминать обо мне. Слишком много ему доставила неприятностей. Бедный мальчик! Я его до сих пор люблю, и очень хотелось бы с ним увидеться, но не сейчас, а года через
2–3. Может, тогда мы лучше поймем друг друга. Он, наверное, и сейчас понял, насколько он лучше меня. Дай бог, чтобы его жизнь сложилась хорошо. Он такой хороший, добрый человек!»
И еще одна запись через десять дней: «… А Леня сам мне в этот день прислал письмо. Называет меня на «Вы» и «Елена Николаевна». Очень просит меня написать о моей жизни и о моей Наташе. Славный, хороший, чудный Ленька! Что-то он обо мне думает, как он должен меня презирать, а он пишет: «… остаюсь с уважением к Вам»… Хороший мой, я его все-таки очень люблю. Но что же делать, если у меня такой ужасный характер! У него чин старшего лейтенанта. Он месяц был в окружении, еле выбрался. Пишет, что потерял мою карточку и просит прислать другую. Зачем он брал с собой мою карточку? Неужели до сих пор?.. Нет, это бывает только в романах. В жизни это вряд ли может случиться».
Я помню, как где-то в 1946 г. Леонид, вернувшись из армии, пришел к нам домой, посадил меня к себе на колени и долго забавлял веселыми рассказами. В Москве он окончил нефтяной институт и уехал работать в Грозный, откуда присылал нам письма и заходил, когда бывал в столице.
Еще один школьный роман у мамы был с неким Шуриком Медным (скорее всего, Медный – это прозвище). Для меня этот человек долгие годы оставался загадкой, пока не появилась книга Е. Боннэр. Там Елена Георгиевна рассказывает о своей влюбленности в некоего Шурика. Я сначала думала, что рассказ идет о моем отце, но этого Шурика Боннэр встречает в середине войны, а мой отец погиб в 1942 г. Теперь у меня не остается сомнений, что Е. Боннэр пишет именно о Шурике Медном.

«В новом классе мне понравился один мальчик, – рассказывает она. – Я даже решила, что влюбилась. Очень уж много все девочки вокруг говорили «про любовь». Через несколько дней я рассказала про мою «любовь» Елке. Она спросила, какой это мальчик. Я показала, зайдя с ней в класс, потому что он сидел на своей задней парте и почему-то в зал на переменку не выходил. Елка сказала, что он «ничего». А потом спросила: «Он что, один сидит?» – «Да». – «А ты пересядь к нему». На следующее утро я так и сделала, чем вызвала его недоуменный взгляд и неодобрительный шепот половины девочек. На другой день я уже с утра сидела рядом с ним… Я видела, что мой сосед тяготится моим соседством, и вообще мне это стало скучно, и я подумывала о том, чтобы куда-нибудь пересесть от него…
…За время моей влюбленности в Шуру Елка познакомилась с ним. Легко пококетничала и влюбила в себя, кажется, на все предвоенные годы».
«Последний раз, – пишет дальше Боннэр, – я встретила его зимой 42-43-го, когда были победные сталинградские салюты. Я была в Москве несколько часов…. Мы буквально столкнулись на углу Пушкинской площади. Встреча была неожиданно теплой. Военная! Он пошел провожать меня и, пока мы шли, небо над нами дважды или трижды взрывалось радугой салютов, а их залпы были как весенний гром. Он тогда только что вернулся из армии, живой, не покалеченный, демобилизованный из-за язвы желудка. Собирался поступать в медицинский. Спустя много лет я познакомилась с его женой Люсей. Она врач, акушер-гинеколог. Мы вместе работали. И она опекала мою Таню, когда Таня была беременна, а потом под ее приглядом рожала нашу Анечку. Мы с Люсей много лет собирались как-то по-домашнему встретиться, да так и не собрались. Так что Шуру я с той зимы не видела».
Нелегкой оказалась судьба сыновей расстрелянного в 1941 г. пролетарского поэта и научного деятеля А.К. Гастева. Петр погиб на фронте, а арестованный сразу же после отца Юрий стал впоследствии диссидентом и вновь оказался в тюрьме в конце сороковых. Потом он уехал в Америку, в последние годы жил и умер в Бостоне. Предполагается, что он был автором известной диссидентской песни «Коммунисты схватили мальчишку», исполняемой на мотив марша «Прощание славянки»:

Коммунисты схватили мальчишку,
Затащили к себе в КГБ.
– Ты признайся, кто дал тебе книжку,
Руководство к подпольной борьбе.

Ты зачем совершил преступление?
Клеветал на общественный строй?
— Срать хотел я на вашего Ленина! —
Отвечает им юный герой.

Восстановим республику павшую,
Хоть коммуна сильна, как удав.
И Россия воспрянет уставшая
Посреди человеческих прав.
И т.д. (где-то свыше 40 куплетов)

Часто в дневнике мама упоминает имя Лиды Жуковой. У нас сохранилось много ее фотографий, на которых везде присутствуют подписи с выражением ее любви к маме: «Дорогой Елочке от Лидушки! Помни и никогда не забывай ту, которая тебя больше всех любит (да, да, Елочка, любит). 5 февраля 40 г. 17 лет». После войны Лида, одна или со своим супругом, бывала у нас в гостях, потом муж у нее умер, и она сама вскоре исчезла – то ли тоже умерла, то ли куда-то переехала и там не было телефона.

Из всех друзей мамы впоследствии на виду оказалась только Люся Боннэр. После войны она окончила в Ленинграде медицинский институт, вышла замуж и родила двух детей – дочь Татьяну и сына Алексея. В 60-е годы Боннэр начала заниматься правозащитной деятельностью, а в 1970 г. вышла замуж за академика А.Д. Сахарова, крупного ученого-атомщика, создателя водородной бомбы, трижды Героя Социалистического труда, лауреата Ленинской и Государственной премий. Однако в пору их знакомства Сахаров уже активно выступал за прекращение или ограничение испытаний ядерного оружия и высказывал взгляды, противоречащие принципам социалистического строя, чем вызвал гнев властей. Весной 1968 г. он написал статью «Раз¬мышление о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», в которой отстаивал идею гласности, призывал до конца разоблачить культ личности Сталина и начать сближение капитализма и социализма. Статья имела во всем мире огромный резонанс, и, как писал позже сам Андрей Дмитриевич, ее тираж превысил тиражи книг Жоржа Сименона и Агаты Кристи. В СССР она, естественно, вызвала негативную реакцию, и академика отстранили от научной деятельности. Еще большее недовольство вызывала правозащитная деятельность его и Боннэр. Их имена не сходили со страниц газет и журналов. У меня до сих пор хранятся вырезки из журнала «Смена» и еженедельника «Неделя» с какими-то «темными» историями об их детях и любовнице ее сына Алексея, эмигрировавшего в США.
Терпение Брежнева лопнуло, когда ученый выступил с протестом против введения советских войск в Афганистан (1979 г.), и Леонид Ильич отправил академика в ссылку в Горький (ныне Нижний Новгород). Боннэр уехала вместе с мужем. Новый секретарь ЦК КПСС М.С. Горбачев лично вернул их в Москву в декабре 1986 г. Сахаров был реабилитирован, избран народным депутатом СССР. Он выдвигал много идей о демократическом переустройстве общества, предложил свой проект Конституции, но все это проходило не без борьбы – ему постоянно приходилось отстаивать свои взгляды. Силы его были окончательно подорваны, и 14 декабря 1989 г., вернувшись домой после очередных дебатов на заседании Верховного Совета, он умер от сердечного приступа. Елена Георгиевна продолжила его работу, стала даже в 1995 г. членом Президентского совета, но, разочаровавшись в президенте России Б.Н. Ельцине, через несколько месяцев ушла оттуда. После событий в Чечне она отказалась сотрудничать со всеми партиями и движениями и, поняв, что в стране трудно что-либо сдвинуть с места, уехала к детям в США.

Скоро война раскидает всех друзей, но они не потеряют связи друг с другом, и мама в своем дневнике по полученным письмам будет о них рассказывать.
Мама, как я уже писала выше, до замужества жила в коммунальной квартире на улице Станкевича. Этот дом стоит до сих пор – старинный, двухэтажный особняк с колоннами и украшениями в стиле барокко. Их семья из пяти человек занимала одну большую комнату и две маленькие на втором этаже в правой половине здания.
Бабушка со стороны мамы – Елизавета Григорьевна Тиновицкая [8] с молодых лет занималась революционной деятельностью. Родилась она в украинском городе Ромны Сумской области. Оттуда же родом [9] был и ее второй муж, мой дедушка, Николай Ильич Доленко, увлекшийся в студенческие годы революционными идеями. Оказавшись потом оба в Харькове, они часто общались по политической работе, и Николай Ильич был в бабушку влюблен. Елизавета Григорьевна была очень красивой: высокой, статной, с припухлыми губами, с большими, задумчивыми глазами. Но тогда им не суждено было стать вместе.
О родителях Елизаветы Григорьевны сведений нет. Известно только, что до революции ее мать [10] и старший брат жили в Америке и держали там кафе. В 1908 г. бабушка туда эмигрировала от преследований царских властей, жила в Нью-Йорке и работала на швейной фабрике. Там она познакомилась с Алексеем Августиновичем Пионтковским – революционером из украинского города Умань, бежавшим, как и она, в США от преследований полиции. Они поженились, и у них там же, в Нью-Йорке, 30 января 1913 г. родилась дочь Евгения, старшая (сводная) сестра моей мамы, моя тетя. В Сертификате о рождении Евгении указан адрес, где они проживали в Нью-Йорке, – 321 Восток 56-я улица. Бабушке было 23 года, ее мужу – 29.
Алексей Пионтковский был из поляков, дворянин, католик. Когда уже в наше время, где-то в начале 90-х годов, в Москве появилось дворянское собрание, и моя двоюродная сестра Елизавета решила в него вступить, она представила туда документ, подтверждающий дворянское происхождение своего деда. Интересно, что этот документ был составлен в 1906 г. по запросу
Киевской Судебной Палаты и Уголовного Департамента: «На отношение от 30 октября 1906 года за № 10893 Дворянское Депутатское Собрание, согласно резолюции Г. Подольского Губернского Предводителя Дворянства, уведомляет, что в числе лиц рода Пионтковских, внесенных в родословную книгу дворян Подольской губернии, одноименный Алексей Августов Пионтковский записанным не значится, а есть двухименный Алексей-Франц, сын Руфина-Августина-Георгия Войцехова, Пионтковский, родившийся 17-го июля 1884 года и утвержденный в потомственном дворянском достоинстве указом Департамента Герольдии Правительствующего Сената от 11 июня 1892 года за № 3963».
До эмиграции в Америку Пионтковский учился в Уманском среднем училище садоводства и земледелия, молодежь которого была сильно политизирована. Студенты распространяли нелегальную литературу и листовки для рабочих местных предприятий. Алексей был членом Уманской организации РСДРП, на его квартире находилась подпольная типография. В апреле 1906 г., когда он уже кончал выпускной курс, его арестовали. Дома у
него, кроме типографии, нашли много нелегальной литературы, печать Уманской организации РСДРП и красное знамя со словами «Долой самодержавие!» (эти сведения собрали местные историки).
Сохранилось письмо жительницы Умани М.Н. Камкиной к моей тете, Е.А. Артемьевой, в котором она вспоминает о революционной деятельности Алексея Августиновича. Воспоминания эти, скорее всего, сложились из рассказов взрослых, так как самой Марии Николаевне тогда было семь лет. Вот что она пишет:
«Училище садоводства и земледелия было закрытым учебным заведением, и учеников пускали только в субботу вечером в театр и в воскресенье в город на целый день, в некоторые дома к знакомым (о которых знал директор училища). Папа был хорошо знаком с директором, помогал неимущим ученикам, внося плату за учение и т.д. С этого верно и началось знакомство с учениками. Бывало у нас их много, а так как субботы и воскресенья уже было мало, то они ухитрялись удирать после переклички, спускаясь из окна по водосточной трубе. Бывал у нас и Алексей Пионтковский, хотя не так часто, как остальные. Я думаю, а теперь уверена, что дело было не в одних развлечениях, а и в кое-чем посерьезней, потому что нашим домом стала интересоваться полиция. Раз пристав допытывался у меня, не бывает ли у нас «Серж». Как я понимаю, это было политическое имя А.П. (Алексея Пионтковского. – Н.А.), потому что, когда говорили, что придет Серж, то приходил именно он. Может, я ошибаюсь. Это требует тщательной проверки. Напомню, в 1905 или 1906 году разыскивали А.П., нависла угроза его ареста, и в одну ночь училище оцепила полиция. Но его товарищам удалось спустить его по водосточной трубе и провести через грибок (Софиевка [11]) к нам садами по руслу Каменки. Далее через наш сад к нам. У нас его переодели в папин костюм, словом, во все гражданское, остригли волосы (он носил длинные волосы) и отвезли на вокзал (пока в училище шел обыск), а оттуда он уехал за границу. Надо думать, что билеты были приготовлены заранее. Провожали его товарищи. Спустя долгое время родители получили от А.П. письмо, в котором он извещал, что благополучно добрался до Америки, и больше я о нем ничего не знаю в период эмиграции».
Упоминает Камкина в своем письме и о заграничной жизни Алексея Августиновича: «… после революции А.П. вернулся в Умань и был у нас… Он был все тот же. Возмужал, конечно, был женат, те же длинные волосы, только говорил немного с акцентом. Он рассказывал много о себе, как первое время мучился без работы, был разносчиком газет, чистильщиком сапог, грузчиком, словом, брался за всякую работу, которая попадалась, пока не попал в русскую колонию и не устроился на завод. В каком-то городе – не помню, там он женился и прожил десять лет».
После Октябрьской революции они приезжают в Россию, но живут почему-то в разных местах. Алексей Августинович возвращается в Умань и возглавляет Уманский уездный комитет РСДРП(б). На 1-м Всеукраинском съезде Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов его избирают членом первого Рабоче-крестьянского правительства УССР.
Елизавета Григорьевна, судя по анкетным данным, в 1917–1919 гг. работает в Екатеринбурге и Курске.
18 января 1918 г. Пионтковский был убит украинскими националистами (гайдамаками) во время заседания Уманского совета депутатов. Камкина в своем письме тоже описывает это событие, приводя рассказ очевидца – одного из товарищей Алексея Августиновича: «Собрание проходило в городском доме в концертном зале. Я вошел в вестибюль и увидел бегущую сверху толпу обезумевших людей. Меня это очень поразило и испугало. Пошел наверх, навстречу им, вошел в зал и первое, что я увидел, это лежащего на полу Алексея, я его узнал по волосам. Он был уже мертв. Дальше лежал Урбайлис (председатель Уманского совета депутатов. – Н.А.)».
Могила Пионтковского и Урбайлиса находится в сквере Героев города – напротив дома, в котором проходило заседание Совета. В советские времена земляки достойно чтили память Алексея Августиновича. На здании сельскохозяйственного института (бывшего Земского училища), где он учился, была установлена памятная доска с его барельефом, а в 1984 г. торжественно отмечено 100-летие со дня его рождения. На этот юбилей в Умань ездили моя двоюродная сестра Елизавета с сыном Алексеем, названным так в честь прадеда.
Елизавета Григорьевна в 1919 г. возвращается в Ромны и, как она указывает в одной из своих анкет, занимается «ликвидацией неграмотности среди красноармейцев». Там или где-то в другом месте она вновь встречает Николая Доленко и становится его женой. В 1922 г. у них родилась моя мама.
В Роменском краеведческом музее в советские времена был большой стенд (если только он сейчас сохранился), посвященный революционной деятельности Елизаветы Григорьевны и Николая Ильича. Мне там так и не довелось побывать, но Елена Ильинична Прокопенко постоянно поддерживала связь с работниками музея, а когда переехала из Ромен в Старый Крым, продолжала вести с ними переписку. Единственная имеющаяся у меня фотография молодых бабушки и дедушки получена из этого музея.

* * *
Глава семьи – Доленко Илья [12] происходил из мещан. О жизни и занятиях его ничего неизвестно, дошли лишь слухи, что с возрастом он начал выпивать, из-за чего прабабушка очень страдала. Прабабушка родом была из дворян, рано осталась сиротой и воспитывалась у родных, обедневших дворян, которые, однако, смогли ей дать достойное образование, приглашая на дом учителей. Она знала несколько языков, играла на фортепьяно и неплохо пела. Как во всех дворянских семьях, она была приучена вести ежедневные записи и делала это до последнего дня своей жизни.
Ее дочь, Елена Ильинична Прокопенко, бережно хранила дневники матери, ее девичьи альбомы со стихами и дружескими посвящениями, школьные ведомости, фотографии, огромную семейную переписку и, переехав потом в Старый Крым, вывезла все это в полном объеме. Этот бесценный архив лежал в ящиках, в саду, под навесом и достался мне в 1995 г. в наследство вместе с домом после смерти Елены Ильиничны, но ознакомиться с ним я не смогла – все бумаги оказались на украинском языке. В доме и сарае стояли еще десятки ящиков с перепиской и альбомами уже самой Елены Ильиничны. В Москву их везти не было возможности, и мне пришлось все сжечь на костре в саду, испытывая при этом страшные угрызения совести.
Детей у Доленко было много – 7 сыновей и одна, самая младшая, дочь Елена. Почти все сыновья получили высшее образование и достигли в своих областях определенных успехов.
Григорий Ильич был известным почвоведом, академиком Туркменской академии наук, принимал активное участие в строительстве Каракумского канала и освоении Каракумской пустыни, составил карты почв многих областей бывшего Советского Союза. Переехав на старости лет из Ашхабада в город Старый Крым, он стал изучать почвы Крыма, участвовал в геологических экспедициях и археологических раскопках в Старом Крыму, которые вели ленинградские ученые под руководством сотрудника Эрмитажа профессора М.Г. Крамаровского. В советское время в Центральном музее почвоведения им. В.В. Докучаева (Ленинград) был стенд, посвященный Григорию Ильичу Доленко, но, побывав недавно в музее, я узнала, что после развала СССР экспонаты, касающиеся бывших советских республик, отправлены в запасники музея или проданы в музеи СНГ.
Но у Григория Ильича было и второе призвание – заниматься с детьми, оставшееся с тех пор, когда он после революции несколько лет проработал в системе народного образования Украины. И в Ашхабаде, и в Старом Крыму он собирал детей со всего города, рассказывал им о своих путешествиях и экспедициях, придумывал игры, учил готовить восточные сладости. Специально для них он держал в доме живность – хомячков, морских крыс, а в саду разводил редкие сорта цветов, заставляя ребят вести за ними научные наблюдения. Я сама, отдыхая у него летом, во всем этом участвовала, научившись готовить кунжут и сахат-лухум.
В 1994 г., в связи с 30-летием со дня смерти Григория Ильича, директор старокрымского музейного комплекса «Солхат»
Н. Понамерева поместила в районной газете «Кировец» очень теплую заметку о нем: «Бывает в жизни, и это справедливо, помнят и чтут не только большую знаменитость, а и простого человека. Который, если разобраться, оставил не менее заметный след в сердцах людей, чем известные бонзы или любимчики славы. Наследство обыкновенного, очень трудолюбивого и страстно любившего детей Григория Ильича Доленко лежит в двух плоскостях. Первое, что он оставил науке, второе – кем остался в памяти старокрымской детворы 50 – 60-х годов. Его дом на Трудовой улице (ныне братьев Стояновых) был всегда полон детишек всех возрастов. Каких только игр и игрушек здесь не было. Большая часть – придуманные самим хозяином дома и изготовленные вместе с глазастыми и любознательными детьми с окрестных улиц и других частей города.
Григорий Ильич был мастеровым-рассказчиком, умельцем добрым, мог смастерить удивительные вещи. Во дворе были солнечные часы из цветов, а дом полон всяких невиданных нигде познавательных игр на различные темы. Может, в этом ученом-почвоведе был заложен талант педагога новатора?»

О Григории Ильиче я так подробно знаю, так как это единственный из братьев моего деда Николая Доленко, с кем я тесно общалась. У него были жена Надежда Васильевна и дочь Анна (от украинского Ганна, поэтому все ее звали Галиной) Яхонтовы. О других братьях у меня весьма скудные сведения – в мое время их уже никого не осталось в живых. Илья Ильич был агрономом и занимал солидный пост в Наркомземе, Михаил Ильич был врачом, Александр Ильич окончил философский факультет. Образование Сергея Ильича неизвестно, а вот про Ивана Ильича говорили, что он пошел по стопам отца и любил выпить.
Сестра Елена окончила гимназию, знала несколько иностранных языков, играла на рояле, много читала, но, так как в семье ее все баловали, выросла властной и деспотичной. Не чаял в ней души и ее муж, директор средней школы Иван Николаевич Прокопенко [13], он сам вел домашнее хозяйство, освободив ее даже от кухни. Однако, несмотря на нелегкий характер, у Елены Ильиничны всегда было много друзей: ее ценили за ум и начитанность. Переехав вслед за братом в Старый Крым, она стала интересоваться историей города: изучала литературу, делала вырезки из местных газет. С ней советовались даже работники местного краеведческого музея.
А как она играла на рояле! Когда я приезжала на каникулы в Старый Крым, мы часто ходили с ней в клуб на кинофильмы. В вестибюле ее сразу окружали люди и просили поиграть на рояле: в этом небольшом городке все хорошо знали друг друга, было много интеллигенции, общавшейся между собой. Елена Ильинична без лишних слов садилась к инструменту и играла, чаще всего своего любимого Шопена. Сеанс не начинали, пока не заканчивался этот импровизированный концерт.
Переехав в Старый Крым, бабушка перетащила туда двух своих невесток – жену Ильи Ильича, Елену Ивановну, и жену еще одного брата (какого, не помню), Людмилу Валерьяновну, с двумя внуками, которых она почему-то воспитывала. Елена Ивановна жила вместе с Еленой Ильиничной в одном доме. Вторая невестка купила на окраине города, в селе Болгарка, старый татарский дом, наполовину ушедший в землю. Отсюда ей было удобно ходить в туберкулезный санаторий, куда она устроилась работать, чтобы содержать внуков. Она сама страдала туберкулезом, но при этом нещадно курила. Людмила Валерьяновна мне напоминала нашу тетю Женю Дунашеву – такое же цыганское лицо, огромные глаза, вальяжно-томный взгляд. В доме у нее всегда жила дюжина кошек, и когда она уходила на работу, они длинной вереницей провожали ее до следующего квартала.
Для всех этих людей Старый Крым стал второй родиной, а на местном кладбище из нашего рода покоится пять человек: Григорий Ильич, Елена Ивановна и Людмила Валерьяновна Доленко, Елена Ильинична и Иван Николаевич Прокопенко. Надежда Васильевна Яхонтовна умерла в Риге во время поездки к родному брату и там похоронена.

* * *
Мой родной дед, Николай Доленко, как и Алексей Пионтковский, увлекся революционными идеями, будучи студентом Горного института в Харькове. Так же распространял листовки и вел пропагандистскую работу среди студентов и рабочих, так же принимал участие в митингах и демонстрациях. Но при этом главным для него всегда оставалась учеба. Окончив институт, он заявил родителям, что хочет стать врачом, и поступил на медицинский факультет Московского университета. По одним сведениям, он был педиатром и работал в Московской детской больнице им. Филатова, по другим – работал фтизиатром в больнице ЦК ВКП(б) и там подхватил туберкулез.
В нашем домашнем архиве есть фотография, где Николай Ильич снят с сослуживцами в военной форме. На ней подпись: «Воронеж. 1933 г.» Это для меня одна из загадок его биографии, хотя можно предположить, что он, как врач, был военнообязанным и проходил там военные сборы.
Николай Ильич, как и все Доленко, был красивым мужчиной, но невысокого роста, ниже Елизаветы Григорьевны, отчего, говорят, всегда страдал. Он боготворил свою жену и одинаково любил всех детей, хотя старшая Евгения была от другого брака. Кроме мамы, у них с Елизаветой Григорьевной еще была дочь, умершая в младенчестве, и сын Алик. Алик в детстве переболел менингитом, после чего у него появились отклонения в развитии. Это была трагедия для всей семьи, особенно для Николая Ильича, который, как врач, сознавал полное бессилие помочь мальчику. Да и вся нагрузка по дому лежала на нем, так как бабушка, занимая руководящие посты то в советских, то в партийных органах, целыми днями пропадала на работе. Мало того, она еще в 40 лет поступила учиться на дневное отделение во Всесоюзную плановую академию и успешно ее окончила.
Елена Боннэр вспоминает в книге «Дочки-матери», что Елизаветы Григорьевны «целыми днями не было дома, так как она работала секретарем районной партийной организации». Моя другая бабушка, Анна Михайловна Арская, говорила, что перед войной Елизавета Григорьевна была секретарем парткома на Центральном аэродроме на Ходынке.
Старшую дочь Евгению Елизавета Григорьевна заставила после восьмого класса поступить на рабфак при тормозном заводе. Получив специальность токаря-лекальщика, Евгения отработала два года на производстве, а затем поступила на литературное отделение Педагогического института им. Ленина. Вскоре она вышла замуж за товарища по рабфаку Леонида Артемьева и ушла жить к нему на квартиру в Староконюшенном переулке (Арбат). Леонид в то время учился в медицинском институте. В 1936 г. у них родилась дочь Галина.
У мамы, видимо, в старших классах не складывались отношения с родителями. Она записывает в своем дневнике 2 декабря 1938 г.: «Дома все неприятности. Папаша не захотел со мной заниматься, не дал денег на рамки, вообще относится ко мне не как к дочери. Я с ним не разговариваю уже полмесяца. Да и о чем с ним говорить? Все равно ни он, ни мамаша меня не понимают. Что же делать? Видно, судьба».
Что кроется за этими горькими строками? Теперь мы уже об этом не узнаем никогда. В дальнейшем, во время эвакуации, мама не раз в своем дневнике будет отмечать, что была несправедлива к отцу, и переживать по поводу ухудшения его здоровья.

Перед войной всех Доленко преследовал какой-то рок. Илью Ильича в 1937 г. арестовали как врага народа и расстреляли. Его жена, Елена Ивановна, оставшись без квартиры и без работы (она была учителем начальных классов), долго нищенствовала, даже, говорят, просила милостыню, пока Григорий Ильич не отдал ей свою часть дома в Ромнах и не заставил ее там поселиться. У сына Елены Ивановны, Владимира, из-за ареста отца возникли проблемы в университете, и, когда началась война, он в 17 лет ушел добровольцем на фронт.
Сплошные несчастья преследовали и сестру Елену. Ее муж, Иван Николаевич Прокопенко, во время голода на Украине в 30-е годы заболел туберкулезом. Она сама в молодом возрасте вдруг начала страдать боязнью пространства – находясь одна на улице, теряла ориентацию (у нее была женщина, Марфа, которая лет 30 жила у них в доме и сопровождала ее по улицам). У ее первого сына Виталика чуть ли не с рождения выявили заболевание крови. Николай Ильич вызвал их в Москву и устроил мальчика в Филатовскую больницу, но ребенок вскоре умер (перед войной у Елены Ильиничны родилась дочь Талочка, которую они потеряли во время оккупации).
А в 1940 г. беда пришла уже в семью моей мамы – в возрасте 50 лет скоропостижно скончалась от рака поджелудочной железы Елизавета Григорьевна. В доме остались два больных человека – Николай Ильич, у которого туберкулез с каждым годом прогрессировал, и Алик.
Мои родители, решив пожениться сразу после школы, в связи со смертью Елизаветы Григорьевны отодвинули свадьбу, и оба пошли работать, хотя отец мечтал поступить в Литературный институт им. Горького. После свадьбы, которая, как я уже писала выше, состоялась 3 марта 1941 г., мама переехала в наш писательский дом в проезде Художественного театра. Детство кончилось. Началась новая жизнь, которую через три месяца нарушила война.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ВОЙНА

1

Известие о начале войны в воскресенье, 22 июня 1941 г. застало моих родителей в Парке культуры им. Горького, куда они по выходным ездили кататься на лодках. Там же, в толпе отдыхающих они прослушали выступление по репродуктору министра иностранных дел В.М. Молотова.
Чуть ли не на следующий день отцу принесли повестку «явиться для освидетельствования в Призывную комиссию Свердловского военкомата». Бабушка рассказывала, что, когда принесли повестку, отец так обрадовался, что поднял почтальона — молодую девушку на руки и закружил по комнате. Та удивилась: «Чему Вы радуетесь, ведь война?» Отец с гордостью ответил: «Иду защищать Родину!» Так воспитана была эта молодежь. Да никто и не думал тогда, что война затянется на четыре года: вся сталинская пропаганда, все фильмы и литература убеждали советский народ, что Красная армия самая сильная, что она может быстро разгромить любого врага.
Безоглядно верил в это и мой отец. В отличие от него, бабушка сомневалась в скорой победе и была настроена на самое худшее. Втайне она надеялась, что Павел Александрович, используя свое имя и связи, сможет освободить его от армии — в начале войны кое-кто так и делал, но отец об этом даже слышать не хотел.
В выданной ему в военкомате справке говорилось, что он признан годным к строевой службе в кадрах РККА и зачислен в команду № 030/40. 15 августа, в 8 часов 30 минут, он должен был явиться на Кузнецкий мост, дом 6/3 «остриженным под машинку, одетым в теплую одежду и исправную кожаную обувь, иметь: кружку, ложку, две пары нижнего белья и мешок для собственных вещей».
Провожала его вся родня, с той и другой стороны, пришли друзья по школе и дому. Мама уже была беременна. Она и бабушка плакали, а отец убеждал их, что расстаются они ненадолго и скоро опять будут вместе. Бабушка, соблюдая приметы, сохранила нестиранной его одежду и немытой посуду, из которой он ел перед самым уходом. Одежду я спустя много лет случайно выбросила, а посуда до сих пор лежит, переехав вместе с нами с проезда МХАТа на новую квартиру в Бирюлево.
       Отец был мобилизован одним из первых среди родных и друзей. Потом уже кто раньше, кто позже на фронт ушли: Юра Селивановский, Юра Малышкин, Леня Парфенов, Гога Рогачевский, Петя Гастев, мой дядя Леонид Артемьев, его отец и брат (ополченцами), тетя Женя Филимонова и др. Сева Багрицкий был еще в девятом классе освобожден от армии из-за сильной близорукости и вместе с Союзом писателей осенью 1941 г. уехал в эвакуацию в Чистополь.

2

Союз писателей стал эвакуировать писателей и их семьи в тыл сразу, как началась война. Уже в середине августа значительная часть их выехала в Куйбышев, Татарию и Среднюю Азию. Оставались только те, кто не был мобилизован на фронт по возрасту и состоянию здоровья, но рассчитывал на снисхождение военкоматов. Дед Арский тоже писал заявления, ссылаясь на свой опыт в гражданскую войну, просил послать его корреспондентом в армейскую газету, но ему каждый раз вежливо отказывали.
Некоторые писатели все-таки добились своего: из них было сформировано писательское ополчение. По воспоминаниям очевидцев, когда рота уходила на фронт, то представляла собой жалкое зрелище — шли пожилые, совсем седые и сутулые люди, почти все в очках. Они погибли в первых же боях.
В Москве пока оставались все организации Союза писателей. Бабушка надеялась, что их вообще трогать не будут. Ее включили в «химзвено» по месту работы и, когда объявляли воздушную тревогу, она поднималась на крышу писательского дома в Лаврушинском переулке и дежурила там вместе с другими членами звена. Командиром у них был Иосиф Уткин. В звене состояли также многие писатели, в том числе Борис Пастернак, который с удовольствием выполнял эту обязанность. Моя мама входила в такое же звено в нашем доме в проезде МХАТа.
Дело это было опасное и далеко не добровольное, как показывают сейчас в кинофильмах. Сохранился бабушкин «Приписной листок», выданный штабом МПВО Ленинского района Москвы, где говорилось об обязанностях члена звена и его судебной ответственности «в случае неявки на место дежурства без уважительных причин». Кроме дежурств на крыше, они еще по ночам ходили по улицам Замоскворечья и следили за светомаскировкой в окнах. Дежурства кончались под утро, бабушке и ее сослуживцам приходилось отсыпаться на работе, сдвинув стулья.
Москву тогда сильно бомбили, воздушную тревогу объявляли каждые два часа. Хотя центр города, особенно Кремль, ул. Горького, площадь Свердлова и Большой театр, были замаскированы, самолеты туда все равно летали и сбрасывали свой смертоносный груз. Бомбы попадали в Центральный телеграф, Большой театр, здание «Известий», ЦК партии, МГУ, Политехнический музей, театр имени Вахтангова. Недалеко от того дома, где жили в Староконюшенном переулке Артемьевы, снесло крыши нескольких многоэтажных домов. Пострадал от налетов и писательский дом в Лаврушинском переулке, сильно разрушена была квартира писателя А.Г. Глебова. Такое же несчастье постигло в начале войны деда Арского — он тогда жил со своей новой семьей на Плющихе. После бомбежки в их доме начался пожар, почти все вещи деда сгорели, им пришлось искать приют в другом месте.
Вражеские налеты и тревожное положение на фронте заставляли власти быстрее эвакуировать жителей, при этом особая забота проявлялась о людях «с именем». 3 августа 1941 г. было подписано Постановление Совета по эвакуации при СНК СССР «О направлении старейших мастеров искусств из г. Москвы в г. Нальчик» с приложением списка в 300 человек. В этот список вошли известные актеры, архитекторы, композиторы и 15 писателей, в том числе В.Н. Билль-Белоцерковский, В.В. Вересаев, А.С. Серафимович, И.А. Новиков, К.А. Федин, А.С. Новиков-Прибой, М.М. Пришвин, С.Я. Маршак, К.И. Чуковский и др. Из нашего дома в это число попали В.М. Бахметьев и Л.Н. Сейфуллина. Однако, видимо, из-за быстрого продвижения немцев в глубь страны этот отъезд не состоялся. Насколько мне известно, Билль-Белоцерковский, Федин, Маршак и Бахметьев находились в эвакуации в Чистополе, Чуковский — в Ташкенте.
Сейфуллина писала 5 октября М.П. Чеховой: «Меня хотели эвакуировать в Нальчик… Я решительно отказалась. Ни за что не покину Москву, когда она — наша». Сестра ее все-таки уговорила уехать вместе с ней и мужем в город Муром (там Р.М. Шапиро работал в госпитале), но Лидия Николаевна быстро оттуда вернулась и больше из Москвы не уезжала, активно работая в газетах и на радио. Преклоняясь перед этой женщиной, не могу ни привести здесь ее статью-речь, которую она назвала «Моя присяга». «Я обязуюсь, — писала она, — что каждый день, каждый час оставшейся для меня жизни не будет даром прожит. Винтовки в руках мне, видно, уже не держать, не стоять у станка. Но я — советский писатель. У меня есть оружие — мое слово. Совестью, жизнью своей, любовью к родине я отвечаю за то, чтобы оно не осталось беззвучным …»
15 октября 1941 г. на экстренном заседании Президиум правления СП принял решение эвакуировать в Казань секретариат и ряд писательских организаций, в том числе Литфонд, издательство «Советский писатель», редакции ряда толстых журналов, ВУОАП и др.
Бабушка умоляла руководство управления оставить ее в Москве, но ей, как заведующей отделом, поручали организовать работу на новом месте. Мама, как я уже писала выше, была беременна и решила ехать в Ашхабад к родному дяде Григорию Ильичу Доленко, надеясь, что у родных ей с ребенком будет лучше. Тщетно бабушка уговаривала ее ехать вместе с ней в Татарию — мама была непреклонна.
Уезжали они из Москвы одним поездом, который шел в Ашхабад через Казань. От ВУОАП им была выдана справка: «На основании постановления Комитета по делам искусств при СНК Союза ССР от 18/Х -1941 г. об эвакуации Управления по охране авторских прав в гор. Казань Татарской АССР сотрудник Управления тов. Арская Анна Михайловна выезжает с семьей в количестве двух человек из Москвы. Основание: Постановление СНК СССР от 15/Х.1941 г. и Постановление Московского Совета депутатов трудящихся».
Всю дорогу, а ехали они пять суток, бабушка уговаривала маму остаться с ней, но та не хотела менять своего решения. В Казани, пока выгружали «писательское» имущество, поезд долго стоял; все это время они ходили по перрону. Бабушка плакала, расставание их было тяжелым.
Из Казани москвичей отправили дальше пароходом в Чистополь, городок на Каме, куда летом можно было добраться только по воде, а зимой — по замерзшему льду. Бабушка с теплотой вспоминала этот старинный купеческий городок, приютивший их, — с лабазами, высокими глухими заборами, аккуратными домиками. Пока река не замерзла, все приходили любоваться чудесными далями на другом берегу. А вот зимой стало плохо — задули свирепые ветры, ударил непривычный мороз, доходивший иногда до 50 градусов.
И бытовые условия оказались не на высоте: большинство людей жили скученно, без элементарных удобств; не было света, дров, воду носили из колодца. Бабушка и трое ее сотрудниц поселились в татарском доме, где и без них было полно народу. В небольшой, узкой комнате впритык стояли четыре топчана, сбитых на скорую руку из досок, и табуретка с примусом. На примусе готовили, он же обогревал помещение, он же служил освещением, когда отключали электричество. Известные, маститые писатели жили, конечно, в лучших условиях, занимая отдельные дома или квартиры.
Очень плохо было с продуктами. Приезжие быстро опустошили магазины, и сразу в десятки раз подскочили цены на базаре. Бабушка даже радовалась, что мама не осталась с ней — многие дети начали тяжело болеть, несколько малышей умерло. Потеряла недавно родившегося внука поэтесса Вера Инбер. Сама она в тот момент находилась в Ленинграде и прилетела в Чистополь поддержать дочь. С горечью записывает она в дневнике: «Когда-то я была в Чистополе — во время агитоблета в 1924 году. Думала ли я, что побываю здесь снова? И в здешней земле будет похоронен ребенок моего ребенка?»
Однако постепенно жизнь москвичей наладилась. Для них открыли столовую, организовали заготовку дров; в местном Доме учителя заработал клуб писателей — образовалась как бы самостоятельная писательская колония. Из нашего мхатовского дома здесь были Асеевы, Агаповы, Бахметьевы, Ильенковы, Коган-Ласкины, Шведовы и др. Дед Арский тоже приехал со своей другой семьей.
Не успели писатели привыкнуть к новой жизни, как колонию потрясла страшная трагедия — пострадала группа мальчишек, раскопавших где-то старый снаряд времен гражданской войны. Ребята колотили по нему ногами и гоняли, как футбольный мяч. Снаряд взорвался. Особенно пострадал пасынок Василия Гроссмана — Миша: ему разворотило весь живот. В местной больнице мальчика оперировала Лидия Ивановна Исаковская, жена поэта Михаила Исаковского, но спасти его не удалось. Гроссман в это время находился на Сталинградском фронте и в совершенно подавленном состоянии прилетел в Чистополь.
Прошло какое-то время… и новое потрясение — повесилась жена писателя Григория Санникова — Елена Аветисовна. У нее было двое детей, которые находились в приюте для детей писателей, здесь же в Чистополе. Елена Аветисовна тяжело переживала трудности эвакуационного быта, считала, что не все здесь живут одинаково (до войны она была членом совета писательских жен, того самого совета, который в 1937 г. нападал в «Литгазете» на врагов народа), чувствовала себя оскорбленной. На это накладывалась тревога за мужа, бывшего на фронте. Психика ее не выдержала.
В мемуарах А.А. Мгеброва есть такое воспоминание: «Красавица Белла Назарбэк. Каталась на лодке с художником Сапуновым. Лодка перевернулась. Он утонул, ее спасли».
Красавица Белла — это Елена Аветисовна Санникова. Она была дочерью социал-демократки Назарбэк. Когда Мгебров в 1905 г. попал в тюрьму, они обе помогали его отцу собирать деньги, чтобы Александра Авелевича выпустили на свободу.
Писатель Н. Виноградов-Мамонт записал 25 октября 1941 г. в дневнике: » Вдруг приходит женщина и просит кого-нибудь из писателей помочь перенести труп Е.С. (Обрадович сказал мне утром, что она повесилась), жены Григория Санникова — поэта. Никто из писателей не пошел. Я не считал возможным отказать в такой просьбе… Сколько раз я встречался с поэтом, и он не знал, какую услугу суждено мне было оказать его жене».

* * *

Некоторое время назад, 31 августа, в татарском городе Елабуге такой же страшный поступок совершила поэтесса Марина Цветаева. Она недавно вернулась из-за границы, ее дочь Аля и муж Сергей Эфрон были арестованы и отправлены в ГУЛАГ. Там же находились многие ее друзья и знакомые по литературному цеху еще с дореволюционных времен. Аресты близких, война, эвакуация, тяжелые условия быта и одиночество (в Елабуге было всего несколько писателей) сделали свое дело — она осуществила то, что давно возвещала в своих стихах, — отказалась жить. В одном наброске эмигрантских лет Цветаева просила:
И к имени моему
Марина — прибавьте: мученица.
Исследователи жизни Цветаевой пишут, что Марина Ивановна обращалась за помощью в Союз писателей и лично к Н.Н. Асееву, но никакой поддержки не получила. Вопрос этот слишком сложный, чтобы через столько лет дать объективную оценку тем событиям. Из дневника ее 16-летнего сына Георгия (в семье его называли Муром) и разных воспоминаний видно, что Цветаева постоянно меняла свои решения — то хотела переехать в Чистополь, то говорила, что надо остаться в Елабуге и найти там подходящую работу и комнату для проживания. Настроение ее все время менялось. Она замыкалась в себе, подозрительно косилась на людей, даже хорошо ей знакомых, видела во всех врагов. Больше всего она боялась, что может навредить своему сыну, и к нему, как и к ней, прилипнет клеймо «белоэмигрант». Отношения у них давно не складывались. Он был с матерью резок, груб, называл ее «Марина Ивановна», а она в сердцах кричала ему, что скоро избавит его от себя. О ее тяжелом душевном состоянии свидетельствует ее предсмертная записка, оставленная сыну: «Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».
Ей в тот момент уже все было безразлично, но она сознает, что надо поручить кому-то сына, и выбирает для этой цели Асеевых. Она пишет еще две записки.

«Дорогие товарищи!

Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может отвезти его в Чистополь к Н.Н. Асееву…
Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Ад. Асеева на конверте…»

«Дорогой Николай Николавеивч!
Дорогие сестры Синяковы!

Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья — и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю.
…Поручаю его Вам, берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите, как сына — заслуживает.
А меня простите — не вынесла.
М.Ц.

Не оставляйте его никогда.
Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас.
Уедете — увезите с собой.
Не бросайте»

Мур некоторое время жил у Асеевых, пока Николай Николаевич не стал говорить, что их с женой вызывают в Москву. По распоряжению Литфонда, Мур переехал в писательский детский приют. Асеевы, однако, никуда не уехали и еще долго оставались в Чистополе. Была ли это их уловка или просто изменились обстоятельства? Есть чьи-то воспоминания, как Ксения Михайловна возмущалась Цветаевой, навязавшей им на шею своего взрослого, «невоспитанного» сына, при этом грубо отзывалась о самой Марине Ивановне. Я могу допустить, что Асеевы, привыкшие жить вдвоем, решили избавиться от Мура, но, зная Ксению Михайловну, сомневаюсь, чтобы она с кем-то обсуждала предсмертную просьбу Цветаевой, да еще в таком тоне. Аля Эфрон поверила и в то, и в другое и навсегда порвала с Асеевыми отношения.
Георгий не смог жить в приюте и добился вызова в Москву*. Там он оставил для коллекции Алексея Крученых записку о последних днях матери:
«8 августа 41-го г. я с М.И. эвакуировался в Елабугу. Прибыли туда 17-го числа. 26-го М.И. на 2 дня съездила в Чистополь; потом вернулась 28-го в Елабугу, где покончила с собой 31 авг. Последнее письмо ее, адресованное мне, находится у меня. 3-го сентября переехал в Чистополь, откуда 28-го сентября выехал в Москву, куда прибыл 30-го сентября.

6 октября 41 г.
Георгий Эфрон».

Холодный, скупой текст 16-летнего юноши. Когда-то, давным-давно, когда Георгий только что родился, Марина Ивановна писала в своем дневнике (10 марта 1925 г.): «Если бы мне сейчас пришлось умереть, я бы дико жалела мальчика, которого люблю какою-то тоскливою, умиленною, благодарною любовью. Алю бы
я жалела за другое и по-другому. Больше всего бы жалела детей — в человеческом — больше всего — мать».

По иронии судьбы Цветаева в свой приезд в Чистополь встретила на улице Санникову, которую, видимо, знала раньше. Елена Аветисовна, занимавшаяся общественной работой, рассказала ей, что они добились открытия в Чистополе столовой для писателей, где в буфете будут продаваться более дешевые продукты. «Вы сможете там работать буфетчицей», — сказала она Марине Ивановне. «Нет, буфетчицей я не смогу, — ответила Цветаева, — я буду судомойкой». «Зачем же _______________

* Георгий потом был эвакуирован в Ташкент, затем ушел на фронт и в 1944 г. погиб.

судомойкой? — удивилась ее собеседница, — ведь буфетчица — очень хорошая должность, на нее уже есть много претендентов, но мы ее уступим вам». «Нет, нет, — протестовала Марина Ивановна, — только судомойкой». Несмотря на то что Союз писателей ей разрешил переехать в Чистополь (для этого тоже нужно было официальное разрешение), она решила остаться в Елабуге и поискать работу в местном совхозе. Это неустроенность и неумение заниматься физическим трудом и послужили, по мнению Пастернака, причиной ее страшного поступка. «Мария Ивановна, — писал он, — всю жизнь заслонялась от повседневности работы, и, когда ей показалось, что это непозволительная роскошь и ради сына она должна временно пожертвовать увлекательной страстью и взглянуть кругом трезво, она увидела хаос, не пропущенный сквозь творчество, неподвижный, непривычно косный, и в испуге отшатнулась и, не зная, куда деться от ужаса, впопыхах спряталась в смерть, сунув голову в петлю, как под подушку…»

Е.А. Санникову похоронили на городском кладбище Чистополя. За ее гробом шло пять человек, и было известно место ее захоронения. Место же захоронения Марины Цветаевой быстро затерялось и до сих пор не найдено. Пастернак пытался после войны его установить. В мае 1948 г. он писал в Чистополь своему знакомому В.Д. Авдееву: «… Дочь Цветаева запросила письмом Николая Николаевича Асеева, известно ли место, где погребена Марина Ивановна в Елабуге. В свое время я спрашивал об этом Лозинского, жившего в Елабуге, и он мне ничего не мог по этому поводу сказать. Может быть, исходя из Вашего территориального соседства с Елабугой /может/ быть у Вас там есть знакомые, и Вы что-нибудь узнаете по этому поводу.
Если бы мне десять лет тому назад (она была еще в Париже, я был противником этого переезда) сказали, что она так кончит, и я так буду справляться о месте, где ее похоронили, и это никому не будет известно, я почел бы все это обидным и немыслимым. И так все в жизни».
А ведь Борис Леонидович приехал в Чистополь вскоре после ее смерти и мог тогда же поинтересоваться могилой Цветаевой, страстно когда-то в него влюбленной и писавшей ему об этом письма. Вся суть в том, что для него, так же, как для Асеева и других писателей, она была белоэмигранткой, женой врага народа, арестованного и, наверное, к тому времени уже расстрелянного.

… Я очень люблю воспоминания Марины Ивановны о Максимилиане Волошине «Живое о живом», наполненные нежностью и лиризмом, свойственным только поэтам. Там Волошин — весь в Коктебеле, а Коктебель — весь в Волошине. Когда-то Волошин привез юную Марину в грот, откуда, по его мнению, начинался вход в Аид — царство мертвых. (Мне повезло тоже побывать в этом гроте — узком ущелье в нависающих нам морем скалах. Его разыскали и показывали «хорошим людям» коктебельские поэты, с которыми был знаком мой дед Г.И. Доленко.) Цветаева пишет: «Когда мы приглушили на лодке мотор и вошли в темноту ущелья, я услышала голос Волошина: «А это, Марина, вход в Аид. Сюда Орфей входил за Эвридикой».
           В конце воспоминаний следует ее горькое признание: «Сколько водили меня по черным ходам жизни, заводили и бросали, — выбирайся как знаешь. Что я в жизни видела, кроме черного хода? и чернейших людских ходов?
А вот что: вход в Аид!»

* * *

Цветаева ушла из жизни, когда в Татарии находилась только часть эвакуированных писателей. Когда повесилась Елена Аветисовна, уже все были в сборе. Люди были в шоке, но никто не осуждал ее. Многие женщины сами находились в состоянии депрессии, страдали от бессонницы, впадали в истерику. Да и мужчины были не лучше. Жена Леонида Леонова рассказывала, что ее муж ночью часто плачет, тоскуя по Москве.
Уже начали приходить с фронта извещения о гибели близких. И хотя почтальонов ждали с большим нетерпением, получив письмо, боялись его вскрыть — вдруг там трагическое сообщение.
Мой отец писал с фронта редко. В нашем архиве сохранилось только два его письма к бабушке в Чистополь, вернее даже не письма, а короткие записки, но сколько в этих скупых строках патриотических чувств и сыновней заботы!

«20.ХП — 41. Реутово.

Здравствуй, дорогая мама!

Вчера получил твое письмо. Сегодня получил другое. Я жив и здоров. От Лены писем не получаю. Николай Ильич мне пишет, но мало. Ты и отец должны писать мне чаще. Я с нетерпением жду того момента, когда мы все снова будем вместе в Москве. А для достижения этого надо разбить ненавистного врага. Я рад, что нахожусь в составе Действующей армии. И хотя приказ: выступить на защиту Родины, для завершения полного разгрома врага, нам еще не дан, но он может последовать в любую минуту.
Дорогая мамуля, если завтра мне придется, а придется обязательно быть участником разгрома немецких оккупантов, я клянусь тебе бить их беспощадно, не жалея своей крови и самой жизни, для наступления полной победы над врагами нашей Родины.
Ну, прощай, моя дорогая мамуся. Крепко целую тебя и отца. Не забывайте и пишите больше.
Я чувствую себя хорошо. Сегодня у нас был марш на 30 км, шли на лыжах.
Еще раз крепко целую. Пиши!
Твой Александр!»

«30.ХП-41. Реутово.

Здравствуй, дорогая мамуся!

Я жив и здоров!
Твои письма и открытки получаю, но очень редко. Поздравляю тебя с Новым 1942 годом.
Прости, что написал эту короткую записку, а не письмо.
Крепко целую!
Александр.

Р.S. Я тебе написал несколько писем, но ответа не получил».

Бабушка, приехав в Чистополь, сразу стала писать оставшемуся в Москве начальству, чтобы ее вызвали обратно. Ей обещали помочь, но время шло, а вызов не приходил. На душе у нее была постоянная тревога. Спасали только работа и вечерние посиделки, когда женщины собирались вместе и готовили подарки для фронта — шили белье, вязали варежки. За разговорами время проходило быстро — вспоминали Москву, Клуб писателей на Поварской, театры, читали стихи. К ним иногда заходила «на огонек» Анна Зиновьевна Стонова, заведующая приютом для детей писателей, которая через много лет станет моим учителем.

В восьмом классе я в очередной раз по распоряжению рано поменяла школу и после трехлетнего путешествия вновь вернулась в альма-матер — школу № 635 на ул. Москвина (ныне Петровский переулок), где окончила первые четыре класса. У нас появился новый предмет «Анатомия человека». Его вела уже немолодая, но очень симпатичная женщина — Анна Зиновьевна Стонова. На первом уроке, знакомясь с учениками по журналу, она назвала мою фамилию, внимательно на меня посмотрела, потом спустилась с кафедры и подошла ко мне.
— Ты внучка Анны Михайловны Арской? — спросила она. Я утвердительно кивнула головой. — Я твою бабушку хорошо знаю. Передай ей большой привет.
Вечером я спросила бабушку, знает ли она Анну Зиновьевну Стонову. Бабушка очень обрадовалась, услышав это имя:
— Мы с ней были вместе в эвакуации. Вам повезло — это замечательный человек.
Мне тогда и невдомек было ее расспросить про Анну Зиновьевну, а сама наша учительница была настолько скромной, что никогда о себе ничего не рассказывала. Много лет спустя я прочитала воспоминания о ней одного из ее чистопольских воспитанников, Юрия Тимошевского*. Он писал: «Перечень ее добрых дел — если всех нас, интернатовцев, опросить — не будет иметь конца. Никогда не забуду, как брала она меня за руку и вела к себе на 3-й этаж. Оглянется по сторонам — никто не видит? — и ведет в свою комнату, наливает стакан молока и отрезает кусочек хлеба. Вкус того тайного хлеба с молоком до сих пор у меня во рту. Я хорошо знаю, что не я один бывал в ее комнате и получал «доппитание» Она водила в свою комнату тех, кто в то или иное время выглядел хуже, был слабее, болел. Она всех нас жалела, всех нас любила, чувствовала себя в ответе за всех».
Исследователи елабужского периода жизни Марии Цветаевой приводят рассказ Анны Зиновьевны о том, как в писательский приют поступил Георгий Эфрон. Он был замкнут, нелюдим, озлоблен. Несмотря на старания воспитателей,
______________
* Впоследствии Юрий Тимошевский стал литературоведом и критиком.

подход к нему так и не удалось найти. Анну Зиновьевну, видимо, под влиянием Али Эфрон обвиняли в том, что в приюте к мальчику плохо относились, поэтому он «сбежал» в Москву. В Ташкенте, куда потом попал Мур, у него тоже не складывались отношения ни со сверстниками, ни со взрослыми, чему, как и предчувствовала Цветаева, мешало прошлое его родителей и их жизнь за границей. Он и там был угрюм и нелюдим. Пройдя через многие испытания, узнав, что такое одиночество и отчаянье, он поймет и пожалеет свою несчастную мать, а в дневнике запишет: «Она совсем потеряла голову, совсем не понимал ее и злился на нее за такое внезапное превращение… но как я понимаю ее теперь! Теперь я могу легко проследить возникновение и развитие внутренней мотивировки каждого ее слова, каждого поступка, включая самоубийство».

Иногда женщины все вместе ходили в Клуб учителя. Там по средам проходили творческие вечера писателей. Однажды свои новые стихи, переводы из «Ромео и Джульетты», читал Пастернак. Борис Леонидович сидел за столом в строгом, черном костюме и в валенках. Вдруг погас свет, но быстро принесли керосиновые лампы, поставили их на сцену, и поэт продолжил чтение. Бабушке стихи очень понравились, хотя она не была поклонницей Пастернака. Больше всего ее поразило, что стихи оказались созвучны тому, что они все сейчас переживали. В самое сердце били слова:

Изменники, убийцы тишины,
Грязнящие железо братской кровью!
Не люди, а подобия зверей,
Гасящие пожар смертельной розни
Струями красной жидкости из жил.

Однако тогда далеко не всем нравилось, что Пастернак занимается переводами с английского. Писатель И.А. Мартынов писал с фронта в Чистополь Н.Н. Асееву (10 мая 1942 г.): «Не хочется ни в чем, конечно, обвинять Пастернака. Творчество его я всегда любил, поэт он редкий и настоящий, и речь не об этом. Но все нутро мое протестует сейчас против его хорошего, наверное, нового перевода Шекспира. Очень уж гневное, очень большое и трудное наше время для Ромео, а литература русская на редкость не богата»*.
Пастернак же видел, каким успехом пользуются его стихи, был доволен своей работой. Зная, что в тот вечер в Клубе не все смогли присутствовать, он решил устроить еще одно чтение в местном театре для его труппы, написал от руки объявление и повесил в писательской столовой. И снова на его чтение в театр пришло много народу.
В Чистополе бабушка впервые познакомилась с творчеством Марии Петровых, известную ей ранее по ВУОАП как переводчицу с армянского языка.
_____________________
* И.А. Мартынов писал Асееву и об общем недовольстве бездействием писателей в эвакуации: «Из Москвы писали мне, что в литературном объединении при ЦК ВЛКСМ пока ничего не родилось, кроме протоколов, а что «маститые занимают прежние рубежи от Чистополя до Ташкента». Это несколько зло, но иначе, видимо, не скажешь». Кстати, в это же время поэт и переводчик М. Лозинский, живший в Елабуге, занимался переводом «Божественной комедии» Данте, за что после войны получил Сталинскую премию 1-й степени.

Оказалось, что Мария Сергеевна сама пишет чудесные стихи. Очень скромная, старающаяся не привлекать к себе внимание людей, поэтесса на сцене раскрывалась душой. Пастернак ей даже как-то выкрикнул из зала: «Мария Сергеевна! У меня к вам творческая зависть!» Бабушке особенно нравилось одно стихотворение Петровых без названия, которое она попросила Марию Сергеевну для нее переписать.

Я думала, что ненависть — огонь,
Сухое, быстродышащее пламя,
И что промчит меня безумный конь
Почти летя, почти под облаками…
Но ненависть — пустыня. В душной в ней
Иду, иду, и ни конца, ни края,
Ни ветра, ни воды, но столько дней
Одни пески, и я трудней, трудней
Иду, иду, и может быть, вторая
Иль третья жизнь сменилась на ходу.
Конца не видно. Может быть, иду
Уже не я. Иду, не умирая.

Бабушка тогда нашла для себя еще одну отдушину — когда позволяли время и погода, приходила на Московский тракт и шла, шла по нему в сторону Москвы, как будто это приближало ее к дому и близким. Шла и шептала стихи Петровых:

Иду, иду, и может быть, вторая
Иль третья жизнь сменилась на ходу.
Конца не видно. Может быть, иду
Уже не я. Иду, не умирая.

А из той, дальней стороны вскоре пришло радостное известие — 21 января 1942 г. родилась я. Надо ли говорить, как счастлива была моя бабушка! Теперь у нее было еще большее желание вернуться в Москву и вытащить из Ашхабада нас с мамой.

 3

Дед сначала живет с семьей в Чистополе, потом один — в Казани, занимаясь там по поручению писательской партийной организации общественной работой. В Казани формировались воинские части, приходила на ремонт боевая техника, много было госпиталей. Дед везде активно выступает с лекциями и стихами, выезжает в колхозы, делает передачи на местном радио. 15 марта 1943 г. Татарский обком союза работников печати вынес ему за это большую благодарность.
Одновременно он много пишет. Его стихи часто появляются в газете «Красная Татария». На них композиторы М. Юдин, Э. Черкасский, Н. Резников и др. пишут песни, и они широко исполняются в воинских частях.
В письме к председателю Всесоюзного комитета по делам искусств М.К. Храпченко он сообщает: «… я был эвакуирован из Москвы в Чистополь. За это время написал ряд песен для Красной Армии: «Седьмая гвардейская», «Песня о командире», «Марш танкистов», а также песню «Английские летчики». Эту песню одобрил и предлагает продвинуть в английскую среду (в Лондоне. — Н.А.) Чрезвычайный и полномочный посол СССР в Великобритании И.М. Майский.
Еще мною написаны: «Песня войск НКВД» (музыка композитора проф. Ленинградской консерватории Юдина), «Песня летчика» (музыка Юдина»)».
К этому письму были приложены копии писем генералов Красной Армии Чистякова, Баранова и Катукова с отзывами о песнях деда и телеграмма И.М. Майского из Лондона.

«Поэту Павлу Арскому!

Уважаемый товарищ!

От всех бойцов и командования 1-го Гвардейского кавалерийского корпуса разрешите поблагодарить Вас за созданную песню о гвардии.
Текст песни вполне приемлем и всем нравится. Единственная просьба к Вам — сократить песню, так как исполнять длинную песню в боевой обстановке невозможно. Убедительно прошу Вас сделать это, и немедленно будем просить композиторов написать музыку.
С приветом
командир корпуса
генерал-майор Баранов».

«Командование 8-й Гвардейской ордена Красного Знамени стрелковой дивизии имени генерала-майора Панфилова М.В. благодарит Вас за проявленное внимание и присланную песню.
«Песня о командире» отпечатана и разослана по частям для изучения одновременно с отпечатыванием в газете «За Родину». Приняты меры для передачи песни под музыку. После чего она будет широко распространена по частям дивизии.
Командир 8 ГВСД
генерал-майор Чистяков,
военком 8 ГВСД
полковой комиссар Егоров».

Письма Катукова я не нашла в архиве, а вот телеграмма из Лондона от И.М. Майского, Чрезвычайного и полномочного посла СССР в Великобритании, — хорошего знакомого деда еще со времен петроградского Пролеткульта:

«Получил Ваше стихотворение. Продвину его в английскую среду. Привет всей вашей писательской колонии, в особенности Федину. Поздравляю с наступающей знаменательной годовщиной.

Чрезвычайный и Полномочный посол Майский.
Лондон».

У деда, видимо, было немало литературных задумок. В письме моему отцу на фронт от 25 апреля 1942 г. он сообщает: «Есть успехи: я написал «Песню о командире», она одобрена, и я получил от командования 8-й Гвардейской дивизии сообщение о том, что песня моя будет широко распространена в частях дивизии, как они пишут мне в письме, выражая мне благодарность «за проявленное внимание».
Я сегодня написал им письмо, хочу поехать в штаб, поработать в литературном плане, собрать материал для моей пьесы о нашей советской Гвардии».

В РГАЛИ я обнаружила его творческую заявку (от 26 января 1942 г.) в Репертком на пьесу «Гвардейцы». В ней говорится: «Мною задумана пьеса в плане агитгротеска в 1-м акте на тему о гвардейцах, в которой я хочу дать показ боевых традиций старой русской гвардии и новой советской Гвардии в новых ее качествах, проявленных в дни нашей Великой Отечественной войны с германским фашизмом. В развитии действия выявляется характер, и боевой дух, и доблесть Советской гвардии».
Когда пьеса была закончена, рецензент Б. Алперс дал на нее заключение: «Материал 1-й картины дает все основания думать, что в одноактной пьесе Арского наши театры получают необходимое пополнение политически актуального и острозлободневного репертуара».

* * *
Здесь же, в Чистополе, дед принимает участие в Конкурсе нового текста для Гимна Советского Союза. Он послал в комиссию два варианта*. Привожу их оба.

1 вариант

Знамя бессмертное Ленина-Сталина
Нас осеняет, как солнце из туч,
Наши республики в битвах прославлены,
Братский союз их велик и могуч!

Припев: Русь! С тобою все народы
Строят светлый мир Труда,
Знамя наше, честь, свободу
Не сдадим врагам мы никогда!

Родина наша святая, любимая,
Славим твои города и поля,
___________
* В РГАЛИ в одной папке с рукописями Гимна деда лежат стихи С. Алымова (7 вариантов, на одном из них два раза кем-то карандашом помечено: «Плохо!»), Н. Асеева, М. Исаковского, П. Беркацкого, П. Богданова, П. Бровки.

Славься державная, непобедимая,
Славься советская наша земля!

Припев.

Славой овеяна Армия Красная —
Счастья и радости грозный оплот,
Сталин любимый наш, Солнышко Ясное,
Сталин великий к победам ведет!

Припев.

П вариант.

Победное солнце, лучами сверкая,
Весь мир к возрожденью и счастью зовет,
Да здравствует родина наша святая,
Да здравствует светлый советский народ!

Припев: Советская держава
Богата и сильна,
Честь тебе и слава,
Любимая страна!

Республики наши свободны и юны,
С великой Россией союз нерушим,
Мы строим бессмертное царство коммуны,
Мы Ленина знамя в боях сохраним.

Припев.

Отечество наше, на вечные годы,
Цвети и сияй на планете земной,
Да здравствует солнце труда и свободы,
Да здравствует Сталин великий, родной!

Припев.

До 1 января 1944 г. Гимном СССР был «Интернационал» (он же был Гимном революционного пролетариата). Сталин, видя победоносное наступление советских войск, решил новый, 1944 г. ознаменовать и новым, победным гимном. За работу принялись более 160 композиторов и около 40 поэтов. В специальном постановлении Совнаркома указывалось, «что в нем, помимо торжественности, присущей гимнам, надо воплотить мотивы, отвечающие духу и сущности советского строя». Мотивы эти — восхваление Сталина, величия России, Красной Армии, богатства и счастья советского народа. Недаром у многих поэтов, участвовавших в конкурсе, повторяются не только словосочетания, но и целые строки. Например, у С. Михалкова и Г. Эль-Регистана, авторов утвержденного Гимна:
Славься, Отечество, наше свободное,
Дружбы народов надежный оплот!

у деда:
Отечество наше на вечные годы
Цвети и сияй на планете земной!

у С. Алымова:
Славься, Отечество, наше свободное,
Светочем мира пребудь навсегда!

у П. Бровки:
Славься, Советская наша держава.
Братских республик семья.

У С. Михалкова и Г. Эль-Регистана:
Союз нерушимый республик свободный
Сплотила навеки Великая Русь.

у деда:
Республики наши свободны и юны,
С великой Россией Союз нерушим.

У С. Михалкова и Г. Эль-Регистана:
Нас вырастил Сталин — на верность народу,
На труд и на подвиги нас вдохновил

у деда:
Сталин великий к победам ведет!

у П. Богданова:
Ведут нас вожди трудового народа,
Нас Ленин и Сталин ведут.

у Н. Асеева и М. Исаковского:
Великий духом Сталин
Страну вперед ведет.

у П. Бровки:
Ленина гений.
Сталина гений —
Звезды, ведущие нас.

Руководителем комиссии по созданию нового гимна был назначен оказавшийся тогда не у дел Климент Ворошилов. Он сам лично и, конечно, Сталин и другие руководители партии и правительства прослушали исполнение многих вариантов, но их не удовлетворяли ни текст, ни музыка. И если текст высокая комиссия все-таки утвердила, то в отношении музыки она колебалась, хотя среди авторов были С. Прокофьев, Д. Шостакович, другие известные композиторы. Определенности не было до самого кануна нового года. Тогда решили взять за основу Гимн партии большевиков А. Александрова, созданный им в 1938 г. Именно эта музыка, после соответствующей обработки, с новым текстом С. Михалкова и Г. Эль-Регистана зазвучала в новогоднюю ночь 1944 г.

* * *
Писатель Николай Виноградов-Мамонт вел в Чистополе дневник. В нем он часто упоминает деда, так что можно составить некоторое представление о его жизни в эвакуации:
«Председатель горсовета — молодая женщина Тверякова ласково приняла меня. Отправила в общежитие писателей. Прихожу — встречаю П. Арского, Обрадовича и др.»;
«В шестом часу мы с Марией (женой Виноградова-Мамонта. — Н.А.) пошли на радио. На обратном пути встретили П. Арского — прослушали его рассказ, как бомба разрушила его дом в Москве»;
«В 4 часа (пообедав на славу: купили стерлядь весом более трех кило) отправились (вместе с женой) к П.А. Арскому и А.С. Андрееву, местному старику-художнику и философу»;
«Мария, я и Арский пошли к Д.В. Петровскому… Петровский и Арский мечтают о создании сборника. Выбрана уже редакция… думают добавить Федина»;
«Неожиданно в пять часов явились гости: П.А. Арский, П.Х. Деревянко, Григ. Осип. Винокур с 17-летней дочкой Таней. Пошла шумная беседа — о Чистополе, о писателях, воспоминания об опере, певцах, актерах… Вспоминали Ф.И. Шаляпина. Арский читал свою балладу о сталеварах и песню».
Вот еще сведения о нем из хроники тех дней:
«В Доме учителя проведено первое собрание секции поэтов, где присутствовали Н. Асеев, М. Зенкевич, С. Обрадович, В. Боков, П. Арский, А. Гладков, Г. Гупперт»;
«Принято Постановление РК ВКП(б) г. Чистополя об утверждении первичной партийной организации при филиале Президиума СП СССР в составе членов ВКП(б): И.М. Нусинова, П.А. Арского, Р.Г. Бляхиной-Бехнер, Г.Н. Майзель, С.А. Обрадовича, М.В. Исаковского, В.Н. Билль-Белоцерковского и др.»;
«С 23 по 26 февраля (1942 г. — Н.А.) прошли вечера, посвященные 24-й годовщине Красной Армии, с участием писателей: Н. Асеева, Л. Пастернака, М. Исаковского, Л. Леонова, П. Арского, С. Обрадовича, В. Бокова — на кожзаводе, ГАРО, часовом заводе, в Клубе НКВД, в детдоме, в Заготзерно»;
«В колхозы командированы писатели, члены ВКП(б) П.А. Арский, Л.Я. Цинковский для оказания помощи редакторам стенной печати, для проведения бесед «Отечественная война в поэзии».
Ольга Дзюбинская вспоминает, как писатели возвращались в Москву. Там тоже есть упоминание о деде:
«В июне 1943 г. мы с мамой возвращались в Москву: реэвакуировались из Чистополя писатели и их семьи. Пароход назывался «Михаил Шолохов». Жара была изнуряющей. Кто-то едет в первом и во втором классе, кто-то в третьем и четвертом.
Руководители поездки решили выпустить для команды парохода рукописный журнал. Редактором этого уникального издания (тираж — один экземпляр) назначили Евгению Ивановну Ковальчик, секретарем «выездной редакции» — меня…
С утра начала обходить каюты: мне была вручена школьная тетрадь для рисования, и туда каждый должен был написать что-то, адресованное команде парохода «Михаил Шолохов».
Павел Арский написал стихи — громкие, бодрые, в ритме марша; Борис Пастернак — прозаическое напутствие, пожелание близкой Победы; Мария Петровых — лирические стихи из своих ранних произведений:
Когда я ошибкой перо окуну,
Минуя чернильницу, рядом, в луну».

4

Сева Багрицкий приехал в Чистополь с первой группой писателей и, как многие из тех, кто был освобожден от армии по возрасту или болезни (просились Н. Асеев, Б. Пастернак, А. Тарковский и др.), постоянно писал в военкомат заявления отправить его на фронт. В Чистополе он по-прежнему страдает от одиночества. 27 ноября 1941 г. он записывает в дневнике: «Жизнь здесь становится все труднее и труднее. Очень тяжело не иметь от мамы никаких известий и чувствовать себя совершенно оторванным от близких.

Я живу назойливо и упрямо,
Я хочу ровесников пережить…
Мне бы только снова встретиться с мамой,
О судьбе своей поговорить.
…нет ответа на телеграммы,
Я в чужих заплутался краях.
Где ты, мама,
тихая мама,
добрая мама моя?!

Наконец, некоторым писателям, рвавшимся на фронт, военкомат пошел навстречу. В этом помог приехавший в Чистополь А.А. Фадеев. В конце декабря 41-го на фронт выехали С. Швецов, А. Письменный, О. Колычев, В. Казин, И. Гордон, М. Зенкевич, А. Тарковский, Н. Шкловский*. Вместе с ними был и Сева.
____________
* Никита Шкловский — сын писателя В. Шкловского, погиб в последние дни войны в должности командира батальона, похоронен в г. Тильзит.

Он писал матери 8 января 1942 г.: «Дороги из Чистополя в Казань занесены снегом, и мы идем 145 км пешком. В казанском Доме печати, усталый и измученный, я встречаю Новый год. Получил назначение в армейскую газету в должности писателя-поэта. Чин мой — техник-интендант».
В последние декабрьские дни 1941 г. и в начале 1942 г., уже на фронте, в дневнике Севы появились записи, которые свидетельствуют о его стремлении стать другим, искоренить в себе то, что мешало ему работать и жить в довоенное время:

«23 декабря. Ночь.

А, чего там долго писать, — уезжаю на фронт. Мои мысли и желания исполняются. Но суть не в этом. Я могу работать, хотя чертовская лень всегда
мешала этому. Но я буду работать. Я должен работать! И мы добьемся своего!

Нам не жить, как рабам,
Мы родились в России,
В этом наша судьба,
Непокорность и сила».

«12 февраля.

Я теперь совсем другой человек, я многое понял. И если буду жив, меня не узнают. Я сам решил переломить себя. Для этого я поехал на фронт и вот достиг успеха.
Но все-таки чувствую — во многом еще остался таким, как был, — мало работаю. Ленив. Но что-то — я не могу понять, что именно, изменилось в моем характере».

Прослужил Сева в газете недолго — 26 февраля 1942 г. он погиб, выполняя задание редакции. Об этом впоследствии подробно написала сотрудница газеты «Отвага» Анна Ивановна Обыденая.

«27 февраля привезли мертвого нашего сотрудника. Очень славный неиспорченный паренек.
Он был послан по заданию редакции в одну деревню, которая подверглась сильной бомбардировке. 26 февраля в 6 часов вечера он находился в избе, беседовал с героем нашего фронта, раненым, но уже выздоравливающим политруком — зенитчиком одной из частей Гусева. В это время рядом разорвалась бомба. Убило и его, и политрука. Смерть, видимо, была мгновенной — осколок попал в позвоночник. Когда товарищи вошли в избу, где был Всеволод, они застали его мертвым.
А бедная мать ничего не знает. Нашли от нее открытку, где она беспокоится, что долго не имеет от него известий. «Я боюсь, что больше никогда не увижу тебя», — пишет она. — Как не обмануло материнское сердце!»

Коллеги-журналисты похоронили Севу на перекрестке двух дорог у раскидистой сосны. Художник редакции Евгений Вучетич, впоследствии известный скульптур, вырезал на сосне надпись и стихи:

Воин-поэт
Всеволод Багрицкий.
Убит 26 февраля 1942 года.

Я вечность не приемлю,
Зачем меня погребли?
Мне так не хотелось
в землю
С любимой моей земли…

Но строки эти принадлежат не Севе, а Марине Цветаевой — Сева их любил и часто читал. И хотя они вроде бы оптимистичные, особенно остро напоминают о том, сколько этому юноше пришлось выстрадать (и их автору тоже). И погиб он так, как будто сам искал смерти в той жизни, которая не принесла ему ничего хорошего.
16 февраля, за 10 дней до своего трагического конца, Сева оставил запись в дневнике: «Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестовали маму. Сегодня четыре года и шесть месяцев вечной разлуки с братом. Вот моя краткая биография. Вот перечень моих «счастливых» дней. Дней моей юности. Чужие люди окружают меня. Мечтаю найти себе друга и не могу… И я жду пули, которая сразит меня… Больше всего мне доставляет удовольствие солнце, начинающаяся весна и торжественность леса».
Моя мама, узнав о его гибели, напишет в дневнике: «12 был Ш. Каменский. Принес печальное известие: на Ленинградском фронте убит Сева Багрицкий. Мне как-то не верится. Но если это так, то очень, очень жаль. Все-таки с Севой у меня связано многих воспоминаний и хочешь или нет, а он был моя первая любовь…
Собственно говоря, мне непонятно, как он очутился на фронте. В армию его не взяли, а добровольцем… для этого он слишком трус. Наверно, поехал как корреспондент, и какая-нибудь шальная пуля… Нет, не верю!»
А вот что вспоминает об этих днях в своей книге «Дочки-матери» Елена Георгиевна Боннэр: «И есть только одно письмо. Но лучше бы его не было. Письмо от Мики Обуховского. Он пишет, что Севка… Севка погиб… Когда — не знает. Где — не знает. Ничего не знает, а пишет. Но этого не может быть.
Этого не может быть. Потому что не может быть. Севка не может быть убитым. Мика врет. Я всегда подозревала, что он влюблен в меня. Ухаживает за Нелькой или еще за кем-нибудь, а сам… И теперь врет. С Севкой это не может случиться. Уже неделю ношу письмо в кармане и, как заклинание, повторяю сотни, может, тысячи раз на дню, как молитву: нет, нет, нет. Колеса стучат не-т, не-т, не-т. Но вдруг во сне начинают выстукивать: не-ту, не-ту. Не-ту! Просыпаюсь — не-т, не-т, не-т. Я, наверно, с ума сойду».

А я смотрю сейчас на фотографию, которую Сева подарил моей маме в 1937 г. с надписью: «Елке. От глубоко любящего мужа», и думаю: может быть, хоть в тот момент он был счастлив.

5

              Попытки бабушки вернуться в Москву увенчались успехом: 22 апреля 1942 г. ей пришло письмо (аналогичное письмо поступило и в чистопольское отделение ВУОАП) от председателя Комитета по делам искусств при СНК СССР М. Храпченко, в котором, в частности, говорилось: «… предлагается Вам выехать в командировку в г. Москву сроком на 1 месяц по делам Управления по охране авторских прав».
Ей выдали командировочное удостоверение с текстом: «Предъявитель сего тов. Арская Анна Михайловна — заведующая Сектором Персонализации Управления по Охране Авторских Прав, командируется в гор. Москву по вызову Председателя Комитета по делам Искусств при Совнаркоме СССР. Выдано на срок с 22-го апреля по 22-е мая 1942 г.»
В Москве ей продлят этот срок, а в июне 1942 г. директор ВУОАП обратится в соответствующие органы и в районное 50-е отделение милиции уже с ходатайством прописать ее в Москве постоянно: «Всесоюзное управление по охране авторских прав ходатайствует о прописке на постоянное местожительство нашей сотрудницы тов. Арской А.М.
Тов. Арская работает во Всесоюзном Управлении по охране авторских прав с 1938 года, является ценным кадровым работником, изучившим все тонкости своей работы, которая узко специфична. Замена сотрудника на этой работе очень сложна, так как для изучения этой специальности необходимо затратить много времени. Знания в этой области приобретаются лишь длительной работой и изучаются лишь годами».

Со времен эвакуации в Чистополь у нас сохранился большой глиняный горшок (размером с пятилитровую банку, но более узкую), в который мы под Новый год ставим елку. Его с наполненным до краев медом подарила бабушке на прощание хозяйка их дома. Бабушка берегла этот драгоценный дар до нашего с мамой возвращения из Ашхабада, и мы его растянули на несколько месяцев, вспоминая добрым словом чистопольцев.
В 60-х годах на вечере в ЦДЛ я услышала стихотворение Евгения Евтушенко «Мед» о предприимчивом мужике, торговавшем на базаре в Чистополе медом — за него люди готовы были отдать этому купцу последнее:

Итак, я расскажу про мед.
В том страшном, в сорок первом,
в Чистополе,
где голодало все и мерзло,
на снег базарный
бочку выставили —
двадцативедерную! —
меда!
Был продавец из этой сволочи,
что наживается на горе,
и горе выстроилось в очередь,
простое, горькое, нагое.
Он не деньгами брал,
а кофтами,
часами
или же отрезами
Рука купеческая с кольцами
гнушалась явными отрепьями.

Такое негативное отношение вызвал у поэта, наверное, чей-то рассказ бывших эвакуированных. Бабушке же всегда везло на хороших людей, вернее, она сама своей деликатностью и доброжелательностью располагала их к себе.

* * *

Вернувшись в Москву, бабушка несколько раз ездила к отцу в Реутов, где его часть проходила переподготовку. Сохранились его короткие записки того периода.

«19. 1У. 42 г.

Здравствуй, мам!

Я жив и здоров. Напиши, как обстоят дела насчет тетрадей.
В этом месяце не приезжай. А числа 20 — 25 сентября, если будет хорошая погода, приезжай и привези какую-нибудь книжицу со стихами.
Крепко целую.
Шура.

Р. S. Очень долго не получаю писем от Елы и Наташи».

«Мама!

Если есть желание и время, можно приехать в выходной до или после обеда. Обед в 2 ч.50 мин.
Шура.
26.У.42″.

«26 июля 1942 г.

Здравствуй, мама!

Я жив и здоров! Если в августе ты приедешь ко мне, то тетрадей не привози, ибо бумагу я достал.

Мама, пишет ли тебе Лена? Я от нее давно не получал ни строчки.
Пиши, как обстоит дело с Пашенькой?*
И адрес ее мне напиши.
Крепко целую.
Шура».

«19.1Х — 42 г.

Мама!

Я жив и здоров! Письма ваши получаю. Передай отцу, что его две песни получил и прошу прислать песни и генерала И.К. Папринева, который командовал 8-й гвардейской дивизией.
С этой короткой запиской высылаю тебе справку. Как только ее получишь, сразу напиши.
Крепко целую тебя и отца.
Шура».

К сожалению, не сохранились письма отца к моей маме и деду, но есть два письма к нему самому — одно от мамы, другое от деда, которые у него нашли после гибели и потом передали бабушке в штабе дивизии вместе с другими вещами. Дед писал (письмо мамы приводится дальше):

«25 апреля 42 г.

Дорогой сынок мой!

Я от тебя не получаю вестей больше двух месяцев. Очень беспокоюсь. Если ты еще в Реутове, срочно сообщи, как твое здоровье, как жизнь и работа бойца. Я очень по тебе скучаю.
Мама получила от Елочки письмо, у нее родилась дочь, имя дали ей Наташа, как ты хотел, она растет здоровой и крепкой, машет Елке ручками, словом, будет бой-девка!
Милый Шурик, я живу по-прежнему тихо, работаю, написал здесь, в Чистополе цикл военно-оборонных стихов, задумал писать большую пьесу «Генерал гвардии».
Есть успехи: я написал «Песню о командире», она одобрена, и я получил от командования 8-й Гвардейской дивизии сообщение о том, что песня моя «будет широко распространена в частях дивизии», как они пишут мне в письме, выражая мне «благодарность за проявленное внимание».
                Твой папа».
_______________
* Пашенька — давняя домработница Арских. После ухода деда в другую семью бабушка уже не могла ее содержать, и она уехала к себе домой (в Псков или Ленинград). Во время войны она просила бабушку взять ее к себе в Москву.

Я сегодня написал им письмо, хочу поехать в штаб, поработать в литературном плане, собрать материал для моей пьесы о нашей советской Гвардии.
Срочно пиши мне, жду твоей весточки.
Крепко целую.

Это счастье, что бабушка смогла вернуться в Москву и видеться с отцом, ему оставалось жить совсем немного.

6

Из переписки, которую вели во время войны мои родные, хорошо видно, кто как жил и где находился в это время. Однако самый ценный документ об этом периоде оставила моя мама, которая с первых дней моего рождения стала вести дневник. День за днем рассказывает она о своей жизни в Ашхабаде, обо мне, о том, что происходит вокруг, отмечает военные и политические события. Ей было очень плохо в чужом городе и чужой семье.
Дядя-почвовед, Григорий Ильич Доленко, на поддержку которого она рассчитывала, все время находился в экспедициях; с его женой, Надеждой Васильевной, у нее не складывались отношения. «Я так измучилась, — записывает она 1 марта 1943 г., — боже мой, ведь я совсем одна, никто мною не интересуется, никто не сочувствует и никому, буквально никому я не нужна. Как тяжело это сознавать, сколько слез пролито от этих мыслей. Москва, такая родная, где есть люди, которые любят и понимают меня, и так она далеко».
Я оказалась слабым ребенком, без конца болела, и мама, которой тогда всего было 19 лет, мужественно переносила трудности. Сколько бессонных ночей провела она около моей постели, когда я буквально находилась на краю смерти. И все время одна. А еще надо было стирать, брать в консультации молочко, выполнять обязанности по дому и ходить в столовую за обедом для всех. При этом соседи отмечали, что она меня содержит в чистоте, и выгляжу я всегда, не в пример другим детям, ухоженной. «Евгения Мироновна, — записывает она, — хвалила меня за то, что я так чисто содержу доченьку. А ведь я все время одна, а их трое, и их Вовка все-таки не в такой чистоте, как моя Натуся. Они здесь все. Я же должна делать для доченьки все, как можно лучше, чтобы папка, бабка и дедка ни к чему не могли придраться».
Маме очень трудно жилось и материально. Из-за меня она не могла работать и, как эвакуированная, не получала не только денег (выручали переводы из Москвы), но и карточек на хлеб. Со мной сначала было просто — спасало грудное молоко, но, когда я подросла, уже понадобились деньги на детское питание. Все, что у нас было, она тратила на меня, живя впроголодь. «Сама же я вечно голодная, — записывает она 21 ноября 1942 г. — Все время хочется кушать. Никогда не испытывала такого ощущения. Я бы ела и ела без конца».
Любовью и нежностью проникнуты записи в дневнике о моем отце. Они оба — ребенок и муж — слились для нее в одно целое. Узнав от Анны Михайловны, что отца направили на передовую, она с горечью записывает: «Шуренок не пишет. Анна Мих. думает, что его послали на фронт. Неужели это так? Такого маленького, да не совсем еще обученного».
Как я писала выше, после гибели отца у него было найдено мамино письмо. В нем она пишет о весьма обыденных вещах.

«Дорогой Шурик!

Твоя мама уже в Москве. Может, она уже тебя видела! Как я ей завидую! Мне так хочется быть ближе к тебе, мой дорогой мальчик! Как твое здоровье? Мы буквально погибаем от жары. Очень душно спать. Наташа так плохо спит, что мне все ночи приходится с ней сидеть. Я ей сшила платье, и она стала похожа на взрослого человека. У нас еще одна победа. Натуся научилась сидеть на горшке и поэтому перестала пачкать пеленки. Мне приходится меньше стирать, чему я очень довольна. Прости, что я пишу тебе такие вещи, но ведь ты отец и тебе все, что касается твоей дочурки, должно быть интересно.
Меня страшно искусали москиты. Просто вся опухла. Натусю же никто не покусал, так как я ей сделала навес из марли.
Дорогой папуся! Помоги нам выбраться отсюда. Напиши Павлу Александровичу.
Женин Леня был в Москве. Теперь он на Западном фронте. Ваня Воронков тоже на фронте. Мне Люся Б. прислала письмо. Она была ранена и лежала 4 месяца в госпитале. Сейчас работает медсестрой.
Ну, всего хорошего, мой милый. Больше писать нет сил. Мозги плавятся.
Крепко тебя целуем.
Твои Наташа и Лена.
11 июня 1942 г.»

В письме она сдерживает свои чувства, зато в дневнике дает им полную волю.

«… Дорогой наш папочка! Пусть тебя хранит наша любовь, все наши мысли и думы о тебе. Только бы ты был здоров и поскорей вернулся к нам. Ждем не дождемся этого счастливого дня. Скорей бы, скорей наступил этот день, и ты бы смог увидеть нашу дорогую крошку, мою жизнь Наташу!»
«… Сейчас он опять в Реутове. Он очень беспокоится о моем материальном положении, пишет, что страдает оттого, что не может нам помочь. Любимый мой пусик! Я знаю, что ты бы отдал все, чтобы нам было легче жить. Учись, мой родной, а главное будь здоров, и тогда все поправится».
«… Шуренок говорит, что он мне мало пишет, но что в мыслях он всегда со мной. Я тоже ведь о нем вспоминаю каждый час, каждую минутку. Но мне в моих письмах хочется показать, как я его люблю, как думаю о нем, как лелею встречу с ним. А он не может написать, хоть чуть больше. Ведь каждое его слово для меня так много значит, так дорого!»

Мама очень страдала оттого, что отец редко писал. Ее страшила мысль о его гибели. 23 января 1943 г., когда его уже, действительно, не было в живых, но никто из родных еще об этом не знал, она записывает в дневнике: «От Шурика писем нет. 1 сент/ября/ получила последнее письмо. Что с ним? Эта мысль так и сверлит все время, не исчезая ни на минуту… Меня так страшит мысль, что я его больше не увижу, хочется рвать на себе волосы и кричать, кричать, кричать!»
Она мечтает вырваться из Ашхабада и надеется то на Вальдека Ильенкова, оказавшегося в Ашхабаде со своим институтом, то — на Московский ботанический сад, то еще на кого-то. И каждый раз ее постигает неудача. Ко всему прочему у нее появилось кожное заболевание — пендинки*, при котором нежелательно менять климат. Маме казалось, что она находится в заколдованном кругу, что все и вся обернулись против нее. Но даже в такой безысходной ситуации она не ожесточается против людей, никого не винит, а стойко и мужественно переносит превратности судьбы.
В дневнике она рассказывает, как тяжело приходилось в Москве Николаю Ильичу Доленко и старшей сестре Жене. У Жени 10 июля 1941 г., на полгода раньше меня, родилась вторая дочь, Елизавета. В начале войны Женя пыталась уехать куда-нибудь в эвакуацию, но из этого ничего не вышло. Она осталась в Москве и некоторое время жила с детьми на улице Станкевича.
Николай Ильич все время тяжело болел, долго лежал в больнице и получил инвалидность. Мама пишет в дневнике 30 апреля 1942 г.: «Еще одна большая неприятность. Папа слег. Сильно поражено левое легкое. Дышит кислородом. Его положили в клинику туб/еркулезного/ института. Но там тоже очень плохо кормят, а питание только и нужно, чтобы он поправился. Такая неприятная вещь. Но он, наверно, не бросил курить, все вспоминает о табаке, который замотал Сева. Страшно подумать, что будет, если я его лишусь. Без образования, без работы, с маленьким ребеночком! Я бы все отдала, чтобы он скорей выздоровел».
И другая запись: «Папа, правда, сейчас болен, дома один — Женя уехала на Арбат. Уехала не по своей воле. Заставило домоуправление. Папа остался один, больной, в нетопленой комнате! Так бы хотелось быть около него! Помочь ему! Я раньше не понимала, как дорог мне он. А теперь, когда живу в чужой семье, ого, как я ценю его отношение ко мне, заботу и любовь!»
Леонид Артемьев во время боев на Украине проездом оказался в Ромнах и видел Елену Ильиничну и Ивана Николаевича. На их долю тоже выпало немало испытаний. Перед самой войной, после присоединения к СССР Западной Украины, Ивана Николаевича направили учительствовать во Львов, и он уехал туда с женой и ребенком. Их дочери тогда было чуть больше двух лет. А вскоре они уже оттуда бежали от немцев, бросив все свои вещи. В Ромны добирались целый месяц. В дороге девочка получила воспаление легких, в 1943 г. она умерла. Все это им пришлось пережить во время немецкой оккупации и проживания в их доме немцев. Правда, по словам бабушки, постояльцы проявляли к больному ребенку сочувствие, приводили врача и снабжали лекарствами.
Из дневника мы узнаем и где были школьные друзья мамы. В основном она поддерживала связь с Надей Суворовой и Лидой Жуковой, пока остававшимися в Москве, а те, как связные, передавали другим одноклассникам все новости и адреса. Так, от Нади она узнала, что Леня Парфенов воевал под Ленинградом,
_______________
* Пендинская язва — кожное заболевание, встречающееся в южных странах, вызывается особым паразитом — тропическим лейшманиозом.

попал в окружение, был ранен. Долгое время мама ничего не знала о Л. Боннэр. Наконец, Надя Суворова прислала ее адрес. Мама записывает в дневнике: «Надюша прислала письмо, в котором пишет, что нашлась Люсенька Б. Она работает в санпоезде, возит раненых. Ей можно писать в г. Киров. Написала. Теперь не дождусь ответа. Я так рада, что она жива. Ведь она моя лучшая подружка».
И когда умерла бабушка Боннэр — Татьяна Матвеевна, которую родные и знакомые звали «батаней» (от баба Таня), мама записывает с грустью: «У Люси Б. умерла батаня. Очень тяжело. Какой хороший она была человек. Ведь для Люси это вторая мама. Очень, очень жаль».
Письма от родных и друзей было единственным ее утешением. Она жила их интересами и постоянно думала о них. «Получаю письма от Нади, Лени, Лиды Ж. и Вальд/ека/. А Надюша не унывает. Живет весело. Ждет меня в Москве. Интересно, какая она теперь стала. Поправилась? Да с чего там — похудела, выросла, похорошела! Леня вступил в партию, теперь он капитан. Далеко пойдет, молодец!
Лидка Ж. пишет, что вышла замуж за своего Исю Кнопа и что скоро собирается стать мамашей. Да я ей что-то не верю. Наверно выдумывает все, чтобы посмотреть, как я к этому отнесусь. Я благословила ее, пожелала счастья и только!
… Хоть бы скорей промелькнула эта проклятая война. Может быть, соберемся опять вместе. Надеюсь на это. Верю, но с болью в сердце».

В Ашхабаде жили в эвакуации Олеши. Мама их случайно встретила в городе. Ольга Густавовна переболела тифом, еле выжила и с трудом держалась на ногах . От прежней красивой и модной женщины ничего не осталось. Ольга стала бывать у мамы. Они часами вспоминали Москву, ее сына Игоря и их друзей. Ольга была первой из писательских знакомых, увидевших меня. Об этом мама записывает в дневнике: «Оля — единственная москвичка, которая видела мою дочь. И она ей очень понравилась, моя крошка».
Юрий Карлович тоже вел дневник в Ашхабаде. Я не нашла в нем ничего интересного: как будто нет ни войны, ни тяжелых переживаний, ни людского горя, сплошные философские рассуждения. И есть только одна запись (28 сентября 1943 г.) — красивая метафора (он был большой мастер их придумывать), которая раскрывает его внутреннее состояние — одиночество и разочарование в людях, то, что уже давно мучило этого человека и, наконец, прорвалось наружу при самой неожиданной ассоциации.
«Я шел по аллее городского сада в Ашхабаде и вдруг увидел: недалеко от стены деревьев лежат выкатившиеся на аллею большие зеленые шары, похожие на шутовски выкрашенные теннисные шары. Я нагнулся и поднял один. Довольно тяжелая штука… Как будто похоже на плод каштана. Вскрыть. — Нет. Я не стал вскрывать.
Нет ничего — ни дружбы, ни любви…
Есть только возможность поднять с земли в тени огромного дерева зеленый шар, который я увидел впервые в жизни.
Кто ты, зеленый шар?»

Несколько раз в дневнике мама упоминает имя Вальдека Ильенкова. Вальдек был младше отца на два года, до мобилизации у него оставалось время, и он поступил на философский факультет ИФЛИ им. Чернышевского. Через три месяца институт эвакуировали в Ашхабад (в Ашхабаде ИФЛИ вошел в состав МГУ). О приезде Вальдека мама узнала от Шурика Каменского и сразу написала ему письмо, надеясь, что он поможет ей вырваться из Ашхабада. «Написала письмо Вальдеку, — записывает она в дневнике. — Интересно, что он ответит. Может, он летом поедет в Москву или Чистополь, и я с ним». Но Вальдек ее только расстроил — МГУ уезжало в Свердловск. Мало того, Вальдеку скоро исполнялось 18 лет, и он думал не о Москве, а о том, чтобы скорее попасть на фронт.
В Свердловске Вальдек окончил артиллерийское училище. Оттуда он попал на Западный фронт и дошел до Берлина. Все эти годы он вел фронтовые тетради, в которых пытался осмыслить нелепость войны и суть человеческой жизни. В первом блокноте он написал: «Когда раскроешь ты эту книгу, читатель, не ищи в ней увлекательного сюжета, описаний какой-либо любопытной судьбы… Здесь много сюжетов и еще больше судеб человеческих, но не ради них написана она…Они входят в нее, и ты встретишь их, встретишь и грустное, и смешное, трагическое и нелепое, но если мне удастся то, что я хотел, то в бесконечной мозаике жизней увидишь ты один сюжет, одну тему — катастрофически величавое, жестокое и монументальное шествие войны…. Как музыка Вагнера* пусть звучит она, монолитной лавиной, составленная из звуков, теряющихся в общем звучании, — из жизней человеческих, из которых каждая богата всем богатством Вселенной… Слушай же дыхание этой симфонии, которую мне, м/ожет/ б/ыть/, удастся передать, как слышал я ее сам, симфонию жизни и смерти, геройства и пошлости, благородства и низости… красивое и отвратительное пусть в гармонии своей откроет картинку, равной которой не было в истории человеческой».
Но музыка Вагнера его подавила. Пройдя через все круги ада, познав человеческое падение, предательство, низость, обман, он все чаще стал в дневнике обращаться к своему кумиру — Толстому, размышляя над его духовными исканиями и рассуждениями о боге. «Современный человек, — писал Вальдек, — как человек, не хорош тем, что внутри себя не имеет того внутреннего устремления, скрашенного радужным светом поэзии, которое раньше называли Богом…
У меня все растет и крепнет убеждение, что нам очень и очень необходим Бог… Именно такой Бог, как у Л/ьва/ Н/иколаевича/… «
После войны он продолжил эти философские откровения и даже написал пьесу для театра на Таганке «Иисус Христос».
В целом же могучая симфония под названием «Война» дала ему огромную пищу для размышлений. В его фронтовых тетрадях содержится десятки замыслов, сюжетов, художественных прозрений, которые потом вылились в многочисленные философские труды.
___________
* Этот немецкий композитор был очень близок философу, и впоследствии он посвятил его музыке много статей. Другим, близким ему композитором был Ричард Штраус.

 7

     Отец очень скупо сообщал родным о своей фронтовой жизни. Маме в Ашхабад он пишет, что был в командировке в Наро-Фоминске и принимал участие в боях. Бабушку он старается не огорчать и только один раз, вскользь, упоминает, что они сделали марш-бросок на лыжах в 30 км. Летом 1942 г. их часть, видимо, после боев проходила основательную переподготовку в подмосковном Реутове, тогда бабушка могла к нему приезжать. Однако уже с июня письма от него стали приходить все реже и реже и, хотя на них по-прежнему стоял штемпель Реутова, это совсем не значило, что он был там.
19 сентября 1942 г. он пишет бабушке письмо, не вселяющее никаких опасений за его жизнь, и она ждет весточку, чтобы к нему приехать. А он в это время был уже далеко от Москвы и принимал участие в боях под Смоленском. Его молчание длилось почти полгода, а потом пришла похоронка — узенький листок бумаги с коротким сухим текстом, напечатанным на машинке: «Арский Александр Павлович, рождения 1922 года, убит 2 октября 1942 года в 3 часа утра, осколком мины.
Похоронен 2 километра Западнее дер. Красное, Темниковского района, Смоленской области.»
Если посмотреть по карте, это место находится недалеко от деревни Королево, где родился дед Павел. Вот такие парадоксы иногда устраивает жизнь — отец родился в Смоленской области, а сын там погиб, защищая родную землю от иноземных захватчиков.
Бывают на свете и другие удивительные вещи. Почти 60 лет спустя после гибели отца я встретила его однополчанина Николая Кирилловича Батаева*. Причем выяснилось это не сразу. Я тогда работала в многотиражной газете завода «Москабельмет», а Николай Кириллович как ветеран войны часто писал в газету свои воспоминания. Это был милейший и добрейший души человек. Когда-то он занимал на заводе пост зам. директора по кадрам, хорошо относился к людям, и его очень уважали в коллективе за чуткость и доброту. Прошло лет пять. Однажды во время очередного банкета в заводской столовой в честь дня Победы мы оказались с ним за одним столом. Ветераны, как полагается, выпили фронтовые сто граммов, оживились и стали вспоминать боевое прошлое. Почему-то разговор зашел о моей фамилии, и я стала рассказывать о своем деде, поэте Павле Арском.
— Постойте, постойте, — вдруг сказал Батаев, — а ведь я знал сына поэта Арского — Сашу Арского.
И Николай Кириллович посмотрел на меня, как будто увидел в первый раз.
— Так, выходит, это ваш отец?
Я от волнения не могла ничего сказать и только утвердительно кивнула головой.
— Да-а-а, — протянул он задумчиво. — Хороший был паренек, добрый, отзывчивый. Пел нам песню своего отца «В парке Чаир распускаются розы». Мы его еще спрашивали, где находится этот Чаир, и он так красочно рассказывал про Крым, про море, читал стихи.
Николай Кириллович, задумчиво смотрел в одну точку, как будто видел картину из прошлого.
___________
* Н.К. Батаев умер в 2002 г.

— Он погиб на моих глазах. Это произошло поздней осенью 42-го, под Юхновым. Мы с ним ночью находились в карауле. Было очень холодно, стояла странная, звенящая тишина, ни звука — ни с той, ни с другой стороны. И вдруг немцы начали массированный артобстрел. Саша сразу упал. Я к нему подскочил — он был уже мертв. Подбежали санитары и унесли его.
Николай Кириллович помолчал.
— Как же я раньше не догадался, что это ваш отец. Арская и Арская, а вот, как вы вспомнили про своего деда-поэта, так меня и осенило.
Такие встречи со свидетелями смерти близких на войне — редкий случай. Это просто подарок судьбы.

Мама еще оставалась в Ашхабаде и там получила известие о смерти отца — оно шло полгода. После этого она перестала вести свой дневник, последняя запись в нем сделана 1 марта 1943 г.
Дед Арский узнал о гибели сына, находясь в эвакуации. Говорят, что, услышав об этом, он потерял сознание.
В 1919 г. он написал стихотворение, где речь идет о гибели сына. Оно называется «Сын». Это, конечно, художественный вымысел, но недаром говорят, что поэты предвидят многое в судьбах людей. Двадцать три года спустя его стихотворение стало как бы реквием собственному сыну:

Старуха мать
Вчера узнала:
Сын убит!
Она портрет
Поцеловала:
Сын мой спит.

Сказала дочь:
Мой брат любимый
Не придет!
Сказала мать:
За край родимый
В бой пойдет!

Сказал отец:
Пойми, старуха,
Сын убит!
— Не верю! — мать
Сказала глухо. —
Сын мой спит!

Е. Н. Филимонова, «мама Женя», узнала о его смерти на фронте и сразу же прислала бабушке письмо.

«Анка! Моя дорогая Анка! Сколько тебе пришлось перенести, моя бедненькая. Когда еще мы вновь будем вместе и вместе поговорим о Шурике. Бедная моя девочка, как тебе тяжело, вероятно. Но ты крепись. Ты родине отдала единственное, что имела, — своего сына. И родина этого не забудет.
Я, к сожалению, очень занята и не могу часто писать, но ты не думай, что это потому, что я тебя забыла. Я помню тебя, люблю, безумно хотела бы повидать тебя, но время мое мне не принадлежит.
Анка, бывай почаще у мамукочки, она ведь так же одинока, как и ты, и угрожает ей та же потеря, что и тебя постигла. Так что вы поддерживайте друг друга.
Ну, вот и все, что я могу сейчас написать.
Целую.
Твоя Женя»

Бедная моя бабушка получила еще одно тяжелое известие: в блокадном Ленинграде умерли от голода ее старшая сестра Вера и ее муж. Их дочь Татьяна умоляла бабушку забрать ее к себе. Но бабушка не могла даже нас вытащить из Ашхабада. Только в конце марта 1943 г., спустя почти полгода после смерти отца, дело, наконец, сдвинулось с мертвой точки: в Наркоме внутренних дел ей выдали пропуск на наш приезд в Москву, и в апреле мы с мамой приехали, наконец, домой, в нашу квартиру писательского дома в проезде Художественного театра.

 ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ВОЗВРАЩЕНИЕ

1

Тяжким для мамы оказалось возвращение в Москву. Не было отца, не было в живых многих друзей, не было средств для существования: государство платило семьям погибших копейки, а в квартире на Станкевиче медленно угасал от туберкулеза дед Николай Ильич. И я, как в Ашхабаде, постоянно болела — то инфекционными, то желудочными заболеваниями.
Нет ничего предосудительного, что в такой ситуации мама, встретив на своем пути состоятельного человека, решила выйти за него замуж. Это был некий Моисей Злотник, работавший зам. директора по хозяйственной части в Научно-исследовательском институте химии и красок и имевший за этот «ответственный» пост броню от фронта.
После свадьбы Злотник прописался в комнате, где мы жили с мамой. В доме появились деньги и достаток. Однако вскоре бабушка стала замечать, что с мамой что-то происходит: всегда веселая и разговорчивая, она стала замкнутой, молчаливой. Мама тогда уже была снова беременна.
В ночь на 1 января 1944 г. умер Николай Ильич. Произошло это так. Алика на каникулы устроили в санаторий. Николай Ильич жил дома один. Мама и Злотник пришли к нему вечером 31 декабря, выпили вместе шампанского и ушли в компанию встречать Новый год.
Ночью Николаю Ильичу стало плохо, он подполз к двери, но не смог ее открыть — так лежащим на полу его мама и нашла на следующий день.
2 января 1944 г., на следующий день после смерти отца, она пишет в Ромны письмо своей тете Елене Ильиничне Прокопенко.

«Здравствуйте, дорогие!

С Новым годом!
Нет сил сообщить Вам ужасную новость. Вчера ночью умер папа. Вот Вам и с Новым годом. Похороны будут, наверное, завтра.
Папа очень мучился, так что хорошо, что он умер, ведь о выздоровлении не было и речи.
Но как больно, как больно!
Теперь все так пусто, так тяжело…»

То, что Николай Ильич умер, будучи один и на полу, произвело на маму сильное впечатление, она чувствовала в этом свою вину. Несколько дней спустя у нее, необыкновенной чистюли и аккуратистки (бабушка рассказывала, что она свою юбку гладила по два раза в день), в волосах завелись вши. Она пришла к бабушке и попросила ее вычесать их частым гребешком. При этом она все время повторяла, что вши — не к добру, что бог накажет ее за Николая Ильича. Кроме того, она вдруг стала вспоминать, как кремировали на Донском кладбище ее маму, Елизавету Григорьевну. Тогда в крематории разрешали смотреть в окошечко, как гроб сжигают в печи, и она заглянула туда. Вдруг она увидела, что Елизавета Григорьевна подняла руку и манит ее к себе. Она в ужасе отшатнулась.
Все это она, как в бреду, рассказывала бабушке, перескакивая с одной мысли на другую, потом стала ее уверять, что по-прежнему любит только моего отца, что она скоро умрет, и они встретятся с ее милым мальчиком на небесах.
Бабушке стало страшно: маме угрожала опасность, и эта опасность исходила от ее нового мужа. Она давно уже догадывалась, что Злотник занимается нечистыми делами, иначе, откуда у него были большие деньги и редкие по тем временам продукты. Да и «коллеги» по работе к нему ходили подозрительные, уединялись с ним в комнате, а мама со мной в это время отсиживалась в бабушкиной комнате или уходила на улицу.
Несмотря на состоятельность Злотника, мама была одета плохо, зимой носила старое, еще со школьных лет, пальто и легкий берет. Но вот Злотник пообещал ей купить дорогую шубку, и она с радостью сообщила об этом родным. Как-то в воскресенье мама попросила Анну Михайловну присмотреть за мной, сказав, что они с мужем едут в Пушкино (город под Москвой) на вещевой рынок покупать ей норковую шубу. Перед уходом она долго целовала меня и прижалась к лицу бабушки, хотя раньше этого никогда не делала.
Через несколько часов Злотник вернулся один и очень удивился, что жены нет дома. Он стал рассказывать обеспокоенной бабушке, что в поезде было много народу, и он еще в Москве отвел маму в специальный вагон для матери и ребенка. Они договорились, что он встретит ее на перроне в Пушкино, но там ее не оказалось ни на перроне, ни в вагоне. Он обежал весь поезд, расспросил пассажиров — никто ее не видел. Тогда он решил, что мама почувствовала себя плохо и вернулась домой или попала в больницу.
Злотник стал обзванивать больницы, потом опять поехал на вокзал, надеясь там что-либо выяснить, но вернулся ни с чем. Всю ночь они с бабушкой не спали. Злотник то и дело подходил к окну, прислушивался к шагам редких прохожих, иногда закрывал лицо руками и плакал. Утром он сообщил об исчезновении жены в милицию и звонил туда каждые два часа, узнавая, нет ли каких-либо новостей.
Мама не появилась ни через день, ни через неделю. Она исчезла. Делом занялся МУР. Запросы о ней посылали в Ромны и Ашхабад: следователи предполагали, что она могла поссориться с мужем и уехать к близким родственникам. Интересно, что накануне прихода запроса в Ашхабад моей тете Гале, тогда 16-летней девушке, приснился вещий сон — на дороге к их дому лежала мертвая мама (как много подобных примет мы не замечаем в обычной жизни, но в критических ситуациях они сходятся один к одному).
Однако у московской родни не было сомнений, что исчезновение мамы — дело рук Злотника. Это, в частности, видно из письма маминой сестры Жени в Ромны.

«Люся!

… Я прекрасно понимаю, как Вас побеспокоили сообщения из Москвы, мы и не хотели, чтобы вас запрашивали, т.к. знаем, что это попусту, но НКВД сочло нужным.
Ничего утешительного я тебе написать не могу. В субботу 7 октября я была у Елы, и она говорила мне, что завтра поедет с мужем в Пушкино (40 км от Москвы) на рынок покупать пальто. Я ее отговаривала, т.к. она была уже на последнем месяце беременности, но она мотивировала тем, что потом ей будет некогда.
Настроение у нее было хорошее. Вечером она ходила с мужем в театр, а потом — к его родным. Утром она постучала в комнату к Анне Михайловне (мать первого мужа) и попросила посмотреть за Наташей и ушла. Остальное уже знаем со слов мужа и навряд ли в его рассказе все правильно.
Ехали они с 5000 руб. Деньги были мелкими бумажками, и поэтому он их не положил к себе в бумажник, а вложил в елочкину желтую сумочку, а эту сумочку положил в ручную авоську. Деньги он нес сам, а на вокзале, когда стал брать билеты, отдал Еле. В то время, когда он брал билеты, Ела разговорилась с какой-то женщиной с ребенком и крикнула Моисею, чтобы он взял билет и ей. Когда они шли к поезду, то из разговора Елы с этой женщиной он понял, что та жительница Пушкино. Он их проводил в детский вагон, договорился с Елой встретиться на платформе в Пушкино, а сам сел через вагон. Деньги оставил Еле.
В Пушкино он вышел, а Елы не оказалось. Поискав ее среди толпы, он решил, что, возможно, ей стало плохо, и она уехала обратно. Он вернулся в Москву, не застав Елы дома, он опять поехал искать, но бесполезно.
Люся! Это все его слова, на самом деле, я уверена в этом, все было совершенно не так, а что было, мы до сих пор еще не знаем. Ведется усиленное следствие, но нам пока ничего не говорят, но обещают, что уже скоро все будет выяснено. Ясно только одно, что это было подготовлено, а не случайное ограбление и, безусловно, это сделано не без него.
Что он из себя представляет? Инженер, кажется, член партии. Еврей с большими «комбинаторскими» способностями. К Еле он относился как будто неплохо. Она его не любила, вышла замуж, чтобы устроить свое благополучие. Я это чувствовала и поэтому никогда не затевала с Елой разговора об ее личной жизни. К Наташе он тоже относился как будто хорошо. Ела была всем обеспечена, а то, что делалось у нее на душе, она скрывала. Возможно, между ними и были какие-нибудь крупные ссоры, и, если бы она поделилась со мной или с Анной Михайловной, то несчастья не произошло, но теперь уже поздно об этом говорить. Теперь хочется уже, чтобы скорее все выяснилось, и Злотник получил бы по заслугам».
Вскоре после исчезновения мамы Злотник ночью пришел к Жене в совершенно безумном состоянии и стал ее расспрашивать, носила ли Ела в последнее время перстень с именными буквами ее бабушки С.Ф., который ей та когда-то подарила. Женя никак не могла понять, зачем это ему надо знать. А он просто боялся, что тело убитой им в лесу жены обнаружат случайные прохожие, а близкие опознают ее по этому перстню.
Однако дело не двигалось с места. Следователи предприняли какие-то формальные шаги, но, так как шла война, на фронте погибали тысячи людей, особых усилий к поискам пропавшего в тылу человека прилагать не стали.
Через несколько месяцев Женя сообщает в Ромны:
«… Я тоже не могу тебе написать ничего хорошего. Насчет Елочки все еще ничего неизвестно. В конце марта (1945 г. — Н.А.) его забрали, но через день опять выпустили, как это понять, не знаю, говорят, что так полагается в этих случаях. Очевидно, дело сделано так тонко, что у них нет достаточно основательных доказательств, так что эта неизвестность может продолжаться очень долго».
Но друзья бабушки решили так этого не оставлять. Наш сосед сверху писатель В.П. Ильенков обратился к начальнику следственного отдела прокуратуры СССР Льву Шейнину и попросил его лично провести расследование. Все это Шейнин потом описал в своем рассказе «Исчезновение»*. Делом занялись сам Шейнин и старший следователь Московской областной прокуратуры Голомызов.
Злотник был хитер и осторожен. Следствие неожиданно вышло на его махинации с дефицитными красителями в институте, где он работал. Ему предъявили улики, он охотно сознался в своих нечистых делах, надеясь, что дело с его женой забудется. Но следователи по его поведению чувствовали, что убийца — он и продолжали его упорно «раскручивать».
При аресте у Злотника, как следует из книги Л. Шейнина, были обнаружены два письма, написанные ему до востребования. Оба — от женщин. И одной из них

________
* В рассказе Л. Шейнина изменены некоторые фамилии, есть отдельные неточности и, конечно, художественные приукрашивания, но в целом он совпадает с воспоминаниями очевидцев тех событий. На все заседания суда ходила родственница мужа тети Жени — М.Ф. Клюева, в то время работавшая в милиции на общественных началах.
оказалась не кто иная, как любимая школьная подруга мамы — Люся Боннэр. В свою очередь обе женщины предъявили письма от Злотника, где он обещал им развестись с женой и жениться на них. И к той, и к другой тексты написаны слово в слово. Злотник обрадовался и этим письмам, чистосердечно осудил свое аморальное поведение, признав, что нехорошо морочить голову сразу двум женщинам, но в убийстве по-прежнему не сознавался.
Следователи продолжали вести свою атаку, подбрасывая ему то одни, то другие улики. Злотник написал на них жалобу в комиссию партийного контроля, а когда и это не подействовало, вскрыл себе вены. Однако дежурный надзиратель увидел в окошечко, что он упал, и ему быстро оказали медицинскую помощь.
Психологически он уже сломался — ужас от содеянного и страх перед расплатой превратили его жизнь в кошмар. Наконец, он сдался. Шейнин это так описывает: «Видимо, это была очень точная схема того, что пережил Глотник, потому что он слушал меня, широко раскрыв глаза, удивленный тем, что я говорю с ним задушевно и тепло, хотя только что прочитал его клеветническую жалобу. Потом он начал тихо плакать и вдруг, вскочив с кровати и рванув свою белую больничную рубашку, закричал:
— Да, я, я убил Елочку!.. Пишите, скорей пишите протокол, пока я не передумал!
Голомысов налил стакан воды и дал его Глотнику. Стуча зубами о края стакана, он сделал несколько глотков, облил свою рубаху и снова, весь дрожа, закричал:
— Пишите, скорей пишите, а то я боюсь, что передумаю, духу не хватит, боюсь!.. Боюсь!..
Надо было видеть и слышать, как он выкрикивал это слово «боюсь», чтобы понять, как действительно боится этот несчастный, опустошенный всей своей нелепой и грязной жизнью человек, что у него «духу не хватит», да, не хватит духу сбросить со своей совести чистосердечным признанием, как рывком, страшный груз преступления, который он нес столько месяцев».

Злотник подробно рассказал, как все произошло. Опять привожу большой кусок из рассказа Шейнина, который близок к тому, что я слышала от людей, присутствовавших на суде.
«Потом он успокоился и стал рассказывать. По существу, снова начался допрос, отличавшийся от предыдущих лишь тем, что теперь мы с Голомысовым не уличали Глотника, а он сам рассказывал все, что хотел. Лишь изредка, когда он невольно уклонялся от сути дела, мы возвращали в нужное русло стремительно струившийся поток его показаний…
— Я женился на Елочке в тысяча девятьсот сорок третьем году, она давно мне нравилась, — нравилось мне, как она смеялась, как она ходит, как она говорит, как она красит губы, как она кокетничает… Меня не смущала разница лет, и я не очень об этом задумывался, вероятно, полагая в глубине души, что это она, а не я, должна думать… Потом я понял, как был не прав… Когда она дала согласие стать моей женой, я тоже не задумывался над тем, почему она согласилась? Потому ли, что любит меня, или потому, что ей было трудно жить одной с ребенком и старой матерью, а я, как она находила, был «хорошей партией?»… Меня устраивало, что эта молоденькая, хорошенькая, кокетливая женщина будет принадлежать мне, и я думал, что это и есть счастье… Правда, я никогда не был монахом, вел довольно распутную жизнь, я очень люблю женщин, и, вероятно, они развратили меня, как я развращал их… Мы с вами интеллигентные, хотя и разные люди, и вы должны согласиться со мной, что в таких случаях процесс развращения происходит взаимно, не так ли?
… В общем, через два месяца мне все это приелось. Мне захотелось новой женщины, черт бы меня побрал! И начался роман с Неллей Г. Ее тоже хватило на месяц. Тогда я познакомился с Люсей Б., и — хотите верьте, хотите нет — у меня было такое впечатление, что уж эта устроит меня на всю жизнь… Но и тут меня — или ее, не знаю, как сказать, — хватило на два месяца. Да, не больше. Елочка стала раздражительна, нервна, криклива, начала устраивать мне сцены, оскорблять меня как мужчину…Она уже была беременна, и я проклинал себя за то, что допустил это, понимая, как будет трудно ее оставить… А то, что оставить ее нужно, — сомнений у меня не вызывало… К этому времени я окончательно запутался между Неллей и Люсей…и еще одной девушкой — Шурой, о которой вы, видимо, еще ничего не знаете…
И вот однажды, в самом начале прошлогодней осени, после очередного скандала, у меня впервые мелькнула мысль, что надо ее убить… Честное слово, я сам тогда испугался этой мысли!.. Но через неделю она снова пришла мне в голову и уже потом не уходила… Знаете, я как-то постепенно с нею сжился, с этой мыслишкой, и она стала расти и обрастать какими-то подробностями: как убить, где убить, чем убить… В конце концов, она стала уже не мыслишкой и даже не мыслью, а целым планом, продуманным во всех деталях… Мы жили на даче в Болшеве. Я хорошо знал лес, ведущий от станции Осеевской к Болшеву… Я решил убить Елочку в этом лесу. Я обещал подарить ей шубку, это вы знаете, и поехал с нею в Пушкино, это вы тоже знаете, но по дороге я сказал, что сначала надо зайти на дачу, крепче заколотить дверь, — это вы не знаете. Она согласилась. А с собою я захватил из дому молоток…
Мы вышли в Осеевской и пошли лесом. Снега еще не было. Елочка шла впереди и стала ворчать, зачем мы сошли в Осеевской. Я молчал. Она продолжала злиться и стала меня ругать. Тогда я подбежал к ней сзади и ударил ее молотком в затылок. Да… Она вскрикнула и сразу упала… Видно, я хорошо ударил, если от одного удара она стала покойницей… Меня даже удивило это, и мелькнула дурацкая мысль: судьба!… Потом я поплакал — хотите верьте, хотите нет, — да, поплакал… А потом стал осуществлять свой план. Я засыпал ее тело сучьями, хвоей и песком, — там много песка, — потом поехал обратно и разыграл всю историю с ее пропажей… Потом снова поехал в этот лес с заступом, — в то время многие москвичи-огородники ездили с заступами, и это не было подозрительным… До поздней ночи я рыл могилу и зарыл в ней Елочку, сровнял могилу, чтобы не было заметно, и вернулся домой… Ну, все остальное вы знаете… Не знаете вы только, что я много раз ездил туда, к Елочке… Сам не знаю почему…И вот что я еще хочу сказать вам, уже не для протокола: никогда бы вы не доказали моей вины, если б сам я ее не признал… Конечно, у меня были просчеты — с письмами и деньгами, — вы ловко за них уцепились, но все-таки не смогли бы доказать, что я убийца… А за то, что я хотел вам пакость устроить, — не сердитесь… Как говорят французы: се ля ви (такова жизнь).
— Почему же вы решили сознаться, Михаил Борисович?
— Потому, что вы в полчаса рассказали мне весь этот проклятый год, и все ожило в памяти…
— И еще потому, что вы не злились на мою жалобу и говорили, меня жалея… Это я почувствовал и этого выдержать не мог… А в общем — какое это имеет значение?! Сознался и все!..»

Когда Злотник привел следователей на место преступления и вскрыли могилу, открылась страшная картина: вся голова у мамы была размозжена — этот зверь наносил ей в остервенении удар за ударом. В свидетельстве о смерти сказано, что ее причиной стали «перелом костей черепа и разрушение вещества мозга». Вот что об этом сообщает в Ромны Евгения Артемьева:
«30 апреля елочкиного мужа арестовали, а 29 мая он признался, что убил ее якобы из-за семейных неполадок. Убил он ее зверски — молотком, зарыл в лесу на ст/анции/ Асеевка Сев/ерной/ ж/елезной/ д/ороги/ и надеялся, конечно, что никто его не разоблачит. Вчера нас с Анной Михайловной вызывали опознавать ее вещи, потом мы ездили в морг опознавать труп. Он показал, где совершил преступление, и труп перевезли в Москву. Сегодня было вскрытие, у нее обнаружили вполне доношенного мальчика, примерно через неделю она должна была родить…
4 июня мы будем хоронить нашу Елочку, вернее то, что от нее осталось, а потом еще предстоит суд и встречи с этим негодяем».

Наконец, в августе была поставлена точка в этом ужасном деле. Евгения пишет своей тете:

«8 и 9 августа Военный Трибунал войск Н.К.В.Д. слушал дело об убийстве Елочки. Бандита защищал Брауде (известный в то время адвокат. — Н.А.), но это ему не помогло, и он присужден к 10 годам лишения свободы плюс пять лет поражения в правах. Это самое высокое наказание, которое можно было бы дать по статье, по которой он обвиняется. Истинную причину, скорее всего, Елочка унесла с собой, но судили его за убийство с низменными побуждениями. Судя по его показаниям, он страдал частичной психической половой импотенцией. Елочка его, якобы, высмеивала, у него накапливалась против нее злость, он боялся, что она о нем расскажет. Он совершенно преднамеренно ее убил. Брауде пытался доказать, что он убил ее не умышленно, под влиянием нервного аффекта, но у него ничего не получилось.
Люся! Все, что мы там слышали, можно рассказать только при личной встрече, писать об этом очень тяжело, да всего и не опишешь. Факт тот, что Елочка погибла тяжелой смертью, и это непоправимо».

Следователи особенно не занимались причинами, побудившими Злотника пойти на убийство, — для них важно было добиться от него признания, и они его получили. Мотивом его стала как бы классическая схема — жена надоела, и ее убивают. Бабушка же, вспоминая тот случай, когда мама пришла к ней вычесывать вши и заговорила о смерти, была уверена, что она оказалась случайным свидетелем какого-то разговора мужа и его сообщников, и те заставили Злотника ее убрать.
В ходе следствия на допросы вызывалась Елена Боннэр. Бабушка говорила, что Боннэр еще до замужества мамы была со Злотником в близких отношениях, и это она познакомила его с мамой. Против нее очень отрицательно были настроены все наши родные и знакомые. Моисей Злотник был двоюродным братом ее ленинградской школьной подруги Регины Моисеевны Этингер (фотография Р.М. Этингер есть в книге Е. Боннэр «Дочки-матери»).

2

Злотника осудили по тем военным временам довольно мягко — на десять лет, и те он полностью не отсидел — после смерти Сталина произошла  амнистия, и его отпустили раньше срока. Он, видимо, рассчитывал снова вернуться в нашу квартиру (мамина комната после ее смерти была переведена на мое имя): дворничиха заметила, что он каждый день приходит во двор, садится на лавочку и смотрит на наши окна. Может быть, его, как это бывает у убийц, тянуло на место преступления, в данном случае место, где он планировал свое убийство. Бдительная дворничиха сказала о «посиделках» Злотника бабушке. Та обратилась в милицию, пришел участковой, «провел с ним беседу», после этого Злотник исчез из нашей жизни навсегда.
Некоторые люди предчувствуют свою смерть. В дневнике мамы несколько раз встречаются философские рассуждения о жизни и смерти, которые, в конце концов, оказались пророческими. «Когда я была летом (на Новодевичьем кладбище. — Н.А.), мне очень хотелось умереть. Как приятно лежать, когда кругом тебя трава, деревья, птички поют, кругом тихо, тихо, — пишет это еще совсем юное создание в январе 1939 г. И тут же спохватывается: — Нет. Жизнь, хотя в ней и много неприятностей, прекрасна, и я бы ни за что не согласилась умереть, ни за что!»
Несколько раз она рассуждает и о том, что я могу кого-то другого называть мамой. «Наш сосед Юрочка своего дедушку называет «старенький папа». Надо будет Ан/не/ Мих/айловне/ предложить, чтобы Наточка ее тоже называла «старенькой мамой», раз она не хочет, чтобы ее называли бабушкой… Пусть сама выбирает себе название. Но просто мамой моя дочурка, мое счастье, будет называть только меня. Никому не отдам этого права! «
Елена Боннэр в своих письмах в Ашхабад выражала желание, чтобы я называла ее «второй мамой». Мама записывает в дневнике: «Сегодня же получила письмо от Люсеньки. Как я ему обрадовалась! Эту непоседу занесло на фронт, где ее тяжело ранило. Лежала 4 месяца в госпитале. Теперь работает медсестрой в санпоезде. Очень интересуется Наточкой. Называет себя второй мамашей. Но я даже, кажется, и ей не уступлю называться второй мамашей, хотя я ее очень и очень люблю. Дочка только моя, у нее одна мама — я».

После смерти мамы социальные органы должны были назначить мне опекуна. Естественно, им стала мать отца, Анна Михайловна Арская, которую я сама вскоре стала называть мамой.
Очень хотела меня удочерить Елена Ильинична Прокопенко. Она была недовольна, что Анна Михайловна стала моим опекуном, и долгие годы не поддерживала с нами отношений. Связь возобновилась, когда я уже училась в старших классах.
Не прочь были меня взять к себе и родственники со стороны мужа моей тети Евгении Артемьевой — бездетные супруги Мария Филипповна Клюева и Андрей Константинович Ратьков. Эти милейшие люди всегда относились ко мне с особой теплотой.
Бабушка стала моим опекуном, моей мамой — я долгое время не знала, что я круглая сирота, и более преданного и самоотверженного в любви ко мне человека вряд ли можно было найти. А я, конечно, помогла ей перенести все, что на нее обрушилось во время войны, и придала ей новые силы жить дальше.

3

После отъезда Анны Михайловны из Чистополя Павел Александрович тоже предпринимает попытки вернуться домой. Он посылает одно за другим письма в Союз писателей, надеясь, что ему помогут организовать творческую командировку в Москву. 3 января 1943 г. он пишет председателю Всесоюзного комитета по делам искусств М.К. Храпченко:

«Мною закончена большая пьеса о героях Отечественной войны и о дружбе народов СССР, Англии и Америки под названием «Генерал гвардии» в 4-х актах.
Для этой пьесы мне нужна консультация военных и политических деятелей в Москве ввиду сложности и значительности взятой темы, имеющей международный характер.
В связи с этим я прошу Вашего разрешения и содействия в получении пропуска в Москву для представления Вам лично, в Наркомат Обороны и в Наркомдел Молотову моей пьесы, которая может быть поставлена в театре ко дню 25-летия Красной Армии в 1943 году.
Состою в рядах ВКП(б) с 1918 г., бывший красный партизан, чл. Союза Советских Писателей.
Впервые начал печататься в газете «Правда» 27 июня 1917 г. за подписью солдат-павловец Афанасьев-Арский.
В моем творческом плане новая пьеса о формировании в советских армиях, для которой мне нужно собрать материал в Наркоме обороны в Москве.
Павел Арский
Мой адрес: г. Казань.
Гостиница Дома Красной Армии».

Но, видимо, эти послания не находили отклика в Москве. Несколько иной тон носит его обращение к одному из замов А.А. Фадеева по Союзу писателей П.Г. Скосыреву:

«Дорогой Петр Григорьевич!

Мы получили от Вас телеграмму, в которой Вы сообщаете, что ССП возбудил ходатайство о разрешении нашего въезда в Москву.
Но разрешите обратиться к Вашему сердцу писателя, Петро Григорьевич. Вы же знаете о нашем положении, в каких трудных условиях живем мы в Казани 6-й месяц, тогда как семьи наши остались в Чистополе, и мы лишены возможности им помогать.
Почему нас обходят вниманием в ССП?
В списке реэвакуированных, привезенном инспектором по охране авторских прав, стоят фамилии иждивенцев вовсе не только военнослужащих, но и таких, например, как иждивенец Розенталь, из которых двое, как нам хорошо известно, совершенно не трудоспособные люди.
Почему зная о том, что Обком ВКП(б) поддерживает нашу просьбу, Вы не сочли нужным включить нас и наши семьи в этот список?
Почему Вы не написали ни одного товарищеского письма и ограничились сухими телеграммами?
В чем дело? Объясните нам, пожалуйста! Чем мы провинились перед ССП? Почему нас все время обходят? Долго ли это будет продолжаться?
Мы окончательно измучены бесконечным ожиданием и просим Вас всерьез заняться нашей судьбой.
В связи с тем, что в настоящее время происходит реэвакуация писателей и их семей из Татарии, мы настоятельно просим включить нас и наши семьи в список очередной реэвакуации и выслать нам соответствующий пропуск.
Список:
Арский Павел Александрович, член ССП, писатель.
Арская Лидия Павловна, его жена.
Арская Елена, его дочь, семь лет (дальше указаны: писатель Цинковский Л.Я. и его семья. — Н.А.).
Просим Вас, дорогой Петр Григорьевич, ответить нам поскорей почтой, когда мы получим пропуска».

Дед пытался уехать из Казани еще осенью 1942 г. Об этом есть упоминание в письме от 22 октября 1942 г. писательницы В.Е. Беклемишевой к «хозяйке» Никитинских литературных суббот в Москве Е.Ф. Никитиной: «10 приехала в Казань и там узнала о распоряжении не пускать в Москву без визы Моссовета. Я пошла в Управление милиции и мне там сказали, что по телеграмме Вашей пропуска они мне дать не могут. В Союзе (писателей. — Н.А.) Татарской АССР я увидела растерянного Арского, который третий день пытался уехать в Москву. В Казани хлопотал о приезде Петровский…
Казину и Зенкевичу, возвращавшимся из командировки в Москву*, почему-то не продали билетов. Конечно, с ними-то там все уладилось, но Арский еще 17 был в Казани».
В другом месте Беклемишева возмущается: «В ответ на мое обращение в Президиум (Союза писателей. — Н.А.) к Бахметьеву и Фадееву я долго не получала
__________
* Некоторые писатели приезжали с фронта к своим семьям, отписывались и снова уезжали в Москву или на фронт.

ответа. За август и сентябрь они не удосужились ответить мне, несмотря на посланное мною медицинское свидетельство… Объяснение, что Фадеев может вызвать только членов ССП, не выдерживает критики, т.к. я сама как секретарь групкома подписывала командировки Кашинцевым (матери и сестре)*. По вызову Фадеева уехала вчера … чева (неразборчиво. — Н.А.). Все три имеют самое отдаленное отношение к Союзу… и даже родные их не члены ССП.
Эти трое удостоились вызова, а члены ССП Арский и Петровский десять дней просидели в Казани. Это ли не возмутительно?»

Надо отдать должное Фадееву, деду он отвечал аккуратно. Дед из Чистополя писал ему письма, присылал свои новые стихи, направлял и просьбы о возвращении в Москву. Вот одна из телеграмм ему Фадеева:
«Чистополь, Вахитова, 19
Арскому

Вызов сожалению пока невозможен. Стихи направлены Радиокомитету. Проверю их судьбу. Сообщу. Привет.
Фадеев».

Мне удалось частично просмотреть переписку Фадеева с писателями — фронтовиками и тыловиками. О чем только они ему не писали? В основном, конечно, просили о помощи. Но были и жалобы друг на друга, кляузы, требования
разобраться в клевете. Какое надо было иметь терпение, чтобы все это прочитывать и каждому отвечать! Вот, например, одно из таких характерных писем Фадееву, написанное нашим соседом по этажу венгерским писателем Белом Иллешем:

«Когда я был у тебя на квартире, ты позвонил Скосыреву и просил его помочь моей семье. Он ответил, что это трудно сделать, так как нет фондов для помощи семьям фронтовиков-писателей. Ты все же нашел такую возможность и помог мне. (Далее Б. Иллеш пишет о том, что он демобилизован, но снова рвется на фронт, а пока просит помощи — по инициативе КП Венгрии ему поручено написать книгу о разгроме венгерской армии. Скосырев обещал, но не помог.)
…Меня в первую очередь интересует не материальная сторона дела, а отношение ко мне, как к писателю, которого сочли возможность отнести к группе людей, которые или переводили несколько стихов, или написали несколько слабых очерков.
22 месяцев я пробыл на фронте. Разреши мне напомнить, что мои книги на 33 языках распространены во всех странах мира. Ты сам слышал, какую высокую оценку моей работе дал тов. Сталин. Все это дает мне основание считать себя серьезным писателем. Повторяю, что меня интересует не так материальная сторона вопроса, сколько моральная. Материальной мне помогает КП Венгрии.
Куда это ведет, если отдельные сотрудники Союза писателей считают возможным плюнуть в лицо писателю, вернувшемуся с фронта?
С коммунистическим приветом.
____________
* В каких-то мемурах мне попалось упоминание о В. М. Кашенцевой — зав. секретариатом ССП СССР.

Бела Иллеш.
Адрес: Пр. МХАТа, д.2, кв. 2.
30 ноября 43 г.»

Как похоже это письмо на послание деда Скосыреву! Обоим приходится униженно доказывать свои литературные и боевые заслуги.
Лилия Николаевна Сейфуллина тоже занималась разбором жалоб, входя в комиссию по приему и проверке состава членов ССП. Она пишет сестре: «В комиссии пять человек. Я старейшая и член Правления, а Митрофанов и Федосеев бруштолько члены Союза. Представляешь, сколько недовольства, жалоб, упрашиваний обрушилось на меня!
… Я возвращаюсь домой, как избитая, хоть и говорят, что брань на вороту не виснет. Очень виснет. Исключив из писательской столовой человек десять ежедневно, хотя бы и справедливо исключив, приходишь домой, как Малюта Скуратов. Мужчины хоть только ругаются, а женщины еще плачут. Ох, завязал бы горе веревочкой!..»

Дед смог вернуться в Москву только весной 1943 г., когда началась общая реэвакуация писателей. Вскоре он тяжело заболел — у него произошел инсульт с парализацией правой стороны. Правда, он счастливо отделался — следов от этого инсульта у него не осталось. Ему тяжело работать, трудно в материальном плане. И снова идут просьбы в Союз писателей.

«В президиум ССП. Москва.
Скосыреву.
31.04.44

В данное время я работаю над большой пьесой по освобождению Украины и над книгой «Семнадцатый год». Я был солдатом Павловского полка и активным участником революционных событий (см. книгу «Истпарт» — «Большевизация Петроградского гарнизона в 1917 г.»).
В книге будет отражена борьба рабочих и солдат под руководством партии большевиков за советскую власть от февраля к октябрю.
Не так давно я был опасно болен (кровоизлияние в мозгу с парализованием правой стороны).
Сейчас состояние моего здоровья настолько тяжелое, что я не могу обходиться без посторонней помощи и ухода за собой.
Прошу об утверждении литературным секретарем жену С.И Арскую (непонятно о ком идет речь, третью жену П.А. Арского звали Лидией Павловной. — Н.А.), которая до этого времени числилась в списке литературных секретарей*. Врачебная справка прилагается».

________
* Так как в Советском Союзе все люди должны были трудиться в обязательном порядке, многие жены писателей устраивались литературными секретарями у своих мужей. За это они получали справку о работе и зарплату.

Несмотря на тяжелую болезнь и приличный возраст, дед сумел после войны завести еще одного ребенка — осенью 1945 г. у него родилась вторая дочь, Людмила. Он и так испытывал материальные трудности, теперь ему приходится работать еще больше, в том числе и по общественной линии. Он состоит в разных секциях СП, является зам. председателя творческой секции, пишет один и в соавторстве с братом Ильей пьесы, посылает на различные конкурсы свои стихи и рассказы. О его нелегком положении можно судить по очередным письмам к редактору журнала «Знамя» Всеволоду Вишневскому. Как и до войны, он обращается к нему как к другу, но каждый раз теперь напоминает о своих былых заслугах. Письмо от 3 мая 1947 г. — буквально крик о помощи:

«Дорогой Всеволод!

Я красногвардеец, активный участник взятия Зимнего дворца в октябрьские дни, в незабываемое время.
Я написал 2 стихотворения — «Зимний дворец» и «Песня о Смольном».
Если они заслуживают внимания, прошу напечатать в журнале «Знамя».
В данное время я в крайней нужде, нет ни гроша. Если можно, прикажи выдать аванс.
Буду безгранично благодарен.
С приветом
П. Арский».

Хлопочет дед и о новой квартире, надеясь получить ее в писательском доме в Лаврушинском переулке. И по этому вопросу он опять вынужден обращаться к Вишневскому, бывшему тогда одним из замов А.А. Фадеева.

«Дорогой Всеволод!

В 1941 г. мою квартиру фашисты разбомбили. Я нахожусь в тяжелых жилищно-коммунальных условиях.
Одна комната — 4 человека.
2 детей — дочь 14 лет и дочь 5 лет.
Жить и работать крайне трудно. Сколько места надо, чтобы хватало всей семье.
А рабочее место мое?
Жена художница — работает дома.
Я прошу тебя поддержать мое ходатайство о предоставлении мне отдельной жилплощади в Лаврушинском, д.17, на Секретариате (Союза писателей. — Н.А.)».
Однако в Союзе писателей у него с квартирой ничего не выходит. Только в 60-е годы, когда при Хрущеве в Москве началось массовое жилищное строительство, Они переехали в один из самых престижных тогда районов города — на Ленинский проспект.

После войны дед написал очень грустное стихотворение «Баллада о слепом». Оно отражает его душевное состояние — человека, который все время вынужден о чем-то просить, а его не слышат.

Ноябрьский ветер трубит в рог.
На перекрестке ста дорог

Стоит слепой… Куда идти?
Ему закрыты все пути.

Ни звезд не видит, ни огней,
Один — не близких, ни друзей.

 4

Кончилась война. Из школьных друзей моих родителей погибли Люся Чернина, Гога Рогочевский, Петя Гастев и др. Не вернулись назад и многие фронтовики из нашего дома. Погиб мой отец. Погиб Сева Багрицкий. Погиб Юра Селивановский. Пропал без вести Юра Малышкин. Где-то в 70-х годах к его маме, Вере Дмитриевне Малышкиной, пришла аспирантка, кажется, Ленинградского университета и сказала, что обнаружен военный дневник Юры, она делает по нему диссертацию и готовит его к публикации в журнале «Юность». Но Вера Дмитриевна так и не увидела этого дневника ни в рукописном, ни в печатном виде.
Трагически погиб комсомольский поэт Джек Алтаузен — неутомимый «бродяга» и романтик, исколесивший в 14 лет почти весь мир и превратившийся в этих странствиях из Якова в Джека. На каком-то поэтическом вечере в ЦДЛ Михаил Светлов сказал о нем: «Это был хохотун в самом лучшем смысле этого слова. Он смеялся неудержимо, необычайно по-доброму и так заразительно, что человек с самым дурным настроением в его присутствии становился таким же веселым, как и сам Джек».
С самого начала войны Алтаузен работал в редакции газеты 12-й армии и, кроме статей и корреспонденций, писал туда много стихов. Популярность его в армии была так велика, что к 25-летию Октябрьской революции он — первый из поэтов на войне — был награжден орденом Красного Знамени. Его стихотворение «Письмо от жены», близкое симоновскому «Жди меня», переписывали от руки, посылали в треугольных конвертах на фронт и с фронта:

Над бойцами плыл дым от цигарок,
За деревней гремел еще бой,
И лежал у меня, как подарок,
На ладони конверт голубой.

Джек погиб 25 мая 1942 г., участвуя в неудавшемся наступлении в районе Изюм — Барвенково — Лозовая. По свидетельству товарищей, вырвавшихся позже из образовавшегося кольца, поэт был раздавлен танком. Кто-то из работников фронтовой газеты рассказывал, что в этом трагическом наступлении из мясорубки удалось выскочить только редакционному самолету У-2. Джек мог улететь на нем, но предпочел разделить судьбу со своей частью.
Эти люди не думали, что совершают подвиг, они поступали так, как им подсказывала совесть.
В критической ситуации однажды оказался Вальдек Ильенков. Во время отступления наших войск он руководил эвакуацией госпиталя. Машин было мало, и раненых укладывали друг на друга, как мешки. Последнюю машину загружали, когда немцы находились уже рядом. Для самого Вальдека места в машине не оказалось. Он приказал водителю ехать и повис на борту, вцепившись руками в железные скобы. Был конец декабря. Мороз в тот день перевалил за 30 градусов. Вскоре он перестал чувствовать свое тело, но продолжал каким-то чудом держаться. Когда машина, наконец, подъехала к санитарному поезду, он был без сознания, и его пришлось отправлять в тыл. Так он заработал туберкулез, от которого уже никогда не мог избавиться.
Жуткая история в начале войны произошла и с Евгенией Николаевной Филимоновой. Сама она не любила ничего рассказывать, но когда-то об этом поведала мамуке, а та уже нам. В моей памяти этот рассказ остался как яркий эпизод из художественного фильма.
Случилось это тоже, как у Вальдека, во время отступления наших войск. Тетя Женя и еще один хирург, молодой человек, делали тяжелую, черепно-мозговую операцию. Начальник госпиталя несколько раз входил в операционную и предупреждал ее, что немцы вошли в город, надо срочно уезжать, но она только отмахивалась — нельзя же оставлять человека с открытым черепом. Когда уже накладывали последние швы, обратили внимание, что в операционную никто не заходит, а за окном слышен рев танков.
Тетя Женя спустилась вниз покурить и посмотреть, что на улице происходит. Около дома был палисадник с сиренью, и, выглядывая из-за кустов, она увидела на дороге растянувшуюся колонну фашистских танков. Вдруг один танк повернул в ее сторону и, ломая кусты, двинулся к дому, поливая из огнемета флаг с красным крестом. Первым ее движением было броситься к подъезду, но она не успела — в танке ее заметили и стали по ней стрелять. Каким-то чудом она добежала до угла дома и нырнула за него. Танк двинулся за ней. Она добежала до другого угла, третьего, а он все полз и полз за ней, упорно поливая все вокруг огнем. В доме начался пожар. Наконец, водителю надоела эта круговерть, и он вернулся на дорогу.
Тетя Женя, задыхаясь от дыма, пробралась в операционную. Раненый, которого они несколько часов назад спасли от смерти, был убит. Молодой врач получил тяжелое ранение в живот. Тетя Женя с трудом взгромоздила его на операционной стол и попыталась остановить кровотечение, но он умер. Ночью она сумела пробраться к своим, ориентируясь на звуки шедшего невдалеке боя. Ей здорово влетело от начальства, хотели даже отдать под трибунал, но дело замяли, так как хирургов, особенно хороших, катастрофически не хватало, а она была хирургом от бога. За войну она сама была несколько раз ранена, получила две тяжелые контузии, из-за раны в позвоночник несколько месяцев пролежала парализованной, долго ходила с палкой, но снова и снова возвращалась на фронт и спасала людей.

* * *

Павел Александрович за свою общественную и творческую работу в годы войны был награжден медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941 — 1945 гг.» Такую же медаль получила и бабушка, которая, кроме основной работы, все военные годы (и послевоенные тоже) много трудилась на субботниках по благоустройству Москвы, в частности, коллектив ВУОАП участвовал в строительстве сквера имени Ильи Репина на Болотной площади (напротив кинотеатра «Ударник» и Дома на набережной).
Родина щедро одарила и продолжает одаривать участников войны, теперь уже престарелых ветеранов. Забыла она только своих рядовых солдат-мальчишек, которые не успели совершить никакого подвига, а выполнили один единственный долг — отдали за нее свою жизнь. Такое отношение к ним шло еще со времен самой войны, которое подметил даже сын американского генерала Д.Д. Эйзенхаура Джон, посетивший вместе с отцом Советский Союз в августе 1945 г. Во время завтрака в Ленинграде Г. Жуков неожиданно предложил Джону произнести тост, и тот сказал: «Я нахожусь в России уже несколько дней и услышал много тостов. В этих тостах говорилось о мужестве и заслугах каждого союзного руководителя, каждого выдающегося маршала, генерала, адмирала и авиационного командующего. Я хочу провозгласить тост в честь самого важного русского человека во Второй мировой войне. Джентльмены, я предлагаю выпить вместе со мной за рядового солдата великой Красной Армии!»
Редко когда вспоминают и матерей погибших (таковых уже, наверное, сейчас не осталось) и их вдов. День Победы для большинства из них — грустная дата, именно в этот день они особенно остро чувствуют свое горе и одиночество, не сложившуюся жизнь. И когда в 1967 г. в Александровском саду появилась Могила Неизвестного солдата, они стали туда ходить и носить цветы, как на могилу своих близких. И моя бабушка туда ходила. А когда мы съездили с ней в 1969 г. в Ленинград, то привезли оттуда с Пискаревского кладбища, где похоронены в общей могиле ее сестра с мужем, землю и высыпали на Могиле Неизвестного солдата около гранитной доски с надписью «Ленинград».
Если человек это делает, значит это ему нужно. Бабушке было нужно. Знали об этом только она и я.

ЭПИЛОГ

Дед Павел умер 20 апреля 1967 г., не дожив несколько месяцев до 50-летия Октябрьской революции. Некрологи о нем поместили почти все центральные газеты. Его еще хорошо помнили — старого большевика, поэта и драматурга, автора ряда стихотворений, давно уже ставших хрестоматийными. Как заслуженного и почитаемого человека его похоронили на мемориальном Новодевичьем кладбище.
Через год в издательстве «Детская литература» вышел небольшой сборник его стихов: о романтике революции, о русских и французских гаврошах — бесстрашных мальчишках, стоявших рядом с отцами на баррикадах:

Синяя ночь уплыла,
С солнцем растаяла мгла…
На смерть в бою осужден,
С песнями шел батальон.

С красным цветком на груди
Мальчик шагал впереди.
Смело он бил в барабан, —
Это был маленький Жан.

В сборнике есть вступление, которое написал замечательный поэт, автор увлекательной книги «Необычное литературоведение» Сергей Наровчатов. Вступление по объему — довольно большое для детской книжки, но одному поэту хотелось многое сказать о другом поэте, и он дает волю своим мыслям. Это очень точная оценка жизни и творчества деда:
«Погожее июньское утро. Иду по одной из улиц, выходящих на Ленинский проспект. Навстречу мне толпа ребят в пионерских галстуках. А среди них, тоже в пионерском галстуке, с охапкой молодой сирени в руках, мой старый знакомец.
— В пионеры записались, Павел Александрович?
— А ты что думаешь! Душа у меня пионерская, только годы не те… Я ребятам про революцию рассказывал, как мы Зимний брали, а они меня в почетные пионеры произвели и сиренью наградили.
И раскатился живым, добрым и совсем еще молодым смехом.
А лет моему знакомому было и впрямь немало. Павел Александрович Арский принадлежал к той революционной гвардии рабочего класса, которая прошла через огонь трех революций и утвердила победу ленинского дела в нашей стране. По возрасту он и мне бы годился в отцы, а читателям этой книги мог бы быть дедушкой. Когда приходилось с ним встречаться, всегда было ощущение, что ты прикасаешься к тому самому заветному и большому, что живет и дышит в великих словах — революция, коммунизм, Ленин.
Можно только удивляться, какая завидная судьба выпала ему на долю. Все, о чем мы с гордостью и восхищением читаем в книгах, вошло в его биографию как нераздельная и живая ее часть. А сама его биография тоже стала нераздельной и живой частью великого целого — нашей революции.
…Многие из читателей этой книги смотрели, наверное, кинотрилогию о Максиме. Мне всегда казалось, что пиши Максим стихи, он бы писал примерно такие, как молодой Павел — участник штурма Зимнего дворца и гражданской войны…
И жизненный путь П.А. Арского сходен с путем героя кинотрилогии — Максима. Он был распространителем подпольной «Правды» и сам печатал в ней корреспонденции и стихи, был большевистским агитатором среди солдат и за революционную пропаганду был заключен правительством Керенского в Петропавловскую крепость. И, наконец, с оружием в руках утверждал победу Октября на петроградских улицах…»

В последние годы мы с дедом общались довольно часто. Я тогда уже училась на заочном отделении факультета журналистики, работала корректором в издательстве «Медицина» и очень хотела устроиться в какую-нибудь хорошую газету. Дед взялся мне помочь, и мы стали с ним ходить по редакциям. Сначала пошли в «Правду» (тогда это была центральная и самая престижная в стране газета). Там мне предложили для начала поработать корректором, меня это не устроило, и мы отправились в журнал «Октябрь». Здесь деда встретили очень хорошо, нас даже напоили чаем, но его знакомая, редактор отдела, откровенно сказала, что каждый день бывает столько звонков «сверху», что все должности в журнале «забронированы» на несколько лет вперед. «Получи диплом, — утешила она меня на прощание, — а там посмотрим».
После еще ряда неудачных попыток дед страшно расстроился, но я его успокоила: надо, действительно, сначала получить диплом, а потом уже действовать. Это хождение по редакциям было, кажется, в 1964 г., когда я училась на втором курсе. Во время этих «походов» дед рассказывал о своей работе в Союзе писателей, о талантливой молодежи, которая пришла в поэзию. Несколько раз мы ходили с ним в ресторан Дома литераторов, и однажды к нашему столу подсел Булат Окуджава. Оказалось, что дед с ним давно знаком и помог ему вступить в Союз писателей.
У Булата Шалвовича одно время был тяжелый период — его почти нигде не печатали, обвиняя в пошлости и антисоветчине, а выступления на публике вызывали раздражение даже у коллег: композитор В.П. Соловьев-Седой называл его мелодии «белогвардейскими», а А.Н. Вертинский — песнями «для неуспевающих студентов». Много недоброжелателей было у него и в Союзе писателей. Подав заявление о вступлении в СП, Окуджава не сомневался, что приемная комиссия его сразу «зарубит». Ему пришла мысль устроить на заседании комиссии небольшой концерт. Он посоветовался с дедом и попросил его содействия. Дед выполнил его просьбу. Накануне решающего дня поэт пришел к деду домой с гитарой и долго пел, прерываясь с хозяевами на обед и чай. Но концерт не понадобился, комиссия и так дала Окуджаве свое «добро».
… Здоровье деда стало ухудшаться. Вскоре он перестал выходить из дому, и мы с ним общались только по телефону. Но у него начались проблемы с памятью. В день его 80-тилетия (7 ноября 1986 г.) я позвонила ему, чтобы поздравить его с юбилеем. Он долго расспрашивал, кто я и где живу. Через полгода его не стало.

Бабушка Анна Михайловна пережила деда на 16 лет, ту разницу лет, которая была между ними. Возможно, она прожила бы еще дольше, если бы не переезд на новую квартиру и волнения, связанные с этим событием.
… Мы с соседями давно хотели разменять нашу четырехкомнатную квартиру на две отдельные, но не могли найти подходящих вариантов. Семьи наши разрослись, появились дети, но оснований для того, чтобы кого-то из нас поставили на очередь, не было. В 1979 г. Любови Альбертовне удалось получить квартиру в Доме старых большевиков в Большом Гнездиковском переулке (еще известном, как дом Нирнзее), и она уехала туда с дочерью, оставив здесь внука с семьей. А нам через два года помог случай. Во время ремонта котельной, находившейся в подвале прямо под нами, рабочие забыли положить прокладку между насосом и его фундаментом, и в наших двух комнатах появился шум, намного превышающий предельно допустимые нормы. Конечно, он был не смертельный, но достаточный, чтобы начать действовать. Мы вызвали представителей Санэпиднадзора, они сделали замеры и дали соответствующее заключение, с которым я стала обивать пороги высоких инстанций. Наконец, нас поставили на очередь и даже обещали, как семье фронтовика (имелась в виду бабушка), сделать это очень быстро. Уже через год нам выдали ордер на очень хорошую квартиру, но на краю света — в Бирюлево-Восточном. Окно одной из ее комнат выходило прямо на МКАД* — как насмешка: из самого центра, почти от Кремля, на самую окраину.
В это время в нашем писательском доме освободилась двухкомнатная квартира — умерла Елена Мироновна Голодная. Я снова пошла по инстанциям, но чиновничья стена оказалась непробиваемой — никто меня не хотел слушать. Зато жэк не растерялся и быстро вселил туда своего сантехника, только что приехавшего из провинции.
Бабушка так переволновалась из-за всех этих событий, что у нее случился обширный инфаркт миокарда. Произошло это глубокой ночь. Как всегда, по своей деликатности, она не хотела никого тревожить. Меня разбудили стоны. Когда я влетела в ее комнату, у нее были расширенные от боли глаза. Она заглатывала одну за другой таблетки глицерина, надеясь, что они снимут приступ, и умоляла не вызывать скорую. Я не стала ее слушать: и так время уже было упущено.
Когда-то в далеком детстве у меня случился миокардит; в том месте, где находилось сердце, бушевал огонь — такие были нестерпимые боли. Пока ехала скорая, бабушка что есть силы дула на больное место, и от этого мне становилось лучше. Теперь я дула на ее сердце, надеясь, что холодный воздух принесет ей хоть какое-то облегчение… и шептала про себя слова ее молитвы: «Бог мой, на которого я уповаю! Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы, перьями своими осенит тебя…»
Но даже в такой момент у нее нашлись силы, чтобы шутить. Накануне председатель домкома попросил ее пройтись по квартирам и собрать деньги за марки ДОСААФ. Она добросовестно обошла оба подъезда (может быть, этот вояж ее и доконал).
— Вот видишь, — говорила она, пытаясь выжить улыбку, когда мы ехали в машине скорой помощи, — я успела со всеми попрощаться.
Чудесные врачи института Склифосовского вытащили ее с того света. Придавал ей силы и мой маленький сын Костик, которого она, как все бабушки, боготворила. Она считала, что он очень похож на моего отца. Малыш ее тоже любил, и его приходы в больницу были для нее лучшим лекарством.
Там же, в больнице, 13 февраля 1983 г. ей исполнилось 80 лет.
После ее возвращения домой нам ничего не оставалось, как переезжать в Бирюлево. В новой квартире она прожила два месяца (ее не стало 19 июня 1983 г.).
О чем она думала, глядя из окна своей комнаты на кольцевую дорогу и раскинувшиеся за ней широкие дали, — о Ленинграде, Мраморном дворце, проезде МХАТа или превратностях судьбы?

_________
* Московская кольцевая автомобильная дорога.

Иду, иду, и, может быть, вторая
Иль третья жизнь сменилась на ходу.
Конца не видно. Может быть, иду
Уже не я. Иду, не умирая.

Круг замкнулся.

Бабушка не дожила до пресловутой перестройки Горбачева и развала СССР. Зато другая бабушка, Елена Ильинична Прокопенко, полностью ощутила на себе все прелести новой демократической эры, оказавшись поданной другого государства — Украины. Ей было под 90, и мудрая старуха, пережившая революцию, голод 30-х годов, репрессии, войну, с тревогой наблюдала, что творят в Крыму пришедшие к власти демократы, которые никак не могли поделить между собой власть. Однако здесь появились и другие хозяева — крымские татары. Они дружно возвращались на родину и требовали полной автономии полуострова. Бабушка, завещавшая мне свою часть дома, теперь в каждом письме предрекала, что мне этого дома не видать — «татары все равно отнимут». Так оно и оказалось.
Татары, выселенные из Крыма Сталиным во время войны за содействие фашистам, уже в 50-х годах стали наведываться в родные места, ходить по домам и угрожать жителям. К бабушке тоже приходил такой «бывший хозяин», разговаривал грубо, обещал, что они «повырежут всех, кто сюда понаехал». Потихоньку они стали возвращаться в Старый Крым. Милиция их не прописывала и выселяла, но они появлялись снова. Потом уже стали на их нелегальное проживание смотреть сквозь пальцы.
Большая семья татар в начале 80-х поселилась напротив нашего дома. Женщины и дети мелькали на улице часто, но хозяина я видела раза три, не больше, он предпочитал днем не светиться. Зато ночью к его воротам съезжались десятки легковых машин, иногда подходили крытые грузовики, из которых в дом переносили большие ящики. Бабушка была уверена, что татары готовят вооруженное выступление, и в ящиках лежит оружие (ходили слухи, что деньги татарам дает Турция). «А может быть они контрабандисты?» — однажды предположила я, наблюдая за ночной суетой у соседей. На что мудрая бабушка тут же парировала: «Контрабандисты выносят товар обратно, а эти ничего не выносят».
Так и не известно, чем занимались эти люди, а сосед в 90-х годах оказался одним из лидеров движения крымских татар, и его лицо иногда мелькало в телевизионных репортажах из Симферополя
Половина нашего дома тоже вскоре перешла к татарам — умерла пожилая женщина, купившая эту часть после смерти Е.И. Доленко. Новые хозяева вырубили в саду все деревья, насажали помидор и успешно торговали ими в Феодосии. После смерти бабушки в 1995 г. они уговаривали меня продать им доставшееся мне наследство, предлагая копейки. Я же хотела подождать до выхода на пенсию и приезжать сюда на все лето — моя давняя, заветная мечта, ну, а если продавать, то получить хоть какую-то выгоду. Однако татары знали, что делают. Оказалось, что после развала СССР русские и украинцы стали спешно уезжать из Старого Крыма, повсюду висели объявления о продаже хороших, добротных домов — не то, что моя половина, нуждающаяся в основательном ремонте. Оформив на себя наследство, я уехала в Москву, попросив присматривать за хозяйством хорошую знакомую, Веру Федоровну Калинину. Вскоре соседи сообщили мне, что на моем потолке отошла балка (она еще отходила при мне, но от них это было далеко), и требовали срочно произвести ремонт. Они подключили городской совет, и тот письменно обязал меня произвести капитальный ремонт моей собственности, иначе ее экспроприируют. Я решила не реагировать на происки «врагов», но татары стали угрожать Вере Федоровне, что подожгут ее дом. Бедная женщина умоляла меня уступить татарам, и я сдалась. Татары прислали мне с кем-то 250 долларов, а я им передала доверенность для оформления сделки. Не сомневаюсь, что они тут же вырубили чудесный орехово-яблонево-вишневый сад бабушки и засадили его помидорами.
Последний раз я была в Старом Крыму в октябре 1995 г. Я не узнала город — кругом шла торговля турецкими товарами, а за прилавками стояли одни лица кавказской национальности. Из экономических или каких-то других соображений в домах три раза в день отключали электричестово. Днем город полыхал разноцветьем осенних красок, а вечером погружался в глухую темноту, и возмущенные жители собирались кучками на своих улицах. Им так хотелось вернуться в прошлое — в СССР, в Россию, спокойную и мирную жизнь. Они до сих пор об этом мечтают, пережив в 2006 г. не только новый кризис верховной власти, но и чудовищное решение этой власти — устроить в Старом Крыму полигон для учебы войск НАТО.
… Но в прошлое нет возврата, так же как нельзя опять очутиться в нашей квартире в проезде Художественного театра или посидеть на крыльце старокрымского дома.
Это была другая жизнь и другая эпоха.
             Москва, 2006 г.

БИБЛИОГРАФИЯ

Анна Ахматова. Сочинения в двух томах. М., «Панорама», 1990.
Арский Павел. Годы грозовые. Стихи. М., «Советский писатель», 1962.
Блок Александр. Белый Андрей. Диалог поэтов о России и революции. М., «Высшая школа», 1990.
Большая советская энциклопедия, издания первое и третье. М., «Советская энциклопедия».
Большевизация Петроградского гарнизона в 1917 г. Сб. материалов и документов. Л., 1932.
Боннэр Елена. Дочки-матери. М., Издательская группа «Прогресс», «Литера», 1994.
Булгакова Елена. Дневник. М., «Книжная палата», 1990.
Булгаковы Михаил и Елена. Дневник Мастера и Маргариты. М., 2001.
Великий князь Константин Константинович Романов. Павловск – Санкт-Петербург, 2000.
Весь Петроград, 1917 г.
«Вестник театра», 1919, № 41, 11–16 ноября.
Воспоминания о Сергее Есенине. М., «Московский рабочий», 1965.
«Вопросы литературы». М., февраль 1990.
Встречи с прошлым. В. 5. М., «Советская Россия», 1984.
Встречи с прошлым. В. 10. М., «РОССПЭН», 2004.
Гидаш А. Как я люблю вас, ребята! «Юность», 1964, № 17.
«Грядущее», 1918–1919.
«Жизнь искусства». Л., 1924, № 39.
«Знамя», 1998, № 7.
Золотницкий Д. Театр и драматургия. Труды Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии. Вып. III. Л., 1971.
Золотницкий Д. Зори театрального Октября. Л., 1976.
История русской советской литературы. Под редакцией проф. П.С. Выходцева. Издание второе. М., «Высшая школа», 1974.
Казак Вольфганг. Лексикон русской литературы ХХ века. М., РИК «Культура», 1996.
Керженцев П.М. Творческий театр. Изд. 5-е. М. – Пг., 1923.
К.Р. Времена года. Избранное. СПб., «Северо-Запад», 1994.
Краткая литературная энциклопедия в 9 томах. М., «Советская энциклопедия», 1960.
Критико-биографический словарь русских писателей и ученых. Т.1 (выпуск 1–3). Петроград, 1915.
Куняев Станислав, Куняев Сергей. Сергей Есенин. М., «Молодая гвардия», 1997.
Лесс Ал. Непрочитанные страницы. М., 1966.
Ленинград. Справочник для туриста. Лениздат, 1969.
«Литературная газета» за 1929, 1930 – 1933, 1937 гг., 1988
(4 мая, с. 12).
Литературный энциклопедический словарь. Под общей редакцией В.М. Кожевникова и П.А. Николаева. М., «Советская энциклопедия», 1987.
Литературные мемуары ХХ в. Аннотированный указатель. М., 1995.
Мандельштам Н.Я. Вторая книга. М., 1990.
Мандельштам Осип. Стихотворения. СПб. «Респекс», 1997.
Мгебров А.А. Жизнь в театре. Т.2. М. – Л., 1932.
Нагибин Ю.М. Дневник. М., «Книжный сад», 1996.
«Петроградская правда», 1920, № 147, 6 июля.
Письма Л.П. Арской (третьей жены Арского П.А.) к Т.П. Дориной, готовившей в 1975 г. «Библиографию советских писателей». Публичная библиотека им. Салтыкова-Щедрина, ОНИ и РБ. Ф. 1075. Оп. 1. Д. 18.
«Пролетарская культура», 1919 г.
Пролетарские писатели. Антология пролетарской литературы. Составил Семен Родов. Под общей редакцией проф. П.С. Когана. М., Госиздат, 1924.
Репертуарно-инструктивные письма по театру. М., 1932.
«Рабочий и театр». Л., 1925 (№ 24, 47; 25; 29); 1932 (№ 29–30).
Русские советские писатели. Поэты. Библиографический указатель. Т.1. М., «Книга», 1977.
Сейфуллина Зоя. Моя старшая сестра. М., «Советский писатель», 1970.
Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей И.Ф. Масанова. Т.1. М., «Книжная палата», 1956.
Соколов Н.А. Предварительное следствие 1919–1922 гг. Составитель Л.А. Лыкова. Российский архив. М., 1998.
Справочник Союза советских писателей СССР на 1950–1951 гг.
Счастье литературы. Государство и писатели. 1925–1938. Документы. М. «РОССПЭН», 1997.
«Театр». М., 1975, № 4
Театр и драматургия. В. 3. Л., 1971.
Ходасевич Владислав. Перед зеркалом. М., «ОЛМА-ПРЕСС», 2002.
Цветаева Марина. Неизданное. Сводные тетради. М., «ЭЛЛИС ЛАК», 1997.
Чуковский К.И. Дневник. 1930–1969. М., 1994.
Шейнин Лев. Старый Знакомый. «Куйбышевское книжное изд-во», 1958.
Шенталинский Виталий. Рабы свободы. М.,»Парус», 1996.
Щеглов Дмитрий. У истоков. М., «ВТО», 1960.

В книге также использованы справочно-библиографические материалы Центральной научной библиотеки СТД, документы из фондов Государственной публичной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина в Петербурге, Центрального государственного архива Санкт-Петербурга, Института русской литературы (Пушкинский дом), рукописного отдела Государственного литературного музея, Государственного архива РФ, Российского государственного архива литературы и искусства и др., личного архива автора.

         УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН И НАЗВАНИЙ

 Авдеев Валерий Дмитриевич (1901–1966) – театровед, кандидат исторических наук.
Авербах Леопольд Леонидович (1903–1937) – критик, генеральный секретарь РАПП (1928–1932), редактор журнала «На литературном посту». Репрессирован, расстрелян.
Аверченко Аркадий Тимофеевич (1881–1925) – писатель-юморист, драматург, театральный критик, редактор журнала «Новый Сатирикон».
Агапов Борис Николаевич (1899–1973) – писатель; жил в
пр. МХАТа.
Агапова Нонна Алексеевна – жена писателя Агапова Б.Н.; жила в пр. МХАТа.
Агеев – полковник НКВД; жил в пр. МХАТа.
Александров Александр Васильевич (1883–1946) – композитор, хоровой дирижер, организатор и художественный руководитель Ансамбля песни и пляски Советской Армии.
Александровский Василий Дмитриевич (1897–1934) – пролетарский поэт.
Алексей – см. Яценко А. Н.
Алик – см. Доленко Алик.
Аллилуева Надежда Сергеевна (1901–1932) – жена И.В. Сталина.
Алиханов Геворк (ум. 1937 г.) – отец (отчим) Боннэр Е.Г. Репрессирован, расстрелян.
Алперс Борис Владимирович (1894–1974) – театральный критик.
Алтаузен Джек (Яков Моисеевич; 1907 -1942) – поэт; жил в пр. МХАТа.
Алымов Сергей Яковлевич (1892 – 1948) – поэт.
Аля – см. Эфрон А.С.
Андреев – художник, работал в петроградском Пролеткульте.
Андреев А.С. – художник, жил в Чистополе.
Андреева Мария Федоровна (Юрковская; 1868–1953) – актриса, гражданская жена М. Горького.
Андроников Ираклий Луарсабович (Андроникашвили; 1908–1990) – писатель, литературовед.
Анов Николай Иванович (Иванов; 1891–1980) – писатель.
Арагон Луи (1897–1982) – французский поэт, писатель.
Ардов Виктор Ефимович (Зильберман; 1900–1976) – писатель.
Арендс Анна Андреевна – артистка Кременчугского театра миниатюр.
Арская Анна Михайловна (1903–1983) – вторая жена Арского П.А.
Арская Лидия Павловна – третья жена Арского П.А.
Арский Александр Павлович(1922–1943) – сын Арского П.А. во втором браке.
Арский Константин Александрович, Костик (р. 1979 г.) – внук Арского А.П. и Доленко Е.Н.
Артамонов Михаил Дмитриевич (1888–1958) – пролетарский поэт.
Артемьев Леонид Дмитриевич (1913–1983) – муж Артемьевой Е.А., военный врач.
Артемьева Галина Леонидовна (1936–2005) – дочь Артемьевых Е.А. и Л.Д.
Артемьева Евгения Алексеевна, Женя, тетя Женя (1913–1969) – сводная сестра Доленко Е.Н., учитель русского языка и литературы.
Асеев Николай Николаевич (1889–1963) – поэт, переводчик, близкий друг и соратник Маяковского; жил в пр. МХАТа.
Асеева Ксения Михайловна (1900–1985) – жена Н.Н. Асеева; жила в пр. МХАТа.
Ахмадулина Белла Ахматовна (р. 1937 г.) – поэт.
Ахматова Анна Андреевна (Горенко; 1889–1966) – поэт, переводчик.
Афанасьев Александр Агафонович – отец Арского П.А.
Афанасьев Александр Николаевич (1826–1871) – этнограф, собиратель и исследователь русского фольклора.
Афанасьева Анастасия Михеевна – мать Арского П.А.
Афиногенов Александр Николаевич (1904–1941) – драматург.
Афиногенова Евгения (Дженни Марлинг) Бернгардовна (1905–1948) – жена Афиногенова А.Н.

Баба Маша – см. Брагина М.С.
Бабель Исаак Эммануилович (1894–1940) – писатель. Репрессирован, расстрелян.
Багрицкая-Суок Лидия Густавовна (1896–1969) – жена поэта Э.Г. Багрицкого. Репрессирована; жила в пр. МХАТа
Багрицкий Всеволод Эдуардович (1922–1942) – сын Багрицкого Э.Г.; жил в пр. МХАТа.
Багрицкий Эдуард Георгиевич (Дзюбин Эдуард Годелевич, 1895–1934) – поэт; жил в пр. МХАТа.
Байрон Джордж Ноэл Гордон (1788–1824) – английский
поэт-романтик.
Бакланов – работник НКВД; жил в пр. МХАТа.
Бальмонт Константин Дмитриевич (1867–1942) – поэт.
Барбюс Анри (1873–1935) – французский писатель-комму¬нист.
Батаев Николай Кириллович (ум. 2002 г.) – однополчанин Арского А.П.
Бахметьев Владимир Матвеевич (1885–1963) – прозаик, публицист, литературный критик; жил в пр. МХАТа.
Бедный Демьян (Придворов Ефим Алексеевич; 1883–1945) – поэт.
Безыменский Александр Ильич (1898–1973) – поэт, драматург.
Беклемишева Вера Евгеньевна (1881–1944) – писатель.
Белый Андрей (Бугаев Борис Николаевич; 1880–1934) – поэт, прозаик, философ, теоретик символизма.
Бердников Яков Павлович (1889–1940) – писатель, поэт.
Берзинь Анна Абрамовна – жена писателя Ясенского Б., репрессирована, освобождена; жила в пр. МХАТа.
Берзинь Лена – дочь Берзинь А.А.
Бессалько Павел Карпович (1887–1920) – один из деятелей Пролеткульта, поэт, драматург.
Билль-Белоцерковский Владимир Наумович (1884–1970) – писатель.
Блок Александр Александрович (1880–1921) – поэт.
Блок Любовь Дмитриевна (урожд. Менделеева, по сцене Басаргина; 1881–1939) – актриса, жена Блока А.А.
Богданов Александр Александрович (Малиновский; другие псевдонимы – Вернер, Максимов, Рядовой; 1873–1928) – экономист, философ, политический деятель, идеолог Пролеткульта.
Боков Виктор Федорович (р. 1914) – поэт.
Болконский Борис Александрович (Боронихин; 1893–1946) – актер.
Болхавитин Анатолий – работал в НКВД; жил в пр. МХАТа.
Болхавитина Дарья Алексеевна – мать Болхавитина А.
Бондарев Юрий Васильевич (р. 1924) – писатель.
Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич (1873–1955) – партийный и государственный деятель, управделами Совета народных комиссаров (1917–1920).
Боннэр Елена Георгиевна, Люся, Люся Б. (р. 1923) – известная правозащитница; школьная подруга Доленко Е.Н.
Борщевский Дима – друг Арского А.П. и Доленко Е.Н.; жил в пр. МХАТа.
Брагин Сергей (Семен) Владимирович (Владимиров; 1857–1923) – актер.
Брагина Мария Степановна, Маша, баба Маша – домработница Багрицких; жила в пр. МХАТа.
Брамс Иоганнес (1833–1897) – немецкий композитор.
Брауде – известный адвокат.
Брежнев Леонид Ильич (1906–1982) – государственный и партийный деятель, первый (1964–1966) и генеральный (с 1966) секретарь ЦК КПСС, председатель Президиума Верховного Совета СССР (1960–1964, с 1977).
Брик Лиля Юрьевна (1891–1978) – переводчица, любимая женщина Маяковского, его муза.
Брик Осип Максимович (1888–1945) – писатель, литературовед, один из идеологов Лефа-Рефа (см. примечание Леф).
Брики – см. Брик Л.Ю. и Брик О.М.
Бровка Петрусь (Петр Устинович; 1905–1980) – народный поэт Белоруссии.
Брюсов Валерий Яковлевич (1873–1924) – поэт-символист, прозаик, драматург, переводчик, теоретик стиха.
Буденный Семен Михайлович (1883–1969) – маршал Советского Союза, государственный, военный и партийный деятель; герой гражданской войны.
Булак-Балахович Станислав Николаевич (Бэй-Булак-Балахович; 1883–1940) – один из руководителей контрреволюции на северо-западе России, генерал-майор.
Булгаков Михаил Афанасьевич (1891–1940) – писатель.
Булгакова Елена Сергеевна (1893–1970) – жена Булгакова М.А.
Бухарин Николай Иванович (1888–1938) – государственный и партийный деятель, академик. Репрессирован, расстрелян.

Вагнер Рихард (1813–1883) – немецкий композитор.
Вальдек – см. Ильенков Э.В.
ВАПП – Всероссийская ассоциация пролетарских писателей. Создана на 1-м Всероссийском съезде пролетарских писателей в Москве (18–21 октября 1920 г.).
Вардин Илларион Виссарионович (Мгеладзе; 1890–1941) – критик, публицист, в 1922–1924 гг. зав. подотделом печати ЦК РКПб); активный деятель РАПП. Репрессирован, расстрелян.
Вера – первая жена Арского П.А.
Вертинский Александр Николаевич (1889–1957) – артист; автор и исполнитель собственных романсов. Вернулся из эмиграции в годы войны.
Веселый Артем (Кочкуров Николай Иванович; 1899–1939) – писатель. Репрессирован и расстрелян.
Виноградов-Мамонт Николай Глебович (Виноградов; 1893–1967) – драматург, писатель, режиссер.
Вишневский Всеволод Витальевич (1900–1951) – писатель, драматург, общественный деятель, занимал ответственные посты в Союзе писателей, руководил журналом «Знамя».
ВОАПП – Всесоюзное объединение ассоциаций пролетарских писателей, создано на 1-й Всесоюзном съезде пролетарских писателей в Москве (30 апреля – 8 мая 1928 г.) с головным отрядом РАПП – Российской ассоциацией пролетарских писателей.
В 1932 г. обе организации распущены
Вознесенский Андрей Андреевич (р. 1933) – поэт, график.
Волошин Максимилиан Александрович (Кириенко-Волошин; 1877–1932) – поэт, художник, историк искусства, философ.
Воронский Александр Константинович (1884–1937) – литературный критик, писатель, редактор журнала «Красная новь», основатель литературной группы «Перевал». Репрессирован, умер в лагере.
Ворошилов Климент Ефремович (1881–1969) – маршал Советского Союза, государственный, военный и партийный деятель; герой гражданской войны.
Врангель Петр Николаевич (1878–1928) – один из главных организаторов контрреволюции в гражданскую войну, барон, генерал-лейтенант.
ВУОАП – Всесоюзное управление по охране авторских прав, защищает и охраняет авторские права писателей, композиторов и драматургов; с 1973 г. – Всесоюзное агентство по охране авторских прав.
Вучетич Евгений Викторович (1908–1974) – скульптор, народный художник СССР.
Вяземский Петр Андреевич (1792–1878) – поэт.

Гавриил Константинович (1887–1955) – великий князь, сын великого князя Константина Константиновича.
Гайдебуров Павел Павлович (1877–1960) – актер, режиссер, народный артист РСФСР; в 1903 г. организовал в Петербурге Общедоступный (Передвижной) театр, существовавший до 1928 г.
Галина – см. Артемьева Г.Л.
Гастев Алексей Капитонович (до революции псевд. – Дозоров; 1882–1941) – поэт, ученый, организатор и руководитель Центрального института труда при ВЦСПС. Репрессирован, расстрелян; жил в пр. МХАТа.
Гастев Петр – сын Гастева А.К.
Гастев Юрий – сын Гастева А.К.
Гвоздев А. – министр труда при Временном правительстве.
Ге Григорий Григорьевич (1867–1942) – актер, драматург, режиссер.
Гейне Генрих (1797–1856) – немецкий поэт.
Генри О. (Уильям Сидни Портер, 1862–1910) – американский писатель.
Георгий Михайлович (1863–1919) – великий князь. Расстрелян в Петропавловской крепости.
Герасимов Михаил Прокофьевич (1889–1939) – пролетарский поэт. Репрессирован, расстрелян.
Гете Иоганн Вольфганг (1749–1832) – немецкий писатель и мыслитель.
Гехт Семен Григорьевич (1903–1967) – очеркист и прозаик.
Гидаш Антал (1899–1980) – венгерский поэт и писатель. С 1932 по 1959 г. жил в СССР. Репрессирован, освобожден.
Гидаш Софья Анатольевна, Софья – дочь Гидаша А. и Липпай Л.А.
Главрепертком – Главный репертуарный комитет, позже – Главный комитет по контролю за зрелищами и репертуаром; образован в системе Наркомпроса РСФСР 9 февраля 1923 г.
Гладков Александр Константинович (1912–1976) – драматург.
Глебов Анатолий Глебович (Котельников; 1899–1964) – драматург, театровед, писатель.
Гоголь Николай Васильевич (1809–1852) – писатель.
Головин Федор Александрович (1867–1937) – один из основателей партии кадетов, председатель второй Государственной Думы России. В 1917 г. – комиссар Временного правительства. Репрессирован.
Голодный Михаил Семенович (Эпштейн; 1903–1949) – поэт, переводчик; жил в пр. МХАТа.
Голодная Елена Мироновна (ум. 1983 г.) – жена поэта Голодного М.С.; жила в пр. МХАТа.
Голомызов – старший следователь областной московской прокуратуры.
Горбачев Михаил Сергеевич (р. 1931 г.) – партийный и государственный деятель, Генеральный секретарь ЦК КПСС с 1985 по 1991 г., первый президент СССР.
Горбунов Николай Петрович (1892–1938) – секретарь Совета Народных Комиссаров, с 1920 г. управделами Совнаркома РСФСР, а затем управделами СНК и СТО, академик АН СССР. Репрессирован.
Горбунов Кузьма Яковлевич – писатель; жил в пр. МХАТа.
Гордон Илья Зиновьевич (р. 1907) – писатель.
Горев Илья Александрович (Афанасьев), Горев И. – актер, драматург, брат Арского П.А.
Горева Нора – жена Горева И.А.
Горький Максим (Пешков Алексей Максимович; 1868–1936) – писатель.
Грин Александр Степанович (Гриневский; 1880–1932) – писатель.
Гроссман Василий Семенович (Иосиф Соломонович; 1905–1964) – писатель.
Гумилев Лев Николаевич (р. 1912) – историк- востоковед, этнолог, географ; сын А.А. Ахматовой и Н.С. Гумилева.
Гумилев Николай Степанович (1886–1921) – поэт, литературный критик, ведущий представитель акмеизма. Репрессирован, расстрелян.
Гуревич Семен Абрамович – учитель литературы и русского языка.
Гюго Виктор (1802–1885) – французский писатель.

Дарья Алексеевна – см. Болхавитина Д.А.
Деев-Хомяковский Григорий Дмитриевич (1888–1946) – поэт, один из руководителей Суриковского литературно-музыкаль¬ного кружка.
Деникин Антон Иванович (1872–1947) – генерал-лейтенант, командующий Добровольческой армией (с апреля 1918 г.), главнокомандующий вооруженными силами Белой армии России
(с января 1919 г.).
Дзюбинская Ольга Сергеевна (р. 1922) – театровед.
Дженни – см. Афиногенова Е.Б.
Джиоргули Антон Кирьякович – архитектор в Мраморном дворце при великой княгине Елизавете Маврикиевне.
Дикий Алексей Денисович (1889–1955) – актер, режиссер.
Дмитриева Елизавета Ивановна (в замужестве Васильева; псевдоним Черубина де Габриак (1887–1928) – поэтесса.
Дмитрий Павлович (1891–1942) – великий князь; принимал участие в убийстве Григория Распутина, после чего был выслан в Персию.
Доленко Алик – брат Доленко Е.Н.
Доленко Владимир Ильич (ум. 1979) – двоюродный брат Доленко Е.Н., математик.
Доленко Григорий Ильич (ум. 1964) – дядя Доленко Е.Н.
Доленко Елена Ивановна (ум. 1969) – тетя Доленко Е.Н., учитель начальных классов.
Доленко Елена Николаевна, Елка (1922–1944) – мать автора книги.
Доленко Илья Григорьевич – дядя Доленко Е.Н., агроном, работник Наркомзема. Репрессирован, расстрелян.
Доленко Николай Ильич (ум. 1943) – отец Доленко Е.Н., врач.
Дувакин Виктор Дмитриевич (1909–1982) – литературовед.
Дунаевский Исаак Осипович (1900–1955) – композитор.
Дунашев Владимир Иванович – муж Е.Н. Дунашевой, военный врач.
Дунашева Евгения Николаевна, тетя Женя, Женюра – редактор, врач; жила в пр. МХАТа.
Дядя Золя – см. Липпай З.А.
Дядя Илья – сапожник в писательском доме в пр. МХАТа.

Евдокимов Иван Васильевич (1887–1941) – писатель.
Евтушенко Евгений Александрович (р. 1933) – поэт, прозаик, публицист, литературовед, кинорежиссер.
Ежов Николай Иванович (1895–1939) – нарком НКВД.
Елена – дочь Арского П.А. в третьем браке.
Елена Петровна (1884–1962) – княгиня, урожденная королевна, дочь сербского короля Петра 1, жена князя Иоанна Константиновича.
Елизавета Маврикиевна (Саксен-Альтенбургская принцесса Елизавета) – жена великого князя Константина Константиновича.
Елизавета Федоровна (Елизавета-Александра-Луиза-Алиса Гессен Дармштадтская; 1864–1918) – великая княгиня, жена великого князя Сергея Александровича, старшая сестра императрицы Александры Федоровны; убита 18 июля 1918 г. под Алапаевском.
Елизарова Нина Александровна (р. 1912 г.) – близкая знакомая Артемьевой Е.А.
Елка – см. Доленко Е.Н.
Ельцин Борис Николаевич (р. 1931 г.) – первый президент России.
Ермолинский Николай Николаевич – воспитатель детей великого князя Константина Константиновича.
Ерошин Иван Евдокимович (1894) – пролетарский поэт, писатель.
Есенин Сергей Александрович (1895–1925) – поэт.

Жаров Александр Алексеевич (1904–1984) – поэт.
Жданов Андрей Александрович (1896–1948) – государственный и партийный деятель. В 1934–1948 гг. – секретарь ЦК, одновременно в 1934–1944 – 1-й секретарь Ленинградского обкома и горкома ВКП(б).
Женюра – см. Дунашева Е.Н.
Жига Иван Федорович (1895–1949) – писатель, очеркист.
Жигачева Валя – школьная подруга Доленко Е.Н.
Жукова Лида, Лидушка – школьная подруга Доленко Е.Н.
Жуковский Василий Андреевич (1783–1852) – поэт.

Заболоцкий Николай Алексеевич (1903–1958) – поэт.
Зверев Анатолий Тимофеевич (1931–1986) – художник.
Зелинский Корнелий Люцианович (1896–1970) – литературовед, критик, один из основателей и теоретиков Литературного центра конструктивистов; жил в пр. МХАТа.
Зенкевич Михаил Александрович (1891–1973) – поэт, переводчик.
Зернин Александр Николаевич – действительный статский советник, управляющий Конторой великой княгини Елизаветы Маврикиевны.
Зиновьев Григорий Евсеевич (Радомысльский; 1883–1936) – партийный и государственный деятель, член Политбюро ЦК ВКП(б) (1921–1926). Репрессирован, расстрелян.
Злотник Моисей – второй муж Доленко Е.Н.
Зощенко Михаил Михайлович (1895–1958) – писатель.

Ибаррури (Пассионария) Долорес Гомес (1895–1989) – с 1932 г. – в руководстве коммунистической партии Испании, во время испанской революции 1931–1939 гг. – одна из организаторов Народного фронта, борьбы против фашизма и итало-германской интервенции.
Иванов – преподаватель русской литературы на факультете журналистики МГУ.
Иванов Всеволод Вячеславович (1895–1963) – писатель.
Игнатов Василий Васильевич (1884–1938)- один из руководителей Всероссийского совета Пролеткульта, драматург, актер.
Игорь Константинович (1894–1918) – князь, сын великого князя Константина Константиновича; убит 18 июля 1918 г. под Алапаевском.
Иллеш Андрей Владимирович – внук Иллеша Б., журналист; жил в пр.МХАТа.
Иллеш Бела (1895–1974) – венгерский писатель. С 1919 по 1945 г. находился в эмиграции, в том числе в СССР; жил в пр. МХАТа.
Иллеш Владимир – сын Иллеша Б., журналист; жил в пр. МХАТа.
Иллеш Елена Эвальдовна – приемная дочь Ильенкова Э.В.; жила в пр. МХАТа.
Ильенков Василий Павлович (1897–1967) – писатель; жил в пр. МХАТа.
Ильенков Эвальд Васильевич (1924–1979) – философ; сын Ильенкова В.П.; жил в пр. МХАТа.
Ильенкова Елизавета Ильинична – жена Ильенкова В.П.; жила в пр. МХАТа.
Инбер Вера Михайловна (псевд. Старый Джон, Гусь Хрустальный; 1890–1972) – поэтесса, прозаик, журналист; жила в пр. МХАТа.
Иоанн Константинович (1886–1918) – князь, сын великого князя Константина Константиновича; убит 18 июля 1918 г. под Алапаевском.
Ионов Илья Ионович (Бернштейн; 1887–1942) – поэт, директор Госиздата. Репрессирован, расстрелян.
Ирский П. – см. Арский П.А.
Исаковская Лидия Ивановна – жена Исаковского М.В., врач,
Исаковский Михаил Васильевич (1900–1973) – поэт.

Каганович Лазарь Моисеевич (1893–1991) – партийный и государственный деятель, член Политбюро ЦК ВКП (б), председатель ВЦИК (с 1919 г.), ЦИК СССР (с декабря 1922 г.), председатель Президиума Верховного Совета СССР (1938–1946).
Казин Василий Васильевич (1898–1981) – поэт, один из организаторов литературный группы «Кузница».
Калинин Михаил Иванович (1875–1946) – государственный и партийный деятель, председатель ВЦИК, ЦИК СССР, Президиума Верховного совета СССР.
Каменев Лев Борисович (Розенфельд; 1883–1936) – партийный и государственный деятель, член Политбюро ЦК ВКП(б) (1919–1926). Репрессирован, расстрелян.
Каменева Ольга Давыдовна (1883–1941) – общественный деятель. Жена Каменева Л.Б. и сестра Троцкого Л.Д.
Каменский Александр, Шурик – сын Каменского В.В., друг Доленко Е.Н.
Каменский Василий Васильевич (1884–1961) – поэт-футурист, драматург, художник.
Камкина Мария Николаевна – жительница г. Умань, автор письма Артемьевой Е.А. в Москву.
Каржанский Н.С. (1879–1959) – писатель, драматург.
Карпов – первый муж Дунашевой Е.Н.
Карпов Евтихий Павлович (1857–1926) – драматург, режиссер.
Катаев Валентин Петрович (1897–1986) – писатель, драматург.
Катуков Михаил Ефимович (1900–1976) – маршал бронетанковых войск; с января 1943 г. командующий 1-й гвардейской танковой армией, дважды Герой Советского Союза.
Керенский Александр Федорович (1881–1970) – политический деятель, последний глава Временного пра