Роман «Вдали от России»

Приобрести книгу в интернет-магазине «Новое Слово»

«Вдали от России» – вторая часть трилогии о русских анархистах «И день сменился ночью» писателя и журналиста Наталии Арской. После революции 1905 года почти все анархические группы в России были разгромлены, лишь немногим анархистам удалось сбежать за границу. Но и там, на протяжении многих лет некоторые из них продолжают экстремистскую деятельность, устраивают взрывы и грабежи, организуют боевые отряды для действий в России. Со временем они меняют свои взгляды, отказываются от «эксов», начинают работать с массами и издавать политическую литературу.
В центре этих событий оказываются и главные герои романа Николай Даниленко и Елизавета Фальк, члены «Боевого интернационального отряда анархистов-коммунистов». Спасаясь от тюрьмы и неминуемой казни на родине, они бегут в Женеву. Позже Лиза попадает в Америку, а Николай оседает в Париже и активно участвует в работе одной из анархических федераций. Суровым испытанием для всех героев книги становится первая мировая война, разделившая их на «пацифистов» и сторонников победы над Германией. Одни из них уедут в нейтральные страны, другие поступят в Иностранный французский легион, третьи, как Николай Даниленко, будут из-за границы помогать России.
Сюжет основан на подлинных фактах и документах. Главные герои реальны, как и их судьбы. К тому же им не чуждо все человеческое. Читателей ожидает не только интересный экскурс в прошлое анархизма, но и история, полная страстей, интриг, любви и предательства.
Помимо романа «Вдали от России», в трилогию «И день сменился ночью» входят книги «Рыцари свободы» и «Против течения». Каждая из них является самостоятельным художественным произведением.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть первая. Рождение племянницы
Часть вторая. На помощь приходит старший брат
Часть третья. Несговорчивый папаша
Часть четвертая. Кровавая бойня в тюрьме
Часть пятая. Женева. Новые друзья
Часть шестая. Обувная фабрика
Часть седьмая. Секретная миссия Богдановича
Часть восьмая. Грабеж среди бела дня
Часть девятая. Писатель Шарль Готье
Часть десятая. Суд над боевым отрядом Борисова
Часть одиннадцатая. Николай увлекается литературным трудом
Часть двенадцатая. Лиза едет в Америку
Часть тринадцатая. Нет счастья без любви
Часть четырнадцатая. Париж собирает друзей
Часть пятнадцатая. Начало мировой войны
Часть шестнадцатая. Военный госпиталь
Часть семнадцатая. Гордиев узел
Часть восемнадцатая. Чудесное спасение профессора Даниленко
Часть девятнадцатая. Долгий путь домой

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

РОЖДЕНИЕ ПЛЕМЯННИЦЫ

Глава 1

Знойное солнце опаляло крутую, вымощенную серым камнем дорогу и растянувшуюся по ней группу паломниц. Несколько женщин впереди уже подходили к заветной цели своего путешествия – белым стенам Топловского Свято-Параскевиевского женского монастыря, другие, сильно отстав, с трудом преодолевали подъем в гору и боль в распухших, налитых тяжестью ногах. Еще немного последних усилий – и припадут они к иконе Параскевы Пятницы, святой, особо почитаемой в Крыму как целительницы женских недугов; помолятся, поговорят с ней по душам, поплачут, попросив об исполнении своих самых сокровенных желаний. Затем окунутся в купель у святого источника, который славится чудодейственными свойствами. Пройдут к другим дальним источникам в горах: Георгия Победоносца и еще выше – Трех Святителей: Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста, окунутся и в них; напьются вдоволь прохладной живительной воды, и забудутся все тяготы нелегкого пути.
Неожиданно молодая женщина в самом конце группы охнула и тяжело опустилась на землю около стоявшей на краю дороги раскидистой шелковицы. Густая крона давала желанную тень, протягивала ветви с черными сочными ягодами. Где-то рядом журчал ручей, не успевший пересохнуть от жары. Ополоснуть бы лицо, да сил нет.
К женщине подошла паломница средних лет, опекавшая ее всю дорогу по своей душевной доброте, и, наклонив ветку дерева, набрала для нее пригоршню ягод, наполненных нежным ароматным соком.
– Спасибо, Аксиньюшка, – сказала та, вынимая из кармана шелковый надушенный платок и вытирая им мокрое от пота лицо и испачканные в ягодах руки. – Не задерживайся из-за меня. Отдохну немного и догоню вас.
– Зря ты, Мария, не послушалась меня, не взяла в деревне повозку… Нельзя, голубушка, так истязать себя. Мы-то, люди простые, привыкшие к солнцу и любой дороге. А ты, видать, из благородных, кожа у тебя нежная, обувь городская, не приспособленная к таким переходам. И платочек-то шелковый, надушенный, для красоты. На-ка, не побрезгуй, возьми мою чистую тряпочку, оботри лицо и шею, сразу полегчает. Али горе у тебя какое, что заставило брести по такой жаре вместе с нами?
– Не такая уж, сестрица, я слабая. В Крыму обошла и объехала все храмы и монастыри, была даже у монахов в скальных пещерах под Бахчисараем. Ребеночек мне нужен. Шесть лет замужем, а детей нет. Вот и езжу везде, молюсь, выпрашиваю божьего благословения.
– Муж-то молодой или постарше тебя будет?
– Молодой…
– Неправильно ты все делаешь, – покачала головой Аксинья и присела рядом с ней, вытянув натруженные за долгий путь ноги.
– Молиться надо не одной, а вдвоем с мужем. Тогда Бог непременно услышит вас, как услышал бесплодных праведных Иоакима и Анну, родивших уже в старости по Божьему благословению Пресвятую Деву Марию. И Иоанн Предтеча родился у престарелых родителей, проводивших вместе день и ночь в неустанных молитвах. А вы и вовсе еще молодые. Наберитесь терпения. И просить надо не о даровании ребенка, а о том, чтобы Бог помог вам стать достойными милости Его. Господь пришел к нам не для того, чтобы исполнять наши желания, а чтобы мы спаслись. И все дает нам для спасения. Нужно научиться принимать волю Его и благодарить за все, что нам посылается, в том числе за трудные испытания, ибо Он посылает их тем, кто силен духом, – вымолвила она на одном дыхании и трижды с поклонами перекрестилась на видневшийся за стенами обители золотой крест.
И Мария тоже, не вставая, перекрестилась, вздохнула. То же самое ей постоянно внушает в Киеве и ее духовник, протоиерей Иоанн, близкий друг ее отца, Петра Григорьевича Рекашева, известного в городе человека – председателя Киевской судебной палаты. Да вся беда в том, что муж ее – адвокат Михаил Даниленко, не только атеист, но и отрицательно относится к дружбе ее отца с протоиереем и другими духовными лицами, состоящими вместе с Рекашевым в «Союзе русского народа» и других монархических организациях. Все они, как и Петр Григорьевич, придерживаются самых крайних политических и антисемитских взглядов, глубоко чуждых ее мужу. На этой почве тесть и зять часто ссорились, а однажды из-за крупного скандала, связанного с публичными выступлениями Рекашева по поводу приема на первый курс университета большого количества евреев, не разговаривали полгода.
Вот и приходилось Марии держать от мужа в тайне свои паломнические поездки, которые она совершала в Крыму, когда они приезжали сюда отдыхать на все лето с ее матерью Ангелиной Ивановной. А Крым славился многими православными святынями. Здесь, в древнем Херсонесе, известном так же, как Корсунь, крестился киевский князь Владимир.
Ангелина Ивановна категорически возражала против того, чтобы Мария путешествовала одна, без слуг, да еще пешком, изнуряя себя как простолюдинка, призывала воздействовать на нее и Петра Григорьевича, но дочь и его не слушала, упорно стремясь к своей цели.
Михаил же доверял только медицине. По совету своего брата, доктора Владимира Даниленко, он сам прошел тщательное обследование в нескольких киевских клиниках и предложил это сделать Марии. Ни у него, ни у нее ничего не нашли. Володя их успокаивал: «Не делайте из этого проблемы. Так иногда бывает». Два года назад приезжий московский светила в области гинекологии обнаружил у нее какие-то осложнения и прописал длительное и мучительное лечение. Мария все аккуратно выполняла, сочетая процедуры и уколы с неустанным чтением молитв и тайными поездками по святым местам.
С этой странницей она познакомилась на дорожной станции в Белогорске, расспрашивая людей, как пройти к Топловскому монастырю. Нашлись еще попутчицы, и, сговорившись, они все вместе отправились туда пешком. Была середина июня. Солнце так пекло, что даже через обувь чувствовалась горячая земля. Мария привыкла к таким переходам, обычно шла в первых рядах паломников, редко отдыхая, но в этот раз с самого начала почувствовала себя плохо и всю дорогу читала молитвы, чтобы не упасть и не быть в тягость другим.
– Что-то мне совсем плохо, сестрица, – сказала Мария, прикладывая платок к губам. – Голова кружится, тошнит, наверное, съела что-то несвежее в дороге или вода была плохая в деревенском колодце.
– Тошнит, говоришь? Да, ты, душа моя, никак понесла. Верный признак у всех женщин. Услышала Пресвятая Богородица твои молитвы, услышала. Теперь тебе надо не истязать себя в походах, а беречься, а то не ровен час плод раньше времени выскочит. Подожди. Я сбегаю в деревню за повозкой, чтобы отвезли тебя обратно в Белогорск. А ты посиди тут в теньке, помолись Параскеве. Она тебя обязательно услышит.
– Спасибо тебе, Аксинья, добрая ты душа. Не знаю, как тебя отблагодарить. Возьми мой перстенек и деньги…
– Нет, Мария, негоже за добро деньги брать… Ты лучше дома за меня лишний раз помолись, вспомни, что есть такая Аксинья, великая грешница. Попроси матушку-то нашу, великую заступницу перед Богом, может быть, он и снимет с меня грехи…Ох-хо-хо, девонька, тяжко мне со своим грузом ходить…
– Да, с каким таким грузом, Аксиньюшка? – вглядывалась Мария в круглое, добродушное лицо еще не старой женщины, от которой трудно было ожидать плохих поступков, хотя ее муж-адвокат, имеющий дела с разными преступниками, говорил, что и у убийц бывают ангельски-невинные лица.
– Ограбила кого-нибудь или убила?
– Да нет что ты, что ты, – испуганно замахала та руками и, не желая продолжать свою исповедь, заспешила в деревню.
Мария задумалась над ее рассказом. Кто она, эта женщина: крестьянка, купчиха или жила в прислугах? Говорит искренне, но загадками… Такие люди чаще всего и попадаются среди паломниц: называют себя великими грешниками, а души у них чистые, отзывчивые.
Через час Мария была уже в Белогорске, а еще через три часа мучительного пути на дилижансе, показавшегося ей вечностью, лежала в своей кровати в ялтинском доме. Местный гинеколог Николай Тарасович Галушка, всегда внушавший ей надежды на лучшее, внимательно осматривал ее и выслушивал стетоскопом.
– Что ж, Мария Петровна, – сказал он, улыбаясь, – поздравляю, вы беременны. Постарайтесь теперь вести спокойный образ жизни, никаких физических нагрузок. Как говорится, береженого Бог бережет. И ждем вас сюда в следующее лето с новым пополнением.
– Мама, – сказала Мария, когда доктор ушел, – надо скорей вернуться в Киев, сообщить о новости Мише и папе.
– Зачем же возвращаться в душный город? Для этого есть телеграф. Пошлем им телеграмму, а Михаил Ильич, я уверена, не выдержит и сам сюда приедет. Счастье-то, счастье какое! Теперь, дай Бог, мужчины наши перестанут ссориться.
– Нет, мамочка, их не переделаешь. Каждый твердо стоит на своей позиции, и я – на стороне Миши.
– А если они опять полгода не будут разговаривать, как в прошлый раз, вы отлучите нас от внучки?
– Почему ты думаешь, что будет внучка?
– Или внучек….
– Ребенок тут не при чем. Я всегда могу приехать к вам без Миши. Только мы с тобой будем еще больше мучиться.

Глава 2

Роды намечались на начало марта 1908 года. Незадолго до этого в квартире Даниленко на Большой Васильковской улице в Киеве поселились Ангелина Ивановна и бывшая няня Марии Евдокия Христофоровна, маленькая, уютная старушка с ласковым певучим голосом.
Михаил был на беседе со своим подзащитным, когда ему передали записку из дома, что роды начались. Приказав отвести арестованного в камеру, он взял у ворот тюрьмы извозчика и попросил его гнать как можно быстрей по указанному адресу.
Мария мучилась и кричала в спальне. Ему не разрешили к ней пройти, сказав, что схватки начались три часа назад, и за ними следит доктор Коротич (акушер-гинеколог), курирующий роженицу с начала беременности.
В гостиной он увидел Петра Григорьевича, зачем-то вызванного сюда со службы женой. Обычно спокойный и сдержанный, тесть нервно ходил по комнате и, сделав несколько кругов от дверей к окну и обратно, подходил к овальному столику со штофом водки и закуской, наливал четверть рюмки и резким движением опрокидывал ее в рот.
Его волнение передалось Михаилу. Он то выскакивал в коридор и подходил к дверям спальни, откуда доносились душераздирающие крики жены, то возвращался в гостиную, садился на диван и с замирающим сердцем прислушивался к шагам и разговорам в коридоре, невольно сравнивая свое состояние с положением подсудимого, проводящего томительные минуты в ожидании обвинительного приговора.
Казалось, прошла вечность. Вечерний закат ненадолго осветил комнату и погас. В гостиной стало темно. Изредка свет от автомобилей или фонаря извозчика вспыхивал на люстре, и, пробежав по потолку, исчезал за окном.
Их затворничество нарушила Ангелина Ивановна, позвав мужчин на ужин в столовую.
– Михаил Ильич, – обрадовался Рекашев, готовый сейчас все простить зятю: и независимый характер, и нежелание участвовать вместе с ним в патриотических организациях, и игнорирование всех его просьб по судебным делам, которые вел Михаил, – пойдемте, выпьем.
Графин на овальном столике давно опустел. Ангелина Ивановна с удивлением посмотрела на мужа и покачала головой. Петр Григорьевич виновато развел руками, мол, что поделаешь, если такая ситуация. Михаил же не понимал, как в такой момент можно есть, пить и вообще думать о чем-нибудь другом, кроме того, что происходит сейчас в спальне.
– Михаил Ильич, все идет хорошо, – улыбнулась Ангелина Ивановна, взяв его за руку. Однако спокойствие ее было обманчиво: рука дрожала, уголки губ кривились, так что улыбка получилась фальшивой. Михаил покорно, как ребенок, нуждавшийся сейчас в заботе старшего наставника, последовал за ней.
После ужина, прошедшего в полном молчании, Ангелина Ивановна опять направилась к Марии. Михаил проводил ее до дверей спальни.
– Можно мне тоже туда пройти, поговорить с Машей? – робко спросил он.
– Родной мой, – ласково сказала Ангелина Ивановна, обожавшая своего зятя и сейчас особенно тронутая его переживаниями о дочери. – Ей очень тошно. Потерпите, осталось недолго.
В отворившуюся дверь Михаил увидел красное лицо жены на подушке и склонившегося над ней доктора. И тут же раздался дикий, нечеловеческий крик. Он вздрогнул. Неужели это Маша так кричала? Он хотел представить, какие она сейчас испытывает мучения, и не мог. Почему ему не разрешают быть рядом с ней, он бы своим присутствием облегчил ее страдания?
Вышла няня, чтобы исполнить приказание доктора. Михаил схватил ее за руку.
– Евдокия Христофоровна, почему мне нельзя быть рядом с Машей?
– Да чем вы, голубчик, поможете ей, только стесните своим присутствием. Вся надежда на нашего Господа, – вздохнула старушка и перекрестилась.
Вернувшись в столовую, Михаил застал тестя с Молитвенником в руках. Его крупное лицо с насмешливой улыбкой, выражавшее обычно высокомерие и надменность, сейчас застыло в страдальческой маске. Губы тихо шевелились, вероятно, он читал шепотом молитвы.
– Ну что там? – спросил он Михаила.
– Маша очень мучается!
– Бедная моя девочка. Рад бы помочь, да не знаешь как. Здесь ты полностью бессилен, – и его страдание на лице увеличилось еще больше.
Чтобы занять время, решили сразиться в шахматы. Петр Григорьевич был рассеян, часто проигрывал, относясь к этому, как никогда, равнодушно и каждый раз приказывал кухарке Татьяне принести рюмку водки. Михаил попросил ее заварить кофе, но, сделав несколько глотков, отставил чашку в сторону. В начищенном до блеска серебряном кофейнике отражалось его измученное от переживаний и бессонной ночи лицо.
Незаметно забрезжил рассвет. Внизу, грохоча на всю улицу, проехал первый трамвай. За ним раздался голос точильщика: «То-чи-ть ножи, нож-ж-жницы! Кому то-чи-и-ть ножи?» И тут же запел рожок молочника, извещая хозяек, что приехала повозка с молочными продуктами. На кухне Татьяна загремела бидонами и, стараясь идти как можно тише, но от этого стуча еще больше башмаками, проследовала по коридору к входной двери.
Петр Григорьевич дремал, опустив голову на грудь. Михаилу хотелось пройти в кабинет и записать свое нынешнее состояние в дневник, но при каждом его движении тесть поднимал голову и вопросительно смотрел на него. Михаил качал головой и, оставаясь на месте, обдумывал свои мысли, чтобы потом занести их на бумагу.
Дневник он вел много лет. К этому всех детей с раннего возраста приучала мама. Братья давно забросили это занятие, для него же оно стало ежедневной потребностью. В детстве он ограничивался кратким описанием погоды, разных событий в их большой семье или гимназии, а, когда поступил в университет и начал посещать судебные заседания и тюрьмы, записи перешли в размышления о несовершенстве судебной системы России, об ошибках судей и непредсказуемости в поведении присяжных заседателей. Иногда эти записи он переделывал в статьи и отсылал в столичные журналы. Их охотно публиковали. К его великой радости и гордости они шли рядом со статьями Кони и Плевако, чьи правозащитные речи в свое время способствовали тому, что он увлекся юриспруденцией. Однако сейчас настольными книгами его были не труды этих знаменитых адвокатов, а роман Толстого «Воскресенье» и путевые заметки Чехова «Остров Сахалин».
Толстого он постоянно перечитывал и однажды, будучи студентом, написал писателю письмо, что считает его роман острым памфлетом на российское судопроизводство и произвол чиновников. Толстой ответил, что рад был услышать такое мнение от студента юридического факультета. Позже они обменялись еще несколькими письмами по интересующим обоих вопросам. Все письма Льва Николаевича он знал наизусть.
…В коридоре вдруг стало шумно, захлопали двери, послышались громкие голоса. Вбежала улыбающаяся Ангелина Ивановна: «Петя, Михаил Ильич, девочка родилась! Счастье-то, счастье какое!»
Расцеловав на радостях Ангелину Ивановну, мужчины бросились в спальню. Мария полусидела на взбитых подушках, прижимая к груди белый с кружевами конверт с девочкой, усталое лицо ее светилось от счастья. Михаил дрожащими руками взял этот конверт и увидел красное, сморщенное, совсем крошечное личико младенца. Такие же лица были у всех его новорожденных братьев. Только к этому существу он испытывал особую отцовскую нежность и восторг. На глаза его навернулись слезы. Не скрывая их, он прикоснулся губами к щечке дочери и с благодарностью поцеловал жену, шепнув ей, что безумно любит ее и очень счастлив.
Конверт с младенцем перешел к Рекашеву. Тот одной рукой прижал его к груди, другой перекрестился сам и перекрестил ребенка. «Спасибо тебе, Господи, что услышал наши молитвы и послал такую радость, – с пафосом произнес он, и, еще раз перекрестившись, добавил, – вся в нашу породу».
Получив долгожданный конверт, Ангелина Ивановна тоже с ним согласилась: «Вылитая Маша. И уже сейчас видно, что будет красавица, – а про себя подумала, – слава Богу, кончились страдания дочери, не надо теперь ездить по монастырям». Михаила не огорчили умиленные восклицания о схожести ребенка с Рекашевыми. Он был рад, что все осталось позади, и жена, которую он искренне любил за ее открытое, доброе сердце, перестала мучиться.
Евдокия Христофоровна настойчиво выпроваживала их из спальни, говоря, что Марьюшке надо отдохнуть. Все прошли в столовую. Петр Григорьевич приказал принести шампанское и удерживал доктора, мечтавшего после тяжелой ночи поскорей оказаться в постели.
Ангелина Ивановна уже сообщила всем родным и близким знакомым о радостном событии. Телефон в кабинете Михаила звонил, не переставая. Он ежеминутно бегал туда из столовой, принимая поздравления знакомых и родных со стороны жены. Это натолкнуло его на мысль немедленно сообщить о новости и своим родным. Быстро составив телеграммы братьям в Екатеринослав и родителям в Ромны, он отправил на почту своего слугу Харитона.
Не успел тот уйти, как раздался звонок в передней. В столовой появилась Евдокия Христофоровна с телеграммой в руках. «Михаил Ильич, – поманила она его, – почтальон приходил, это вам, из Екатеринослава».
Петр Григорьевич недовольно посмотрел на Михаила: у него было удивительное чутье на всякие неприятности, тем более из Екатеринослава, где жили братья Михаила, состоявшие под надзором полиции: от этих возмутителей спокойствия не жди ничего хорошего. О втором преступлении Сергея и его бегстве из-под стражи Михаил ему не рассказывал.
Телеграмма была от Володи. Брат извещал, что Николай и его невеста Лиза попали в тюрьму как члены боевого отряда анархистов и просил немедленно приехать.
– Что-нибудь важное? – спросил тесть, внимательно наблюдая за переменой в лице Михаила, выражавшего одновременно озабоченность и недоумение: почему брат, бывший большевиком, вдруг оказался членом боевого отряда анархистов?
– Мне надо срочно выехать в Екатеринослав.
– В такой момент? Что за спешка?
– Из телеграммы непонятно.
– Опять ваши студенты угодили в полицию?
– У Николая неприятности …
Заранее предвидя негативную реакцию Рекашева, Михаил не стал посвящать его в суть дела и отправился в спальню к Марии.
– Ты не спишь? – спросил он жену, присаживаясь на край постели и заглядывая в стоявшую рядом кроватку с ребенком. Увидев его встревоженное лицо, Мария насторожилась.
– Что-то случилось?
– Пришла телеграмма из Екатеринослава. Коля попал в тюрьму. Мне надо завтра или, в крайнем случае, послезавтра туда выехать. Вы меня с малышкой отпустите? Обещаю быстро вернуться.
– Конечно, поезжай, – улыбнулась Мария, стараясь сдержать слезы, готовые хлынуть из глаз и от обиды, что он в такой момент уезжает, и от слова «малышка», сказанного им с такой нежностью. – Я здесь не одна.
С благодарностью поцеловав ее в щеку, он наклонился к девочке, сладко спавшей в белоснежном конверте с кружевами, погладил по головке в таком же кружевном чепчике и ласково произнес:
– Катенька… Тебе не кажется, что ей очень подходит это имя?
– Мы же договорились, если будет девочка, назвать ее Софией в честь моей бабушки. И в святцах за март это имя значится.
– В Софии есть что-то холодное, строгое, а наша девочка так хорошо улыбается во сне.
– Это солнце попало ей на личико, – не сдавалась жена, – она и морщится.
– Нет, Маша, как хочешь. Катя ей больше всего подходит. Екатерина Михайловна! Так и объявлю сейчас Петру Григорьевичу и Ангелине Ивановне.
– Подожди, Миша, – она смущенно посмотрела на мужа. – У нас с мамой появилась одна идея…
– Ну, ну, говори, весьма любопытно….
– Хорошо бы познакомить твоего брата Володю с Еленой (это была ее двоюродная сестра). Согласись: из них получилась бы хорошая пара. И есть случай: Володя может стать крестным отцом Катюши. Он едет в Петербург и по дороге заедет к нам.
– Отличная мысль, – улыбнулся Михаил, восхищаясь тем, как женщины умеют все ловко устроить. – Володе давно пора жениться, да и крестного отца лучше не найти.
– Позови ко мне маму, я ей скажу о нашем разговоре.
Рекашеву не понравилось, что молодые изменили свое решение назвать девочку Софией, в честь его матери, однако не стал заострять на этом внимание. Радость от того, что у него появилась долгожданная внучка, переполняла его через край. Пробки от шампанского то и дело летели в потолок, грозя угодить в дорогую хрустальную люстру.
До отъезда Михаилу надо было решить несколько дел в судебной палате, но охмелевший от счастья и спиртного тесть его не отпускал. Как назло, пришли еще его родной брат Сергей Григорьевич с женой и тремя дочерями. Одну из них, старшую Елену, женщины и хотели познакомить с Володей. Это была красивая, стройная брюнетка, с умными, живыми глазами, ярким темпераментом и чрезмерным тщеславием, граничащим с эгоизмом и высокомерием.
Обе семьи были тесно связаны между собой. Младший Рекашев поддерживал старшего брата в его политических делах, состоял в патриотических организациях города и не скрывал своих антисемитских взглядов. Он был человек военный, окончил в Петербурге Николаевскую инженерную академию; в русско-японскую войну дослужился до полковника, и вот уже три года как возглавляет Владимирский Киевский кадетский корпус. Круг его знакомых был шире, чем у Петра Григорьевича, за счет сослуживцев и товарищей по академии.
Единственный человек, с которым он хотел бы сблизиться, но не получалось из-за отрицательного отношения того к «Союзу русского народа», был генерал-губернатор и командующий войсками Киевского военного округа Владимир Александрович Сухомлинов. Последнее время упорно ходили слухи, что Николай II хочет назначить генерал-губернатора начальником Генштаба, и многие, в том числе Сергей Григорьевич, мечтали перебраться в столицу вместе с ним.
Окружив счастливого отца, шумное семейство не желало слышать о его неотложных делах. Наконец женщины ушли к Марии, а Рекашевы принялись обсуждать убийство купца Максимовича, которое связывали с деятельностью покойного в «Союзе русского народа». Михаил рассеянно поддерживал разговор, продолжая думать об аресте брата и его невесты.
В гостиную вернулись женщины. Елене сообщили о намерении тетушки и Марии познакомить ее с доктором Даниленко. Послушав скучную беседу мужчин о судебных делах, она бесцеремонно отвела Михаила в сторону и замучила его расспросами о научной работе его брата Владимира, говоря, что тоже хотела бы заняться медициной. Михаил и так, и эдак намекал девушке, что ему надо срочно уехать по делам, но безуспешно. Тогда он достал часы и, демонстративно держа их в руках, всем видом показывал Елене и гостям, что страшно занят, и ему дорога каждая минута.
Выручила его Ангелина Ивановна.
– Господа, – сказала она, беря зятя за руку. – Михаил Ильич срочно уезжает в Екатеринослав. Да-да, там что-то случилось с его братом Николаем. Мы отпускаем его ненадолго, с условием, что он привезет к нам доктора Даниленко, – при этих словах она, улыбаясь, посмотрела на Елену. – Владимир Ильич станет крестным отцом нашей Катеньки.

Глава 3

Несмотря на все старания, Михаил смог выехать в Екатеринослав только через две недели. На вокзале его встретил Володя и, чтобы не терять времени, они сразу направились в тюрьму. По дороге брат ввел его в курс событий. Для расследования дела о «Боевом интернациональном отряде анархистов-коммунистов» из Петербурга прибыл чиновник по особым поручениям Дьяченко. Никого из родственников чиновник не принимает, свиданий не разрешает. Через тюремного врача удалось узнать, что Лиза за какой-то проступок попала в карцер.
– Коле только об этом не говори, если добьешься с ним свидания, – сказал Володя. – В нашей тюрьме были случаи зверского избиения и изнасилования женщин.
Миша закрыл глаза. После плохо проведенной в дороге ночи он чувствовал раздражение, которое у него обычно появлялось, когда предвиделись судебная волокита и неопределенность.
– Департамент полиции, – устало произнес он, – только что завершил крупную операцию по разгрому анархистов на юге России. Я тоже сейчас в Киеве защищаю двух девушек из этой группы. Дело серьезное, растянется надолго. Как твой переезд в Петербург?
– Пока откладывается из-за убийства доктора Караваева. Слышал, наверное, об этом. Он был известным общественным деятелем и нам с Колей близким человеком. Перед смертью Александр Львович просил меня позаботиться о его жене. После похорон она слегла с сердцем, я жду, когда ей станет лучше.
– Есть же другие врачи…
– Конечно, есть. И намного опытней меня в этой области. Но я должен выполнить просьбу Александра Львовича. Теперь эта история с Колей.
Во время разговора братья с любопытством рассматривали друг друга. Они давно не виделись, и оба заметно изменились за это время.
– Ты стал такой солидный, – сказал Володя, – похож на Великого князя Н.
– Мне все об этом говорят, – засмеялся Михаил, – называют его точной копией и прочат большое будущее. Я к славе не стремлюсь, мне достаточно того, что имею. Телеграмму о рождении дочки получил?
– Получил, очень рад за тебя.
– Ты не представляешь, как я счастлив. Ни с чем не сравнимое чувство. Мы с Машей хотим, чтобы ты стал ее крестным отцом.
– Какой от меня толк, если я буду далеко от вас?
– Появится причина, чтобы чаще к нам приезжать.
– Мы с Колей давно мечтали сагитировать вас с Машей приехать в Ромны, да у меня самого все не получалось из-за больницы. Теперь у нас есть еще и племянница. Прости, что в такой момент оторвал тебя от дома.
– Вы я, вижу, тоже тут не теряетесь. Коля успел сойтись с этой женщиной.
– Пожалуйста, не рассуждай о ней дурно, как это сделали сначала мама и папа. Эта особенная девушка. Я уверен: ты оценишь все ее достоинства. Характер, правда, вспыльчивый. Осенью обиделась на письмо родителей и ушла от него.
– Потом вроде все наладилось. Они были в Ромнах, маме она понравилась. Как же Коля оказался в боевом отряде?
– Я тебе дома все подробно расскажу. Я сам замешан вместе с ним в одной неприятной истории.
В этот момент экипаж поравнялся со зданием Почты.
– Давай остановимся здесь на минуту, – попросил Михаил. – Отправлю Маше телеграмму. Пусть знает, что я постоянно думаю о ней и малышке.
– И от меня прибавь поздравление, – грустно сказал Володя, совершивший два дня назад визит к Зильберштейну, окончившийся, как и следовало ожидать, неудачей. Такого унижения он еще не испытывал. Наум Давыдович принимал его в кабинете. Сесть не предложил, и, пока Володя излагал свое намерение жениться на его дочери Елене, с равнодушно-каменным лицом просматривал на столе бумаги, ни разу не взглянув на посетителя.
– Это все? – спросил он, когда Володя кончил говорить, и вызвал колокольчиком слугу.
– Я жду ответа, – спокойно ответил Володя.
Зильберштейн поднял голову, удивленно разглядывая доктора, как будто только что увидел его.
– Разве непонятно: я согласия не даю.
– Объясните мне причину отказа, – потребовал Володя, всем видом показывая, что не позволит с собой так обращаться.
Это еще больше разозлило строптивого папашу. Выскочив из-за стола, Наум Давыдович махнул рукой слуге, чтобы тот вышел, и забегал по кабинету. Под его тяжелыми шагами заходили и запели половицы, на столе забряцали предметы из чернильного набора.
– Я не привык никому давать отчеты, почему принимаю то или иное решение. Но если вам так важно знать, извольте: у Ляли есть жених, в конце июля состоится их свадьба. Надеюсь, такой ответ вас удовлетворит?
– Нет, не удовлетворит. Я не мальчик, чтобы выслушивать ваши оскорбления. Ваша дочь меня любит, о чем поставила вас в известность, готова поехать со мной в Петербург на место моей новой службы. Я много работаю, смогу обеспечить ей достойную жизнь.
Зильберштейн побагровел, шея его надулась, ноздри расширились, сросшиеся на переносице брови, как две птицы, взлетели вверх. «Необузданный самодур, деспот, Дикой, – возмущался Володя, глядя на него. – Ему нет дела до других. Только умеет ругаться, оскорблять и унижать. Как у этого зверя могло родиться такое кроткое, нежное существо, как Ляля?»
– В этом доме все решения принимаю я. Не заставляйте меня повторять об этом дважды.
– Вы губите свою дочь и сами когда-нибудь об этом пожалеете, – разозлился Володя и, не попрощавшись, направился к двери…
… Вернувшись с Почты, Михаил не заметил помрачневшего лица брата, продолжая думать о жене и дочери – маленьком чуде, появившемся в их доме. Он – отец! Это – ни с чем несравнимое чувство. Ему казалось, что все должны радоваться вместе с ним и разделять его счастье.
В конторе тюрьмы выяснилось, что Дьяченко уехал в Одессу и, когда вернется, неизвестно.
– Вот незадача, – расстроился Михаил. – У меня времени в обрез.
– Надеюсь, ты не уедешь, пока здесь все не прояснится?
– Не знаю. Надо поговорить с начальником тюрьмы.
Начальника тюрьмы Петренко на месте не оказалось. Приняв Михаила за важную особу, его заместитель, заикаясь от волнения, доложил, что «его благородие приболели-с». Заподозрив сговор Петренко со следователем, Михаил приказал отвести их на квартиру начальника. Глаза заместителя беспокойно забегали: Петренко строго-настрого приказывал по служебным делам к нему не ходить, но, повинуясь суровому тону Михаила и его внушительному виду (уж не сам ли это Великий князь Н.?), покорно отчеканил: «Слушаюсь, ваше благородие! Сейчас пришлю к вам провожатого!» – и исчез в соседней комнате.
– Вот тебе налицо обычная чиновничья волокита, – раздраженно сказал Михаил. – Одного нет, другого. Сейчас выяснится, что без Дьяченко меня не имеют право ни к кому из наших арестованных допустить. Хорошо еще если его действительно нет в городе, а то может специально скрываться и вести допросы, пока люди не получили указаний от своих защитников.


Дом Петренко находился на противоположной стороне Тюремной площади. На звонок вышла молоденькая горничная в сером платье, белом фартуке и белой накидке на голове. Спросив фамилии посетителей, ушла докладывать хозяину. Внутри комнат послышались радостные восклицания, появился улыбающийся Петренко, в наспех надетом мундире, с круглым, одутловатым лицом и большим мясистым носом. Несколько лет назад Володя спас его маленькую дочь от гнойного аппендицита, и, увидев сейчас доктора в своем доме, он обрадовался ему, как самому дорогому человеку.
– Век вас будем помнить, Владимир Ильич. В долгу мы у вас, в долгу.
– Вот и хорошо, Федор Трофимович, – сказал Михаил, проходя в гостиную, куда было велено горничной принести коньяк и закуску. – Я – адвокат из Киева, Михаил Ильич Даниленко. Намерен защищать нашего брата Николая и его невесту Елизавету Фальк, арестованных по делу боевого отряда анархистов.
– Да, да, есть у нас такие, – смутился Петренко, получивший приказ от петербургского чиновника не принимать по этому делу никаких просителей. – Но, Михаил Ильич, вы знаете, без следователя или особого указания свыше я не имею права разрешать встречи с арестованными. Тем более, что Дьяченко никуда не уехал, а находится в городе. – Тут Петренко спохватился, что сказал лишнее, и стал оправдываться. – Это я вам сказал по секрету, только из благодарности к доктору. Вы ничего не слышали.
Михаил усмехнулся: его предположение насчет тактики Дьяченко оказалось верным. Володя в это время с любопытством рассматривал гостиную, уставленную богатой мебелью и предметами роскоши, которые вряд ли соответствовали зарплате начальника тюрьмы. Ему показалось, что такую же красивую хрустальную люстру в ажурной оправе из золота и кресла с шелковой обивкой он видел в доме Зильберштейна.
Горничная внесла на подносе графин с коньяком и закуску: говяжий язык, ветчину, семгу, свежие булочки. Следом другая женщина в таком же белоснежном фартуке принесла сливочник и фарфоровый кофейник, из которого шел густой ароматный пар. Голодный Михаил с жадностью набросился на еду и выпил две рюмки коньяку, отметив про себя его приятный вкус. Володя поддержал его только ради компании, выпив рюмку коньяка и чашку кофе.
– Ну, что же, Федор Трофимович, – сказал Михаил, развертывая треугольник накрахмаленной салфетки и прикладывая ее к губам, – спасибо за отменный завтрак. А теперь вернемся к нашему вопросу: на что мы можем рассчитывать?
– Могу передать записку вашему брату Николаю Ильичу. Что же касается встреч и передач, не обессудьте. Постарайтесь получить разрешение у прокурора или губернатора, хотя Клингенберга сейчас нет в городе. Тогда у вице-губернатора Николая Юрьевича Шильдера-Шульднера, временно исполняющего его обязанности… Он днем обедает в Английском клубе.
– Это верно, что Елизавета Фальк находится в карцере?
Петренко с испугом смотрел на Михаила: откуда ему это известно? Сколько он не борется со своими подчиненными, чтобы они скрывали все, что происходит в тюрьме, сведения постоянно утекали наружу. Если Дьяченко узнает об осведомленности этого адвоката, он будет крайне недоволен и, чего доброго, настрочит на него жалобу в Петербург.
– Господа, поймите меня правильно, по указанию следователя я не имею права разглашать никакой информации.
– Полноте, Федор Трофимович, мы – свои люди. Следователь здесь ни при чем, это ваши надзиратели ее туда отправили… или все-таки следователь распорядился? А? – Михаил с укором посмотрел на Петренко. – Ах, Федор Трофимович, Федор Трофимович, вы только что говорили, что у доктора в долгу. Сделайте, пожалуйста, все, чтобы сегодня же вернуть Фальк в камеру. А записку брату я сейчас напишу.
Михаил написал Николаю, что приехал в Екатеринослав и добивается встречи с ним и Лизой. Дело затягивается. У него самого большая радость: родилась дочка Катенька. Под записку легла новая хрустящая ассигнация. Увидев это, Петренко покраснел, но ничего не сказал и обратно ассигнацию не вернул. Сам проводил их в прихожую, пожелав успешно решить вопрос у прокурора или вице-губернатора.
Погода на улице заметно испортилась, пошел дождь; с верхней части проспекта (с горы) помчались пенящиеся потоки воды, подбирая на пути мусор и грязь. Сев в закрытый экипаж, братья задумались, куда ехать дальше.
– Прокурор Халецкий, – сказал Володя, – неприятная личность, активный член «Союза русского народа». Я у него недавно был по поводу убийства Караваева. Он с недовольным видом выслушал мой рассказ о том, что Александру Львовичу постоянно угрожали какие-то люди. На лице его откровенно было написано: уезжал бы ты сам, доктор, отсюда, пока цел. Что еще можно ожидать от члена СРН? Видимо, с этой организацией связан и пакет, который Караваев передал Коле.
– Что за пакет?
– Понятия не имею. Караваев перед смертью сказал, что Коля все знает. Я пакета в их квартире не нашел. Наверное, Коля отдал его кому-нибудь на хранение. Ты когда увидишь его, спроси об этом.
– У вас тут целый клубок таинственных дел. Года не хватит, чтобы все распутать. Коля ладно, но ты-то, почему в его делах замешан?
– Так получилось. С Караваевым я был знаком много лет и свел его с Колей, когда Александр Львович решил организовать депутацию в Городскую думу по поводу еврейского погрома.
– Что же мы тут стоим? Давай поговорим с этим, как его там…
– Шильдером-Шульднером.
– Язык сломаешь, пока выговоришь. Хоть человек-то стоящий?
– А кто его знает, у нас вице-губернаторы меняются, как перчатки…
– Тогда едем в Английский клуб. А в «Союзе русского народа» этот Шильдер-Шульднер состоит?
– Понятия не имею, у нас «Союз» поддерживает все высшее общество.
– Мой тесть тоже член СРН и входит в его областной Совет. Я категорически против этой деятельности Петра Григорьевича, стараюсь с ним особенно не общаться. Скажу тебе больше: по некоторым вопросам я обращался к Толстому.
– И он тебе отвечал?
– Отвечал.
– Что же ты нам об этом не сообщил? Все-таки сам Толстой.
– Да как-то забывал. Его письма я вклеил в свой дневник, это – архив для потомства.
– Все еще ведешь дневник?
– Да. Интересно потом перечитывать: как будто заново себя узнаешь и видишь, что ты не всегда был прав. Это моя скрытая совесть. Могу тебе сказать, что и с Толстым я не во всем согласен. Он рассуждает обо всем верно, но на первом месте, даже в уголовном праве, у него стоят любовь, добро, терпение, милосердие. Здесь он глубоко ошибается: при отсутствии законов эти христианские добродетели приведут к хаосу и беспорядкам. По его мнению, высший закон состоит в том, чтобы любить ближнего, как самого себя, и поэтому нельзя делать другому того, что не хочешь себе. Закон этот, пишет он мне в одном из писем, которое я знаю наизусть, так близок сердцу человеческому, так разумен, исполнение его так несомненно устанавливает благо как отдельного лица, так и всего человечества…, что если бы не те коварные и зловредные усилия, которые делали и делают богословы для того, чтобы скрыть этот закон от людей, закон этот уже давно был бы усвоен огромным большинством людей, и нравственность людей нашего времени не стояла бы на такой низкой ступени, на которой стоит теперь.
– Кто же скрывает этот закон? О любви к ближнему постоянно твердят наша литература и церковь. Но к этим словам люди настолько привыкли, что перестали их воспринимать. А некоторые просто не хотят слышать. При всем своем уважении к Толстому, я с ним не согласен и поддерживаю покойного Караваева, считавшего, что преступность искоренит только решение социальных проблем.
– Никто этого не отрицает. Я сам в защите указываю именно на этот факт: беспричинной жестокости не бывает, почти всегда она обусловлена воспитанием и средой. Но надо знать и сущность человеческой натуры. Страх перед наказанием еще не останавливал ни одного грабителя и насильника. Каждый из них уверен, что сумеет скрыть следы преступления, обведя полицию вокруг пальца. Такова психология человека. Выйдя из тюрьмы, бывший узник, даже раскаявшийся в своем поступке, часто идет на новое злодеяние, надеясь, что на этот раз он ни за что не попадется. Даже в странах, где социальные условия намного лучше, чем в России, статистика преступлений не отстает от нашей.
– Если бы в обществе не было имущественного расслоения, количество преступлений резко сократилось.
– Человеку всегда чего-то не хватает, а власть и деньги его еще больше развращают. Поверь мне: и в высшем обществе немало людей, одержимых корыстными целями. И там процветают взятки, кражи и убийства, только в более изощренных формах. Лишь политические составляют исключение. Одна моя нынешняя подсудимая в Киеве – дочь генерала Самсонова, другая – дочь высокого чиновника Щербинского. Обе – террористки, совершили убийства должностных лиц, при этом твердо убеждены в справедливости своих поступков и готовы понести самое суровое наказание. Спрашивается, чего этим девушкам не хватало?
«Того же, что и нашим братьям», – подумал Володя, но промолчал и, не желая больше спорить с братом, уставился в окно. Догадавшись о его мыслях, Михаил усмехнулся и тоже стал смотреть в окно, с интересом разглядывая красивые здания Екатерининского проспекта. Неожиданно ему пришла новая мысль.
– Знаешь что, доктор, – решительно сказал он, – пожалуй, не стану я тут терять время с вашим вице-губернатором, а поеду обратно в Киев, к Сухомлинову, он мне поможет. На это уйдет не больше недели. А ты сегодня же проверь через тюремного врача, вернулась ли Лиза из карцера, и в любом случае мне телеграфируй.
– А как быть с мамой?
– Ответь ей телеграммой, что у вас все в порядке, ты задерживаешься по своим больничным делам. Потом будет видно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

НА ПОМОЩЬ ПРИХОДИТ СТАРШИЙ БРАТ

Глава 1

Потрясенная тем, что с ними произошло, и что из-за нее пострадал Николай, Лиза первые два дня, не переставая, плакала. Лицо ее распухло, голова нестерпимо болела и кружилась: то ли от слез, то ли от тяжелого спертого воздуха и отвратительного запаха, исходившего из бочки с испражнениями (ее вывозили раз в день и плохо мыли или вовсе не мыли).
Вместе с ней в одной камере из анархистов оказались Мария Завьялова, обе Пизовы, несколько знакомых и незнакомых ей женщин, среди которых выделялась силой своего характера Ирина Кацевич, бывалая каторжанка. Все они держались мужественно и пытались успокоить Лизу. В конце концов, Ирине надоели ее слезы. Она прикрикнула на Лизу и, собрав всех политических, заявила, что им всем надо заняться каким-нибудь делом, иначе они станут неврастениками и не дотянут до суда. Составили расписание занятий на каждый день недели. В них входили физкультурные упражнения три раза в день, уборка помещения, уроки иностранных языков и литературы. Физкультурой руководила Ирина; занятия литературой и языками вели по очереди Завьялова и Соня Пизова. Когда становилось совсем невмоготу, «железная» Ирина заставляла всех по очереди читать стихи или вспоминать интересные случаи из жизни.
Кроме них, в камере находились еще двадцать восемь уголовниц разного возраста. Самой молоденькой, модистке из ателье Таисии Ильченко, было восемнадцать лет. Эта мастерица по изготовлению женских шляп в состоянии сильного опьянения обварила кипятком своего любовника, изменившего ей с ее подругой. Любовник скончался. Таисия ничуть не раскаивалась в содеянном, говоря, что так этому «кобелю» и надо, жалела, что не проделала то же самое со своей подругой-обидчицей.
В убийстве и покушении на убийство обвинялось еще восемь женщин, которые охотно рассказывали о своих поступках, ругали мужей и своих сожителей. Только пожилая татарка Фатима горько плакала и переживала, что убила сына, беспробудного пьяницу, который, когда не пил, был добрый, хороший человек, любил и уважал мать.
– Зачем же ты убила его? – спросила ее как-то соседка по нарам, тоже татарка, молодая красавица Динара. Сама она попала сюда, как она всем обстоятельно объяснила, по ложному доносу своей хозяйки, приревновавшей ее к мужу, владельцу мехового ателье на Харьковской улице, – родное дите разве можно убивать, терпеть надо было.
– Твоя правда, – покорно согласилась Фатима. – И пил он не всегда. Был послушный, работящий, нашел хорошую невесту, да накануне свадьбы попал на заводе рукой в станок, затянуло по самое плечо. Невеста его бросила, вышла замуж за другого. Вот и запил мой Марат, дружков стал домой водить. Только я на работу, а они уже тут как тут: пьют, баб гулящих приводят. Терпела я, много лет терпела, жалеючи его. А тут прихожу как-то домой после работы, сил нет до постели добраться. Повсюду на полу люди лежат. В моей кровати спит голая баба, а он, сын-то мой, на диване развлекается с двумя потаскухами. Я ну на него кричать. А он мне в ответ: «Пошла отсюда, сука». Это матери-то родной! Не знаю, что тут со мною приключилось: в глазах потемнело, сердце запрыгало, как бешенное. Схватила кочергу у печки и – хвать его по голове. Вскрикнул мой сыночек, сел и смотрит на меня таким жалобным взглядом, а по лицу кровь течет, одеялом ее вытирает. Покачнулся и упал на подушку. Потаскухи завизжали и бросились наутек. Больше ничего не помню, повалилась на тело Маратика и потеряла сознание. Очнулась уже, когда дом был полон полиции. Дружки все разбежались, одна голая баба, та, что в моей кровати лежала, еще спала, видно, сильно пьяная была. Ее в свидетели и взяли. Да я сама во всем призналась. Заслужила, значит, наказание.
– Бог тебе судья, – тихо сказала пожилая уголовница, с худым изможденным лицом и набухшими от слез глазами, трижды перекрестившись на висевшую в углу засиженную мухами картинку со Спасителем.
– У них у татар, другой бог, Аллах.
– Так все одно, он тоже на небе, ему оттуда все видно и слышно…
– Послушайте меня, – сказала Софья, с сочувствием смотревшая на эту несчастную мать. – Ни вы, Фатима, ни ваш сын не виноваты в том, что случилось. Виновато общество, которое довело вашего сына до такого состояния. Хозяева завода должны были поставить около станка специальное ограждение, тогда бы не произошло с вашим Маратом такого несчастья. Их надо судить, а не вас. Они – настоящие убийцы.
– У вас, политических, всегда буржуи виноваты, – заметила Аглая Фетисова. – Может, они виноваты и в том, что Таська облила кипятком своего любовника?
– Конечно, виноваты. Тася, у тебя есть родители?
– Не-а, я с малолетства жила в приюте. Сбежала оттуда, когда мне было четырнадцать лет, уж больно там худо кормили, и воспитатели-мужики приставали, ну, это… по женской части. Даже приходской священник не прочь был погладить по спине и засунуть руку под блузку. Жила у кого придется, охотники приютить всегда находились; кто любил, а кто и бивал так, что потом неделю отлеживалась. Один студентик по животу ножом полоснул, – она расстегнула халат и показала большой шрам на животе, – в больнице целый месяц пролежала. Потом прощение просил, в ногах валялся, чтобы я к нему вернулась. А я н-е-ет, гордая, и в полиции на него не показала.
– Вот вам и причины. В порочном обществе и человек порочен. Жила бы она в нормальной семье, в любви, ласке, так ничего бы с ней не случилось. А то видела в жизни одну жестокость, и сама в зверя превратилась.
– Не-а, я добрая, я людей люблю.
– Так и собаки любят, а подразни их, разорвут на части. Звериное все равно в них сидит.
– А по мне лучше тут очутиться, чем терпеть такую жизнь, – сказала пожилая уголовница со шрамами на лбу, похожими на крест, как будто ее кто-то специально так пометил.
– Нашла чему радоваться, – зло сказала Полина Позднякова, – до суда еще терпимо, а вот на каторгу поведут, так все по-другому запоете.
– А ты там была?
– А то как. Ослобонили по амнистии.
– Значит, пондравилось там, раз снова сюда попала, – поддела ее Аглая Фетисова, вызвав дружный смех.
Соскочив с нар, Позднякова вцепилась в волосы обидчицы. Та с силой ударила ее ногой в живот, обе упали и покатились по полу, избивая друг друга руками и ногами. Остальные уголовницы подбадривали и заводили их еще больше криком и возгласами, готовые сами броситься в бой, чтобы вылить накопившуюся в них на весь мир злобу. Аглая, намного моложе и сильней своей соперницы, вскочила ей на живот и принялась ее душить. Из носа Поздняковой потекла кровь, она тяжело и хрипло задышала, вот-вот отдаст богу душу.
Лиза отвернулась к стене, чтобы не видеть этой ужасной сцены. Ирина и Соня терпеливо наблюдали за происходящим, не желая вмешиваться в жизнь уголовниц. Наконец, не выдержав, Ирина приказала женщинам прекратить драку, пока не пришли надзирательницы. Сказано это было таким железным голосом, что женщины послушно встали и, пронизывая друг друга ненавистными взглядами, разошлись в разные стороны. Остальные разочарованные, что все так быстро кончилось, полезли к себе на нары.
Политических было меньше, чем уголовниц, но они пользовались у них уважением. Первым делом они стали наводить в камере чистоту. Все, кроме Евгении Соломоновны, постоянно мыли пол и терли стены, покрытые серым, скользким налетом. Лиза как самая высокая, встав на стопку старых журналов, вымыла грязное окно высоко вверху, которое, наверное, не мыли со дня основания тюрьмы. Теперь через него было видно небо и ветку березы. Эта ветка при сильном ветре стучала и билась в стекло, как раненая птица.
Вскоре состоялся суд над татаркой Фатимой, убившей сына. Присяжные единогласно признали ее виновной. У несчастной женщины не было защитника, который мог бы объяснить этим людям, как Софья Пизова, что виновата не она, а доведшие ее до такого преступления тяжелые обстоятельства. Вместо Фатимы в камеру привели новенькую – довольно привлекательную молодую женщину. Остановившись у дверей, она, как затравленный зверек, оглядывалась по сторонам, отыскивая свободные нары.
– Да, это же Элина Слувис, – поднялась со своего места Завьялова. – Эта она нас с Сергеем выдала.
– Ты ошибаешься, Маша, – испугалась та, – я понятия не имею, о чем ты говоришь!
– Кроме тебя и твоего мужа, никто не знал, что я ездила в Париж за деньгами. Откуда это известно следователю?
– Я никому ничего не говорила.
– Тогда это сделал твой муженек. Вы оба – предатели!
Слувис увидела наверху свободное место, взобралась туда и отвернулась к стене, вздрагивая всем телом.
Лизу поразила вспыльчивость Марии. Она присела к ней на нары. Все женщины камеры общались друг с другом на «ты», кроме Евгении Соломоновны. К Завьяловой ей нелегко было так обращаться, но в тюрьме быстро ко всему привыкаешь.
– Почему ты так набросилась на Слувис? – спросила она.
– Одно время я жила у них в Одессе, вроде бы свой человек. Когда мы оказались вместе с ней в тюрьме в одной камере, показала ей письмо Борисова, переданное мне через одного человека. Сергей писал, что кое-кто из друзей остался на свободе, они обязательно организуют нам побег. Элина стала расспрашивать, кто эти люди, где сейчас находятся. На следующем допросе следователь задавал мне такие же вопросы; камеру обыскали, но я уже уничтожила письмо. Следователя также интересовало, к кому я ездила в Париж и с кем встречалась из людей Борисова в Одессе и Екатеринославе. В разговоре со Слувис я нарочно называла вымышленные фамилии, потом следователь упоминал их в своих допросах.
– Вот мерзавка, – возмутилась Лиза, – ты права: надо держаться от нее подальше.
– Это еще не все. Ее муж Тетельман тратил на свои нужды общественные деньги, которые ему давал Сергей для выполнения заданий, а тот ничего не делал.
– И Сергей ему доверял?
– Не мог же он за каждым следить.
– А где были одесские товарищи? Они разве этого не видели?
– Получается, что не видели. Каждый занимался своим делом. А ведь я чувствовала, что здесь что-то не так, когда жила у них в гостинице, чувствовала и предупреждала Сергея, но он меня не слушал…
Как-то ночью Лиза проснулась от шума. Ирина и Соня стояли около Слувис. Одной рукой Ирина закрывала ей рот, другой шарила под ее подушкой. Проснувшиеся уголовницы с любопытством наблюдали за этой сценой.
– Что случилось? – спросила Лиза, спрыгнув со своей верхней полки вниз.
– Эта стерва, – сказала Ирина, – по ночам строчит письма, мы хотим посмотреть, что она там сочиняет.
Отбиваясь руками и ногами, Слувис вырвалась от них и, громко зовя на помощь, бросилась к двери. Воспользовавшись этим, Ирина вытащила из-под ее подушки письмо и сунула за пазуху.
Вбежала надзирательница: высокая, полногрудая женщина, с большими, мужскими руками, настоящий гренадер в юбке, внимательно осмотрела стоявших посреди камеры женщин.
– Что тут у вас происходит? Слувис, это вы кричали, вас били?
– Н-н-нет, – испуганно замычала та, увидев, что Позднякова грозит ей кулаком, – что-то приснилось.
– Быстро всем спать. Еще раз услышу крики, отправлю всю камеру в карцер.
Слувис забралась к себе наверх и, уткнувшись в подушку, тихо плакала. Через несколько минут она спустилась вниз и набросилась на Ирину:
– Отдай письмо!
– Отдам, только сначала прочитаю. Девочки, держите ее, а я буду читать, – сказала она своим подругам, не успевшим еще лечь спать.
Их опередили уголовницы Таисия и такая же под стать ей разбитная Зинка-подстилка, прозванная так своими соседками за разгульную жизнь на воле. Возмущенные всей этой историей, они вцепились в Элину мертвой хваткой. Та притихла, не решаясь от них отбиваться – уголовницам ничего не стоило ее убить или избить до полусмерти. Ирина развернула сложенную вдвойне блестящую бумагу.
«Милый мой! – прочитала она с усмешкой. – Теперь отвечу тебе на твои вопросы. В отвратительном участке, еще в Одессе, я встретила уже арестованную Эсфирь Розенбаум и Марию Завьялову. Они отнеслись ко мне враждебно и все время меня в чем-то обвиняли. Смекнув в чем дело, я открыто и смело высказала им негодование по поводу их отношения ко мне. Они извинились, так как признали, что у них не имеется к тому данных. Я повернула к ним спину, и с тех пор мы ничего общего не имели. После трехдневного пребывания в участке нас перевезли в тюрьму, куда одновременно из другого участка привезли Тарло и других арестованных, очевидно, по общему делу. Это не те люди, что тогда были на квартире у Розалии. Показания на допросе я дала очень складные. Много спрашивали о Борисове, Таратуте, Могилевском и др. Я рассказала все, что знала или слышала о них от самого Сергея. В Екатеринославе еще хуже. Завьялова, которую сюда тоже перевезли, распространяет обо мне всякие слухи. Статьи пока не предъявили. Все мои мысли только о тебе и нашей малышке. Надеюсь, у сестры ей хорошо».
– Вот тварь, – взвизгнула от возмущения Зинка-подстилка, схватила Слувис за шею и стала ее душить второй раз за этот день.
– Прекратите, – не выдержала Лиза, – нас всех обвинят в убийстве, – и, увидев, что ее слова не возымели действия, в ужасе закричала, – мы же женщины…
– Мы-то – женщины, а эта тварь – провокатор. Письмо написано на блестящей бумаге. Такую выдает только начальство, – зло усмехнулась Таисия, ее насмешливые карие глаза стали совсем темными. Не раздумывая, она бросилась на помощь своей товарке. Слувис боролась с ними из последних сил, призывая на помощь надзирательниц. Все остальные уголовницы лежали на своих местах, подбадривая дерущихся выкриками и хлопками. Ирина и другие политические не вмешивались.
Когда вбежали надзирательницы, Слувис от страха ничего не могла объяснить, показывая рукой на шею. Надзирательница-гренадер ушла за начальством. Появился старший надзиратель по их зданию Титунов – сердитый, бородатый мужик, от которого всегда разило перегаром и крепкой махоркой. Внимательно осмотрев стоявших посреди камеры женщин, он как-то нехорошо усмехнулся, позвал из коридора конвоиров и приказал развести всю группу по одиночным карцерам. Последнее, что Лиза слышала уже в коридоре, жалобный крик Евгении Соломоновны: «Со-не-ч-ка!»

Глава 2

Случилось то, чего Лиза больше всего боялась, – очутиться в одиночной камере, куда мог войти любой надзиратель-мужчина и надругаться над беззащитной арестованной. Всплыл в уме рассказ Сони о том, как в Кременчугской тюрьме издевались над Марией Купко, да и в этой тюрьме было немало подобных случаев, о чем время от времени сообщали городские газеты.
В холодном, сыром помещении тускло горел огрызок свечи, вставленный в разбитый стакан. Остро пахло испражнениями из бадьи, которую не выносили, наверное, несколько дней. Около нее шумно возились крысы. Забравшись наверх, они тяжело, с писком шлепались вниз, грозя перевернуть бадью и разлить ее содержимое по полу. Прижавшись к стене, Лиза с ужасом вскрикивала, когда животные касались ее ног. О горле и своих связках она уже не думала: теперь было не до них и не до консерватории.
Простояв так несколько часов и окончательно обессилев, она опустилась на тонкий, тряпичный матрас и расплакалась. От слез снова распухли глаза, и разболелась голова. Чтобы немного успокоиться и хоть на минуту забыть об этом ужасе, она стала думать о Николае. В памяти всплывали отдельные картины из их жизни: чудные, неповторимые минуты, когда они первый раз катались по Днепру на лодке и, казалось, что все вокруг наполнено любовью; их первую брачную ночь; поездки в Петербург и Ромны.
В Ромнах они жили в бывшей детской комнате Коли и Сергея, сдвинув вместе две кровати. Спать на них было неудобно, к тому же при малейшем движении пружины на них предательски скрипели на весь дом. Коля достал с чердака медвежью шкуру – охотничий трофей князя Шаповала из Беловежской пущи, расстелил около печки. Какое было счастье обниматься на этой шкуре, засыпая потом под песни сверчка и треск поленьев.
Лиза видела глаза любимого, чувствовала прикосновение его рук, горячее дыхание. Очутиться бы хоть на миг в его объятьях, даже этот карцер не казался бы таким омерзительным.
За дверью послышались шаги. Кто-то подошел к камере и, отодвинув с той стороны задвижку, заглянул в решетчатое окошко. Сжавшись от страха, Лиза спрятала голову в колени. Сегодня ее еще ни разу не кормили, но при таком отвратительном запахе она все равно не смогла бы есть. Ее тошнило. Жаль, что она не успела научиться перестукиваться, чтобы узнать, кто сидит рядом с ней. А вдруг там Слувис?
Удивительно, но сейчас она не испытывала к ней никакой ненависти. «Милый мой, – писала та в письме своему мужу. – Все мои мысли только о тебе и нашей малышке». Элина сейчас тоже, наверное, думает о Тетельмане и дочке, чтобы иметь силы выжить. Выходит, что Лиза сочувствует ей и даже жалеет ее. Как все люди похожи друг на друга! Даже Единственный у Штирнера иногда любит людей и не только некоторых, но и любого человека, «сочувствуя всякому чувствующему существу», готов даже пожертвовать жизнью ради ближнего.
Мысли у нее путались, голова кружилась, рот наполнился сладкой слюной. Поднялась, чтобы побежать к бадье, но не успела: ее вырвало на пол около матраса. В течение часа рвота повторилась еще несколько раз, а так как она со вчерашнего дня ничего не ела (и вообще со дня ареста плохо ела из-за отвратительной пищи), то были только одни позывы, выворачивающие наружу все внутренности.
Пришла незнакомая надзирательница, отругала за то, что она «испакостила» весь пол, затем привела старшего надзирателя. Титунов вошел в карцер и тут же выскочил обратно, велев дать арестованной швабру, чтобы привести помещение в порядок.
Швабру и ведро с водой принес худой, изможденный арестант в серых брюках из грубого материала, такого же цвета куртке, шапке и стоптанных башмаках на босую ногу.
– Вымой пол, Сидоренко, – приказала ему надзирательница, – эта интеллигентка, кажется, спеклась.
– Тут любой спечется, – покачал головой мужик. – Вон крыса в углу валяется, и та не выдержала. Тоже воняет…
– Вы случайно Николая Даниленко не видели? – тихо спросила его Лиза, когда он оказался рядом с ней, но подскочила надзирательница и больно ударила ее по руке.
– Нравится тут сидеть? – выкрикнула она со злостью, – за этим дело не станет. А ты, Сидоренко, поторапливайся, чай, не у господ порядок наводишь…
Быстро справившись с заданием, Сидоренко подхватил отхожую бадью. «И то, поспешать надо, – весело сказал он, – сейчас обед начнут развозить». При этих словах Лизу опять чуть не вырвало.
Когда они ушли, Лиза, чуть живая, опустилась на матрас. Неужели и Коля носит такую одежду, как этот арестант? В их камере в тюремных халатах и платках были только уголовницы, политические оставались в домашней одежде. На ней была шерстяная юбка, белая блузка с высоким воротником, ставшая за эти дни черной, и теплая кофта. Остались и другие вещи, уложенные Николаем в последний момент в саквояж. Отобрали только медальон с его фотографией и дорогие серьги, которые она не успела снять после театра, обещав все вернуть после освобождения. Так и вернут?! Считай, что они пропали.
Из карцера ее выпустили на пятый день. Теперь она попала в камеру, где находились в основном одни уголовницы, из политических оказались только Хана Шлимович и Ольга Таратута. Лиза так им обрадовалась, что разрыдалась и долго не могла успокоиться: не было Ирины Кацевич, которая могла в таком случае прикрикнуть на нее железным голосом.
Зато нашелся свой командир из уголовниц: Наталья Андреевна, высокая, худая женщина с мужеподобным лицом, пригрозившая ей, что, если она будет реветь и отравлять всем жизнь, ее побьют. Лизе стало не по себе. Ласково обняв подругу, Хана успокоила ее, что Наталья Андреевна – добрый человек, все в камере им с Ольгой сочувствуют и делятся своими передачами. Тут же одна пожилая женщина протянула Лизе пирожок с яблоками, погладила по голове.
– Съешь дитятко, дочка моя пекла, таких же лет будет, как ты, – и тяжело вздохнула, вытирая концом платка глаза, – пропадет теперь девка без меня, как пить дать, пропадет.
Лиза с благодарностью обняла маленькую, сухонькую женщину (как потом оказалось, убившую в порыве гнева, вроде татарки Фатимы, своего мужа-изверга), взяла пирожок и спрятала под подушку:
– Потом съем, сейчас не хочется, – сказала она женщине, чтобы не обидеть ее.
– Успокоилась? – спросила Хана. – Теперь рассказывай, что с тобой произошло.
Они уединились на нижних нарах Ольги, выделенных ей уголовницами из уважения к ее «боевой деятельности». Лиза шепотом стала рассказывать про Слувис и ее мужа.
– Жаль, что не прикончили, – холодным тоном сказала Ольга. – Теперь ее начнут подсаживать во все камеры.
– Тетельман сидел в Одессе, – размышляла Хана, – теперь, говорят, уже в Харькове. Тасуют нас, как карты в колоде, подсовывая своих осведомителей. От Борисова передали, что у нас оказался человек, а, возможно, их было несколько, который раскрыл полиции все подробности об отряде. Даже, если предположить, что за каждым из нас повсюду следовали филеры, без этого человека полиция не могла бы так подробно знать о внутренней жизни отряда, подпольных кличках, паролях и конспиративных квартирах, известных немногим людям.
– И этот человек был из самого близкого окружения Сергея, – заявила Ольга.
– Кто? Не Рогдаев же и Войцеховский…
– А почему бы и нет? Им одним удалось сбежать из города.
– Они не могут, – вступилась за товарищей Лиза, – Рогдаев сам предупредил меня об арестах, а я растерялась из-за Коли, не знала, как ему сказать.
– Провокаторов обычно забирают вместе со всеми, – продолжала Ольга. – Этот человек сейчас замаскировался и продолжает свое подлое дело. Но рано или поздно его вычислят, ему все равно несдобровать.
Перестукиваясь с соседней камерой, Хана выяснила, что Николай сидит в другом здании, где находятся одни мужчины, а их отделение – смешанное. Все ее товарищи по первой камере теперь оказались в разных местах. Евгению Соломоновну перевели в тюремную больницу: у нее случился сердечный приступ. Насчет Слувис никто ничего не знал.

Глава 3

После карцера Лизу каждый день начал вызывать на допросы следователь из Петербурга Дьяченко. Хана и Ольга советовали ей на все вопросы отвечать молчанием или коротким «не знаю», но, чтобы выгородить Николая, она сама призналась, что состояла в отряде, а ее муж к нему не имеет никакого отношения – «он вообще ничего и никого не знал».
– И даже тех, кто приходил к вам на квартиру? – допытывался следователь, пронизывая ее острым взглядом, от которого у нее по коже пробегал мороз. Он был худощавый, с черной короткой бородой и почти лысой головой, местами покрытой редкими длинными волосами.
Сидевший сбоку от него за конторкой писарь, видимо, тоже боялся его, так как ни разу за все время беседы с подсудимой не оторвал от бумаги глаз.
– К нам никто не ходил, – охотно объясняла Лиза, надеясь на снисходительность Дьяченко к Николаю. – Муж с утра был в училище, затем до позднего вечера занимался с учениками, что легко проверить. Выпустите его, пожалуйста, – каждый раз жалобно умоляла она следователя, и тот неизменно обещал подумать.
Вскоре Лиза поняла, что просить его бесполезно. По совету подруг она стала говорить, что ничего не знает. Дьяченко видел, что девушка – с гонором, старался задеть ее самолюбие, чтобы в приступе гнева она рассказала не только о своих товарищах, но и о своем брате Иннокентии и его сообщниках по ограблению и убийству помещика Дуплянского.
Начинал он всегда издалека.
– Вы знали связную Еву?
– Первый раз слышу это имя, – искренне отвечала Лиза, догадываясь, что это был чей-то псевдоним.
– Где же Ева брала деньги на взрывчатые вещества?
– Откуда я могу знать…
– В вашем списке есть буква «Е», кто под ней имеется в виду?
– Понятия не имею, – пожимала плечами Лиза, зная, что букв в ее бумагах вообще нет, только даты и суммы.
– Ева приходила к Карлу Ивановичу Иосте, спрашивала, какое нужно приобрести оборудование для лаборатории. Затем зашла к вам домой за деньгами.
– Не знаю ни про лабораторию, ни про оборудование.
– А Иосту?
– И Иосту не знаю.
– А вот член вашего отряда Дмитриев утверждает, что вы встречались с Иостой дважды: на Военной улице и в квартире Наума Марголина на Троицкой улице, где Борисов первоначально хотел оборудовать лабораторию, но потом перенес ее в Шляховку. Борисов поручил вам следить за этой квартирой.
– Это ложь, – спокойно отвечала Лиза, лихорадочно соображая, кто такой Дмитриев и откуда Дьяченко известно о поручении Борисова. Не сам ли Иоста об этом рассказал?
– Тогда почему вас часто видели на Троицкой улице?
– Я могла по ней проходить.
– Куда?
Лиза пожала плечами.
– К дому моих родителей.
– Позвольте полюбопытствовать, где находится их дом?
– На Клубной улице.
– Это же далеко от дома Марголина, – усмехнулся следователь, успевший побывать по всем этим адресам. В первый день его приезда прокурор Халецкий и начальник охранного отделения Шкляров угощали его роскошным обедом в Английском клубе на этой самой Клубной улице.
– Ну, мало ли куда еще, – растерялась Лиза, поняв, что допустила оплошность.
– В начале февраля Ева перевозила по просьбе Борисова чемоданы с литературой и пикрином в Курск. Перед этим она встречалась с вами, вы дали ей эти чемоданы.
– Какие еще чемоданы? Никому я ничего не давала.
– Как же не давали, если вас видели вместе? – пытался запутать ее Дьяченко.
– Я вам еще раз говорю: никакой Евы я не знаю.
– А Марголина знали?
– Он же погиб!
– Почему вы так решили? Все говорят, что он в Америке.
– Значит, в Америке, – смутилась Лиза.
– Он действительно погиб, и мы даже знаем где.
– Где?
– В имении Дуплянского, при его ограблении и убийстве.
– Откуда вы знаете?
– Нашли его труп. Другого убитого сообщника Вячеслава Шелеста опознали по шинели. Ведь вам этот человек тоже известен?
– Н-е-т, первый раз слышу, – растерянно протянула Лиза, ужаснувшись, что Дьяченко все известно о ребятах, и этот ужас невольно отразился на ее лице.
– Эти люди, по показаниям кухарки Кудрявцевой и горничной Козис, жили перед ограблением в доме вашей тети, Лии Львовны Рывкинд, где вы также находились в тот момент, сбежав от своего сожителя. – Дьяченко специально употребил это слово, чтобы разозлить Лизу, у которой глаза тут же вспыхнули от гнева. – Кто еще участвовал в ограблении?
– Понятия не имею.
– Ваш брат Иннокентий Рывкинд был помещен в Полтавскую больницу со свежим шрамом на груди приблизительно в то же время, когда произошло ограбление. Кто и когда его ранил?
– Не знаю.
– Вы с Даниленко его навещали: вас по фотографиям опознали врачи и медсестры больницы.
– Он – мой брат, вполне естественно, что мы к нему ездили.
– Вам известно, при каких обстоятельствах он был ранен?
– Нет. Он был слаб и ничего не рассказывал.
– А потом?
– Потом он исчез… Больше я о нем ничего не слышала.
– Все вы прекрасно знаете и напрасно отрицаете, – рассердился Дьяченко, поняв по ее растерявшемуся виду, что он на верном пути. – Помните телеграмму из Вены: «Дом купили, осталось только приобрести мебель»?
– Я устала, – попросила Лиза, – отведите меня в камеру.
Услышав о такой дотошности следователя, Хана и Ольга опять стали ей внушать, что на все вопросы она должна отвечать «не знаю», и ни в коем случае его ни о чем не расспрашивать.
– Откуда у него сведения о Науме? – не могла успокоиться Лиза. – О его участии в этом ограблении знали всего несколько человек.
– От провокатора…
– Мы недооцениваем полицию, – сказала Ольга, – она могла составить картину убийства по рассказам свидетелей, теперь ищет им подтверждение.
– Если следовать логике Дьяченко, то вскоре он доберется до Могилевского и совещания в доме Зильберштейна. Ты, Лиза, должна быть все время начеку.
– Больше Дьяченко от меня не услышит ни одного слова.
Анархистам из отряда пока запрещалось переписываться с родными и получать от них передачи. Лиза не могла понять, почему так долго не приезжает из Киева Колин брат, адвокат Михаил Ильич Даниленко, на которого была вся надежда.

Глава 4

В камере Николая не было уголовников, только анархисты и эсеры. Среди них оказались двое товарищей, присутствовавших во время октябрьских событий 905-го года на его беседе с рабочими Брянского завода. Когда его ввели в камеру, один из них, с огненно-рыжей шевелюрой и кривыми, желтыми от махорки зубами, узнал его и громко воскликнул, желая привлечь внимание сокамерников: «Какая приятная неожиданность: к нам пожаловал большевистский агитатор Николай Ильич Даниленко. Какими судьбами?»
Николай промолчал и огляделся по сторонам, ища свободное место. Камера была плотно забита людьми. На всех нижних нарах лежали и сидели арестанты. Несколько человек расположилась на лавках вдоль стола. Остальные ходили по узким проходам, в одиночку или группами.
– Тимофей, угомонись, – поднялся из-за стола высокий, сутуловатый человек с бледным, слегка тронутым оспой лицом и глубоко поставленными глазами. Его редкие, темные волосы были зачесаны назад, на грудь спускалась цепочка с очками. Типичный интеллигент: учитель или журналист. Подойдя к Николаю, он пожал ему руку.
– Будем знакомы: Василий Кондратьевич Чинцов.
– Николай Ильич Даниленко.
– У нас тут, как видите, страшная теснота, приходится спать по очереди. Вчера освободилось место на верхней полке в конце камеры. Пойдемте туда.
Они подошли к указанным нарам. Лежавший там человек поднял голову.
– Булыгин, ты давно спишь? – спросил его Чинцов.
– Давно, только проснулся. Сейчас очередь Фоменко.
– А потом?
– Егошина. За ним был Хуциев, но его вчера увезли…туда, – он махнул рукой в неопределенном направлении, что, видимо, означало в лазарет или того хуже, на кладбище, – а это новенький? Что-то я его раньше не видел.
– Я его знаю, – опять подал голос рыжий. – Он – большевик, вел рабочий кружок на Брянке. Захар подтвердит, – и стал будить спавшего на нижних нарах человека. Тот недовольно брыкался ногами, наконец, оторвав от свалявшейся подушки растрепанную голову, недовольно спросил: «Тимоха, что тебе надо? У меня еще законных полчаса». Николай узнал в нем рабочего, призывавшего на том же памятном собрании на Брянке взорвать «директорскую калитку».
– Подтверди, что этот человек – большевистский агитатор.
– Ну, и что из этого? – Захар внимательно оглядел Николая и кивнул ему головой, как старому знакомому. – Его наши рабочие уважали.
Николаю надоела вся эта комедия. Надо было как-то объяснить ситуацию, не затрагивая Лизу.
– Все правильно, – хмуро сказал он, обращаясь к Чинцову, который, видимо, здесь пользовался особым уважением или был за старшего, – я – большевик и не собираюсь этого скрывать.
– Вы напрасно сердитесь, Николай Ильич, вас никто не хотел обидеть, просто у нас тут находятся одни анархисты и эсеры.
– Я не сержусь. Это ваши товарищи затеяли вокруг меня разговор. Куда можно присесть?
– Садитесь на любые нары, где найдете место, лавок у нас тоже не хватает. Скотские условия.
Захар показал ему на свои нары, где уже сидели два человека. Николай примостился рядом. От духоты и табачного дыма нечем было дышать, кружилась голова. Интерес к нему со стороны обитателей камеры пропал. Двое его соседей о чем-то лениво беседовали, не обращая на него внимания. Левое плечо его упиралось в холодную стену; прислонившись к ней головой, он закрыл глаза.
Со вчерашнего вечера, когда их с Лизой арестовали, и его продержали в участке, где находились какие-то подозрительные личности, ведущие себя слишком шумно, и до этой минуты у него не было времени осмыслить то, что с ними произошло. Со всей очевидностью ему представился весь ужас положения: их обоих подозревают в принадлежности к боевому отряду. Обнаруженные же в сейфе крупные деньги и найденные при них шифрованные записи, схожие с докладами филеров о посещении Лизы какой-то конспиративной квартиры, явно подтверждают, что она была казначеем отряда и выдавала деньги на определенные цели, то есть на подготовку террористических актов. Эта страшная мысль, как острый кинжал, пронзила его сердце.
Вспомнился их визит к Пизовым, упоминание хозяйкой дома о крупной сумме общественных денег, которые Лиза держит дома. Почему он тогда проигнорировал эти слова, даже что-то пошутил на этот счет? Неужели Лиза так наивна, что не понимала всей опасности этого предприятия? Или все-таки вошла в отряд сознательно? И почему она ему никогда не рассказывала о втором дне в сейфе, который лично ему подарил Григорий Аронович? Вопросы, на которые не было ответа.
И чтобы больше не мучиться, он заставил себя переключиться на другую тему, решить, как себя вести с сокамерниками, встретившими его так враждебно. Лучше всего не реагировать на их оскорбления и разговаривать со всеми спокойно, иначе его жизнь тут превратится в каторгу.
Его размышления прервал Чинцов, предложив пройти к столу и выпить с ними чаю.
– До обеда далеко, – сказал он приветливо, – а вы, наверное, с момента ареста ничего не ели…
Николаю не хотелось кушать, но глупо было отказываться от оказанного ему внимания. На столе стояли тарелки с наколотым сахаром, сушками, хлебом, сыром, салом, нарезанной кружками копченой колбасы.
Открылась дверь камеры, вошел надзиратель с большим жестяным чайником. Вежливо обращаясь к Чинцову и чуть ли не кланяясь ему в пояс, он доложил, что через десять минут поспеет другой чайник.
– Хорошо, хорошо, – буркнул Чинцов, сунув ему в руку деньги (вот что вынуждало надзирателей гнуть спину перед заключенными). Тот положил их в карман и, пятясь задом, наверное, боясь получить нож в спину, скрылся за дверью.
Кто-то подхватил чайник, стал разливать кипяток в железные кружки, в которых уже лежал чай для заварки.
– Угощайтесь, – Чинцов обвел широким жестом тарелки с едой. – Николай Ильич, что же вы не сказали нам, что вы – муж Лизы Фальк? Из соседней камеры нам отстучали, что ее вчера арестовали вместе с вами. Ее многие знают.
– Я не в курсе Лизиных дел.
– Расскажите, как вас арестовали, – попросил сидевший рядом с Чинцовым лысый человек с разбитым пенсне на носу. В его голосе послышалось дружеское участие.
– Рассказывать особенно нечего. Жена в этот день была в театре, я – на похоронах одного моего знакомого. Вернулись поздно. Только сели ужинать, пришли жандармы, предъявили ордера на обыск и арест.
– В соседней камере находятся Петрушевский и Харитонов из типографии Яковлева. Хорошо о вас отзываются …
– Вы так говорите, как будто я перед вами в чем-то провинился и нуждаюсь в защитниках, – раздраженно сказал Николай, так как весь этот «любезный» разговор смахивал на допрос.
– Не кипятитесь, Николай Ильич. Мы не привыкли доверять большевикам.
– Я вас не понимаю. Мы с вами расходимся по идейным соображениям, но еще никого не предавали.
– Я и имел в виду политические расхождения.
К столу подошел Булыгин, тот, что спал на указанных Николаю нарах.
– Василий Кондратыч! Егошин еще не вернулся с допроса. Нары свободны, пусть новенький пока отдохнет.
– Видите, Николай Ильич, – обратился к нему Чинцов, – у нас тут все по справедливости: вы сейчас вне очереди можете занять свое место.
Поблагодарив всех за чай, Николай пошел в конец камеры. Его трясло от возмущения: эти товарищи слишком много о себе возомнили. Взобравшись наверх, он испытал новые мучения: от подушки и матраса невыносимо несло махоркой, потом и еще какой-то гадостью, а через минуту он уже не знал, куда деться от клопов и вшей. Вся стена была в следах от крови и раздавленных насекомых. Без сомнения, здесь водились еще тараканы, мыши и крысы. Закрыв глаза, он пытался заснуть, но его одолели мысли о Лизе. Представлял, как она сейчас там страдает, истязая себя тем, что он по ее вине попал в тюрьму, и ему было безумно жаль ее.
Где-то рядом вполголоса разговаривали два человека: один рассказывал историю, приключившуюся с ним во время ограбления банка; другой то и дело восклицал: «Не может быть?» «Ну, дают!» Поняв, что все равно не сможет заснуть, Николай стал их слушать.
– Обиднее всего, – говорил первый, немного шепелявя, – что я сам предложил план, как ограбить этот банк. У меня там тетка работает уборщицей, от нее было известно расположение всех помещений. Под видом посетителей мы прошли в главный зал, вынули маузеры и приказали бывшим там людям и служащим, кроме главного кассира, спуститься в подвал, объяснив, что нам нужно конфисковать деньги в пользу русской революции. Пока ребята занимались кассами, я прошел в дальнюю комнату, где находился телефон, и приставил пушку к сидевшей там хорошенькой девушке, такой хорошенькой, что предложил ей вечером прогуляться по проспекту. Она сидит и дрожит от страха. Прошло двадцать минут, сорок. По моим расчетам, операция должна давно закончиться. Девушка успокоилась и говорит: «Господин грабитель, опустите свой револьвер, я никуда не убегу». Я спрятал его, а сам думаю, когда же, наконец, меня позовут. Выглянул в коридор: все тихо, голосов не слышно. Приказал девушке оставаться на месте и пошел к залу. Оттуда мне навстречу дворник и городовые. Я к окну. Не заметил впопыхах, что внизу стоят жандармы, прыгнул и угодил к ним прямо в лапы. Не успел пушку вытащить, а то бы всех разом уложил.
– Ну, дела, как же про тебя забыли?
– Спешили. Обещали вызволить отсюда, так теперь сами тут оказались. А ты по-прежнему эсер?
– Эсер.
– Я тебе еще в прошлом году предлагал перейти к нам, у нас веселей.
– У нас тоже не скучно. Вы убили Мылова, а мы на Эзау – двух мастеров-итальяшек… Нам бы с вами объединиться, так дела еще лучше пошли бы.
– Не-т-т, у вас провокаторы в ЦК. Сам Азеф служил в Департаменте полиции…
– Так то в ЦК, а здесь у нас отличные ребята, друг за друга, хоть куда. Вот слушай, в феврале мы задумали убрать…
Дальше Николай уже не слышал: он заснул и пропустил обед. Его специально не стали тревожить, так как по установленному порядку у него оставался еще «законный» час для отдыха. Разбудил его вернувшийся с допроса Егошин. Он сказал, что его обед стоит на столе, надо поспешить, пока туда не забрались тараканы.
На первое был гороховый суп, на второе – перловая каша, политая желтым соусом. Николай заставил себя проглотить оба остывших блюда, совершенно несъедобных, запив их коричневой безвкусной жидкостью, называемой компотом из сухофруктов.
Жизнь в камере шла прежним чередом: кто-то спал, кто-то ходил по узким проходам, кто-то курил или с азартом резался в карты, громко ругаясь матом. Надо было привыкать к этой жизни, затхлому воздуху, тюремной пище, живности и смотреть на все оптимистично, иначе сойдешь с ума.

Глава 5

Потянулись дни, мучительные своим однообразием. Небольшим утешением стала записка от Михаила, переданная ему как-то вечером незнакомым надзирателем. Брат приезжал в Екатеринослав, не смог добиться с ними свидания и уехал в Киев за содействием к Сухомлинову. Пока же всем членам боевого отряда запрещали свидания с родными, прогулки и посылки.
Другие товарищи жили веселей. После завтрака их выводили во внутренний двор (время прогулки зависело от погоды и настроения старшего надзирателя Белокоза – зверя и самодура). Некоторым разрешали свидание с родными. Таких в камере было немного. После того, как они возвращались в камеру, все собирались за столом послушать новости с воли. Также всем миром обсуждали вызовы товарищей на допросы, давали советы. Последнее слово всегда оставалось за Чинцовым: у него был опыт в судебных процессах, и он знал наизусть Уголовное уложение. По вечерам и ночам те, кто не спал, громко резались в карты: за столом, на нарах и полу.
Постепенно Николай познакомился со всеми обитателями камеры. С одними общался редко, с другими играл в карты или вступал в отвлеченные разговоры, чтобы убить время. Политических тем избегал, сам их не затевал, помня, с каким недоверием некоторые «товарищи» встретили его в первый день.
Всех людей здесь можно было разделить на четыре категории. Первые сидели за пропаганду и хранение запрещенной литературы, вторые – за воровство и крупные ограбления, третьи – за террористические акты, отягощенные ранением жертв или их убийством, и, наконец, четвертые – за принадлежность к «Боевому интернациональному отряду анархистов-коммунистов» (таких вместе с ним было 12 человек). Убийц и террористов обычно помещали в одиночные камеры, но тюрьма была переполнена, и их содержали в общих камерах. К последним принадлежал и эсер Чинцов, участвовавший летом прошлого года в Пятигорске в убийстве одесского генерал-губернатора Карангозова. Тогда ему удалось скрыться. Его задержали в Екатеринославе при выполнении другого партийного задания. Узнав об этом, Николай весьма удивился, так как был уверен, что Василий Кондратьевич со своей приятной интеллигентной внешностью оказался в тюрьме, как и он, случайно.
Больше всего здесь было людей второй категории, но и в ней выделялись свои подгруппы. Одни из них занимались грабежами и разбоем ради идеи, о которой на самом деле имели смутное представление. Другие совершали крупные ограбления и экспроприации, чтобы добыть средства для деятельности своих организаций. Были просто мелкие воришки, мало чем отличавшиеся от обычных уголовников. Среди них попадались великолепные рассказчики, вроде того анархиста, что так красочно описывал своему другу-эсеру ограбление банка. По совету Михаила Николай стал записывать свои наблюдения и такие рассказы в тетрадь.
И во всех категориях были люди, отличающиеся злобностью, агрессивностью, затевающие громкие споры и драки, доходящие при подначивании соседей до поножовщины. Только вмешательство Чинцова и некоторых других товарищей, пользующихся в камере особым уважением, заставляло их утихомириться.
Как-то вечером Николай сел играть в подкидного дурака с анархистом Межой – так в камере называли убийцу начальника паросилового цеха на Брянском заводе Тита Меженнова. Межа страшно жульничал, путая карты и сбрасывая лишние под стол. Николай сделал ему несколько раз замечания, и, когда тот в очередной раз покрыл туза королем такой же масти, отказался с ним играть. Недолго думая, Межа вытащил из башмака острую заточку и бросился с ней на Николая. Тот перехватил его руку, заломив за спину – прием, которому его когда-то обучил Миша Колесников. Заточка упала на пол. Тут же подскочил Володя Кныш, такой же жуликоватый и наглый анархист, поднял ее и с усмешкой смотрел на Николая, готовый вонзить в него свое орудие.
Из-за стола поднялись Чинцов и Захар.
– Меженнов, – сурово сказал Чинцов, – ты брось эти замашки, с заточкой на своих товарищей.
– Какой он нам товарищ, Василий Кондратыч, большевик, да еще наверняка стучит начальству.
– Думай, когда говоришь. Не нравится, так зачем сел с ним играть в карты? Сам ему предложил, все слышали.
– От нечего делать, хоть с чертом сядешь.
– Вчера ты также набросился на Краснова. Мы тебя уважаем за твой поступок с Мыловым, но это не дает тебе права так вести себя в камере. И ты, Кныш, чего ухмыляешься? Оставьте человека в покое.
Чинцов предложил Николаю присоединиться к их компании, пододвинув кружку с такой крутой заваркой, что тот сначала решил, что это – кофе. От нескольких глотков такого напитка бешено застучало сердце, к вискам прилила кровь, а голову как будто набили ватой.
– Вы, Николай Ильич, на наших людей не обижайтесь, – доброжелательно сказал Чинцов, с наслаждением потягивая чайный наркотик, как будто это была простая вода. – У всех нервы на пределе. В соседней камере вчера одного отвезли в психушку.
– Это Федя Севрюгин, – сказал Захар, добавляя в стакан новую порцию заварки, – разыграл спектакль, чтобы потом сбежать из больнички.
– Не думаю. Нормальный человек, даже с целью обмана, не станет себя обливать керосином и поджигать.
– У Борисова один дружок также поджег себя в Севастополе, так он сидел в одиночной камере, а здесь все камеры забиты. Как это товарищи за ним недоглядели?
– Сумасшедшие тем и отличаются, что любого обманут.
– А я уверен, что все это было задумано с определенной целью, – не отступал от своего Захар, взволнованный и возбужденный, как и все тут, крепким чаем. Такое же возбуждение начинал чувствовать и Николай. Один только Чинцов оставался спокойным. – Разыграл спектакль, да перестарался.
– Хотя бы и так, – послушно согласился Чинцов с Захаром. – Вы, Николай Ильич, наверное, смотрите на нас и думаете: что это за люди, что они хотят? А большевик здесь не вы один. Напротив вас сидит Евгений Иванович Маклаков, бывший член Севастопольского комитета РСДРП (это был тот самый человек с лысой головой и разбитым пенсне, который в первый день попросил его рассказать, как их с Лизой арестовали). Борисов освободил его из тюрьмы вместе с потемкинцами и привлек в отряд.
– Не берусь никого судить, – сказал Николай. – И у нас в организации были товарищи, переходившие к эсерам и анархистам. Однако считаю бессмысленными террористические акции, которые совершают и те, и другие.
– Это вы напрасно, Николай Ильич. Наше общество, особенно либералы, устали от обещаний и заявлений правительства, в душе приветствуют убийства ненавистных министров и чиновников.
– Вздор!
– Я по образованию историк, – усмехнулся Чинцов, и его интеллигентное лицо вдруг приняло жесткое выражение, глаза сузились, стали холодными и злыми, – правда, недоучившийся, и привык оперировать фактами. Вспомните хотя бы суд над Верой Засулич. Все двенадцать присяжных ее оправдали.
– Там сыграло свою роль заключительное слово Кони, – сказал Николай, понимая, что сам невольно подталкивает Чинцова к дискуссии, но отступать было поздно. – Оно и повлияло на решение присяжных.
– Если уж на то пошло, Николай Ильич, разве вся история России не представляет собой сплошной террор власти по отношению к своему народу? Возьмите известные события на Ходынке в дни коронации Николая II, или расстрел в январе 905-го года мирной демонстрации рабочих у Зимнего дворца, которые шли к своему царю-батюшке за правдой и справедливостью. Я бы назвал террором и все убийства боярских и царских жен и детей и самих бояр и царей. Взять хотя бы Павла I? Всю жизнь ожидал покушения со стороны своей матушки Екатерины, а задушили его друзья старшего сына, и во главе их стоял никто иной, как главный начальник государственной охраны граф Пален. Граф-террорист! Красиво звучит. Недаром после каждого такого злодеяния начинались народные смуты, приведшие, в конце концов, к революции 905-го года.
– Извините за вмешательство, Василий Кондратьевич, – присоединился к их разговору один из соседей Чинцова, эсер Эдуард Зенкевич, известный Николаю по выступлениям на общих городских митингах, – я тоже вспомнил случай из истории. Мы как-то с моим товарищем побывали в Швейцарских Альпах, где проходила армия Суворова. Хотели посмотреть на водопад и Чертов мост. Кругом – неприступные, отвесные скалы, ущелья, пропасти. Великий полководец заставлял солдат в полном вооружении спускаться по этим кручам. Несчастные срывались в бездны, их трупами были забиты все ущелья.
– Отличный пример, Эдик. Для того чтобы продемонстрировать французам свой железный кулак, Павел уложил в Альпах тысячи безропотных крестьян, не понимающих куда и, главное, зачем их гонят. Так же уложили ни за что ни про что десятки тысяч мужиков в войнах с Турцией и Японией. Разве это не террор? Любая власть: будь то самодержавие, революционное правительство или диктатура пролетариата, будет прибегать к насилию и убийству ради выполнения своих корыстных целей и спасения собственной шкуры.
– Насчет диктатуры пролетариата вы ошибаетесь, власть рабочих будет бороться только со своими врагами.
– А врагами для вас будут все, и в первую очередь мы, эсеры и анархисты, так как не хотим, чтобы нами кто-то командовал и проводил политику, противоречащую нашим интересам.
Николай не стал ему возражать: не стоит лишний раз дразнить гусей. Однако его задели несправедливые упреки в адрес большевиков.
– Не пойму, почему вы все время хотите нас в чем-то обвинить? Пока только у вас руки в крови. Из-за вас и трусливой политики меньшевиков была проиграна революция 905-го года.
Толпа, собравшаяся за их спинами, замерла, слышно было, как кто-то тяжело, со свистом дышал. Все ждали, что ответит Чинцов. Тот понял, что разговор принимает неприятный оборот, может произойти взрыв, который обострит и без того нездоровую обстановку в камере. Угрюмо оглядев притихших людей, он недовольно проворчал: «Что вы тут сгрудились, и так дышать нечем», и, резко отодвинув стул, вышел из-за стола. За ним поднялись еще несколько человек. Толпа разочарованно загудела и стала расходиться.
К Николаю подсел Евгений Иванович Маклаков, которого Чинцов еще раньше представил бывшим членом Севастопольского комитета РСДРП.
– Николай Ильич, зря вы затеяли спор с Чинцовым, – тихо сказал он, чтобы не привлекать внимание оставшихся за столом людей.
– Я не собирался с ним спорить, он сам повернул разговор в свою сторону. Не пойму, почему он пользуется таким авторитетом?
– Человек железной воли, не знает никаких компромиссов. Это подкупает и сильных, и слабых. Вы, наверное, уже в курсе, что он участвовал в покушении на Карангозова в Пятигорске, а сейчас мечтает отомстить за предательство Азефу. Они близкие друзья с Савинковым. Оба – террористы по глубокому, внутреннему убеждению.
– Вы-то сами, Евгений Иванович, как могли поверить в утопические замыслы Борисова, войти в его отряд? Вы же, марксист, пусть даже и бывший, знаете, что одного желания горстки людей недостаточно, чтобы совершить такой крупный переворот, как задумал Борисов. Даже если представить, что он обеспечил бы людей оружием и бомбами, убил бы несколько генералов и губернаторов, на этом все и кончилось. Ваш Борисов – авантюрист. Вы слепо пошли за ним, как и моя жена.
– Так-то оно так, но, уверяю вас, Борисов – уникальная личность. Он произвел на меня сильное впечатление с самого начала, когда освобождал из севастопольской тюрьмы потемкинцев, и я случайно оказался среди них. Потом Сергей нанял шаланду, уговорив одного рыбака в шторм вывезти нас в Евпаторию. Это, действительно, была чистой воды авантюра. Просто удивительно, что мы тогда не погибли.
Маклаков достал из кармана помятую коробку с табаком, куски газеты и турецкую трубку, выигранную им в карты у кого-то из сокамерников.
– Единственная радость в нашей нынешней жизни, – сказал он, протягивая Николаю свое богатство. – Присоединяйтесь.
– Спасибо. Очень хочется курить, но от табака у меня поднимается сильный кашель.
– Хотите, достану для вас папиросы?
– Нет, и от папирос мне будет плохо. Все время в горле першит, грудь закладывает…
– Тогда я тоже табачок спрячу.
– Нет-нет, курите. Я сам не знаю, что на меня так действует: табак или сырость.
Маклаков аккуратно вынимал из коробки табак, стараясь не уронить ни одной крошки. Когда трубка была доверху заполнена, плотно закрыл коробку, спрятал ее в карман и неторопливо достал спички. В нос Николая ударил терпкий запах дешевого табака, смешанного с дурманящими травами, которыми заключенных снабжал кто-то из надзирателей. Евгений Иванович с наслаждением затягивал в себя эту смесь и с таким же наслаждением выпускал ее обратно.
– За границей, – продолжал он, – иная политическая обстановка. Все эмигранты, особенно те, кто там давно живет, плохо представляют, что происходит в России. Они пекутся о ее будущем и не могут найти общий язык. Большевики и меньшевики до того возненавидели друг друга, что устраивают в общественных местах дебоши и драки. Сам однажды был свидетелем такой потасовки в кафе, где на Ленина набросился один из его бывших соратников.
– Мне странно слышать это про Владимира Ильича.
– В том-то и беда, что здесь, в России, мы его мало знаем. Привыкли верить в его непререкаемый авторитет, соглашаться с его оценками тех людей, которые идут в разрез с линией партии. На самом деле, он никому не любит уступать, твердо гнет только одну, свою собственную линию.
– Вы преувеличиваете. Ленин – настоящий борец, вынужден отстаивать свою личную позицию и позицию партии. Я его всегда в этом поддерживал. Он думает о революции и общем деле.
– Николай Ильич, не спешите с выводами. Не бывает так, что один человек во всем прав, а остальные ошибаются.
– Значит, на ваше решение войти в боевой отряд повлияла не только личность Борисова, но и разочарование в Ленине?
– Ленин тут ни при чем, – с досадой сказал Маклаков, вытирая рукавом куртки вспотевшую лысину. – Поймите меня правильно: на фоне всеобщей растерянности в России и столыпинской реакции идея Борисова произвести захват власти на юге России показалась мне вполне осуществимой. Ведь и мы верили в удачу, когда начали революцию 905-го года, и потемкинцы, и моряки Севастополя с лейтенантом Шмидтом. Это, как игра в рулетку: вдруг повезет и выпадет крупный выигрыш.
Маклаков снова вытащил коробку с табаком и, также аккуратно, не торопясь, набивал трубку. К нему подошли два эсера, попросили поделиться куревом. Отсыпав каждому по солидной порции, Евгений Иванович дал им свои спички и, когда те отошли, довольные такой щедростью, продолжил свой рассказ.
– Я поверил Борисову, и он мне поверил. По его поручениям я жил то в Женеве, то в Париже, видел, как быстро осуществляется все, что он задумал.
– Вы – идеалист.
– Хорошо. Тогда скажите, что большевики после поражения революции смогли предложить рабочим вашего города?
– Согласен, почти ничего. Приезжали новые товарищи, пытались восстановить работу на заводах и – безуспешно. Сейчас вернулся наш прежний руководитель Петровский. Он обязательно сдвинет все с места, тем более, что Ленин советует использовать легальные формы работы.
– Вот видите, как рабочие зависят от своих вожаков. Они привыкли, что ими кто-то руководит, дает им советы, указания, боятся сами сделать шаг в сторону. В этом их большая ошибка. Ленин своей постоянной критикой и «окриками» отучил самостоятельно думать даже своих ближайших помощников.
– Нельзя делать такой огульный вывод. Наши руководители с самого начала и в октябре, и в декабре действовали без всяких указаний сверху, – устало произнес Николай и, не желая больше говорить о Ленине, спросил, – так вы, Евгений Иванович, с кем сейчас: с анархистами или большевиками?
– Пока могу сказать одно: к большевикам я больше не вернусь, – и, взглянув на часы, заторопился, – два часа ночи. Быстро же летит время. Подходит моя очередь спать. Николай Ильич, мы обязательно продолжим наш разговор.
Однако поговорить им больше не удалось. На следующий день, после завтрака, пока Николай спал свои положенные три часа, Чинцова, Маклакова, Меженнова, Зенкевича и еще двух человек перевели в камеру для преступников, дела которых передавались в военно-полевой суд. Когда Николаю разрешили гулять, он видел своих бывших сокамерников в другой части двора в кандалах, охраняемых специальным конвоем во главе со старшим надзирателем Белокозом. Евгений Иванович в знак приветствия поднимал руки, демонстрируя железные оковы.

Глава 6

С генерал-губернатором Владимиром Александровичем Сухомлиновым Михаил Даниленко тесно сошелся в 1906 году, когда тот попросил его принять участие в 40-летней тяжбе крестьян с крупным землевладельцем Балашовым. Дело было выиграно в пользу крестьян. Михаил увидел стремление генерал-губернатора честно и справедливо решать вопросы, какого бы сословия они не касались.
После этого Владимир Александрович не раз обращался к нему за помощью в юридических вопросах. Приглашал он его и на различные светские и губернские приемы, вызывая зависть у обоих Рекашевых, особенно у Сергея Григорьевича, мечтавшего войти в ближайшее окружение генерал-губернатора.
Получив у него без труда нужное ходатайство к властям Екатеринослава, Михаил вернулся к братьям. Отказать самому Сухомлинову Дьяченко не мог. Он разрешил адвокату встречаться с подзащитными и предоставил документы, с которыми тот мог ознакомиться в ходе следствия.
Михаил сидел в его кабинете с девяти утра, и, не обращая внимания на приходивших к следователю людей, внимательно читал каждую бумагу.
Судя по протоколам, следователь вызывал к себе Николая пять раз. На все вопросы брат отвечал, что об отряде ничего не знает, с анархистами не связан, деньги, обнаруженные при обыске в домашнем сейфе, оставлены родителями его жены при отъезде в Америку. Однако Лиза, чтобы спасти Николая, успела наговорить на себя много лишнего. Читая записи с ее «чистосердечными» признаниями, он удивлялся ее наивности и вере в честность и справедливость, как будто девушка только что родилась.
Ее признание о вхождении в боевой отряд убедительно подкрепляли показания опрошенных лиц, в основном сотрудников полиции (секретных агентов и филеров), проходивших в деле под псевдонимами и вымышленными фамилиями. Эти люди утверждали, что Фальк была казначеем отряда, указывали места ее встреч на улицах со связными, адреса домов и квартир, где Лиза бывала. Некий Дмитриев сообщал, что он часто посещал квартиру Фальк и Даниленко, передавая им поручения от Борисова, подробно описывал обстановку их комнаты и кухни, включая занавески, покрывала на кровати, абажуры и скатерть в кухне. Эти сведения показались Михаилу подозрительными: их обычно давали понятые или сотрудники полиции, присутствовавшие при обысках и арестах.
Кроме Дмитриева, о Коле упоминал некий Филин, видевший Николая на вокзале вместе со связной Евой. Ева, по его словам, привезла в тот день из-за границы чемоданы с литературой и оружием. Николай забрал их у Евы и отвез на квартиру Котляревских. Филин также называл фамилии боевиков, с которыми постоянно общался Николай. В подтверждение этих слов агент описывал встречу Николая с Борисовым в трактире на Харьковской улице. Сам он сидел за соседним столом и слышал их разговор о подготовке к ограблению Казначейского банка.
Люди с кличками, ради сохранения агентурной сети, никогда не являлись на судебные заседания. Поэтому их показания вызывали у защиты большие сомнения, считаясь фальсификацией со стороны следствия (так оно часто и бывало). Суд мог их проигнорировать, но мог принять к сведению и засчитать, как неопровержимые улики.
Часы показывали половину двенадцатого. Пора идти на встречу с Лизой. Он отдал Дьяченко папку и попросил провести его к арестованной. Дьяченко с любопытством смотрел на адвоката, ожидая услышать его мнение по поводу прочитанного дела. Михаил развел руками:
– Не могу сказать ничего определенного, у меня не было времени, чтобы обдумать все прочитанное.
– Мне кажется, вполне достаточно доказательств о причастности ваших родственников к боевому отряду. Впрочем, впереди предстоит большая работа. Я завтра уезжаю из Екатеринослава на три недели. Вы можете беспрепятственно встречаться с Даниленко и Фальк и передавать передачи. Я отдал соответствующее распоряжение. Для этого не обязательно было обращаться к Сухомлинову.
– Куда же вы едете на этот раз? – полюбопытствовал Михаил, проигнорировав замечание насчет Сухомлинова.
– В Одессу, оттуда – в Харьков и Кишинев. А как ваши подзащитные в Киеве?
– Следствие еще не закончено.
– Несколько дел переданы в военно-полевой суд.
– Мои подзащитные к боевому отряду не имеют отношения.
– Они когда были арестованы?
– В начале года.
– Ну, это как сказать, – усмехнулся Дьяченко, – вряд ли докажете их непричастность.
Следуя по коридору за дежурным надзирателем, Михаил размышлял о том, что Дьяченко верно угадал его замысел. В деле киевских анархистов он строил защиту на том, что они не входили в боевой отряд, а были рядовыми анархистами, не успев себя ничем проявить. Их взяли по донесению агента, входившего в эту группу, и других филеров, один из которых, как ни странно, носил кличку Филин, дававший показания и о Николае. Над этим фактом стоит призадуматься.
Комната для свиданий адвокатов с арестованными представляла собой небольшое помещение, где не было даже окна, только стол и два стула. Под потолком тускло горела лампочка, покрытая вековой пылью.
Михаил сел за стол, вынул папку со своими записями и стал ждать Лизу, пытаясь представить ее по описаниям Володи. Его даже охватило волнение: как-никак это была не просто подсудимая, а жена его родного брата, а все братья, особенно старшие, были крепко привязаны друг к другу. Послышались шаги, надзирательница-конвоир доложила, что арестованная доставлена. Михаил встал: «Вводите!».
В комнату вошла высокая, стройная девушка с толстой косой, перекинутой через плечо. Лицо ее было бледное, глубокие, темные глаза выражали отчаянье. Оглядываясь по сторонам, она подошла к столу и в нерешительности остановилась. Михаил попросил ее сесть. Покорно опустившись на край стула, Лиза выжидающе посмотрела на него. Она была настолько напугана своим «неправильным» разговором со следователем, что теперь не знала, как вести себя с Михаилом, показавшимся ей в отличие от других братьев Николая солидным и суровым; она напряглась, как пружина. Чтобы разрядить обстановку, он улыбнулся, спросив ее, как она себя чувствует. Лиза пожала плечами.
– Вы уже разговаривали с Колей?
– Нет, увижу его завтра.
– Михаил Ильич, прошу вас, сделайте все, чтобы его освободить. Он к отряду и анархистам не имеет никакого отношения…
Это было сказано с такой детской непосредственностью, что у него пропало всякое желание ее отчитывать за нелепые признания. И все-таки разговор он начал официальным тоном.
– Елизавета Григорьевна, вы должны понять, что находитесь под следствием, здесь нельзя выкладывать все начистоту. Откровенными признаниями о своей вине вы только вредите себе и Николаю. Следователь уверен, что вы оба занимали в отряде ведущее место, и сумеет это доказать, прибегнув к ложным показаниям осведомителей.
От этих слов она еще больше сжалась. Глаза ее наполнялись слезами. Две капли повисли на длинных ресницах и каким-то чудом держались на концах.
– Я-я-я хотела помочь Коле, – сказала она жалобно…
– Неужели ваши товарищи не предупредили вас, как нужно себя вести на допросах?
– Предупредили, но я считала, что так будет лучше. Я знаю, что наделала много глупостей. Я…я была готова ко всему, но не представляла, что здесь так ужасно.
– Вы же понимали, на что шли, связавшись с анархистами и вступив в боевой отряд. Эти люди всегда кончают виселицей.
– Мои товарищи не думают о смерти, они делают то, что считают своим долгом. Я помогала им в меру сил.
Отчаянье и растерянность на ее лице сменили гнев и возмущение. Вот теперь Михаил почувствовал ее характер. Но глаза? Глубокие и бархатные, они притягивали к себе, как магнит.
– Звучит красиво, однако подумайте, сколько близких людей из-за вас пострадали, уже не говоря о Коле. Володя отложил свой отъезд в Петербург, я сорвался с места, мы оба не знаем, как сообщить о случившемся родителям в Ромны. Для них это будет тяжелый удар.
Откинувшись на спинку стула, Михаил барабанил пальцами по столу, наблюдая за переменой ее лица, покрывшегося красными пятнами.
– Теперь, милая барышня, послушайте меня внимательно. На следующей встрече с Дьяченко вы откажитесь от всех своих прежних показаний…
– Ни за что на свете. Это предательство по отношению к моим товарищам…
– Поймите меня правильно. Одно дело быть членом анархистской группы, другое – входить в боевой отряд. От этого зависит мера наказания. Ни один здравомыслящий человек не признается сам в содеянном преступлении, пока суд не предъявит ему явные улики. Это касается и Борисова, и всех ваших соратников. На то и вызван из Петербурга опытный следователь, чтобы путем сопоставления разных фактов и свидетельств филеров и секретных сотрудников, то есть провокаторов, которые были в вашем отряде, доказать причастность каждого человека к преступной деятельности. Отказавшись от всех своих заявлений, вы никому не навредите…
– Мои показания зафиксированы в протоколах, я их подписала…
– Сошлитесь на то, что вы от страха и нервного потрясения сами на себя наговорили. Можете вообще ничего не объяснять: это ваше право. С этого момента говорите только: не знаю, первый раз слышу, понятия не имею и все. Иначе Дьяченко будет цепляться к каждому вашему слову, задавать наводящие вопросы, пока не получит от вас то, что ему нужно. И в камере ни с кем, повторяю, ни с кем, даже хорошо известными вам людьми, ни о чем не разговаривайте, ничего не обсуждайте, особенно наши с вами беседы.
– Михаил Ильич, – взорвалась Лиза и так обожгла его своим взглядом, что он вынужден был отвести глаза, – за кого вы меня принимаете. Я все прекрасно понимаю.
Пора было сменить тон их общения. Положив ладонь на ее руку, Михаил получил в ответ благодарную улыбку. Лицо девушки смягчилось.
– Лиза! Разрешите мне так вас называть. Вы теперь здесь не одна. Мы будем вместе бороться за ваше с Колей освобождение, вы должны во всем меня слушаться. Мы с вами еще и родственники, – добавил он, улыбаясь. – Сейчас я прикрою стол спиной, а вы напишите Коле записку, только очень быстро. Сюда могут войти в любую минуту. Чистый лист и карандаш найдете под папкой.
Ей хотелось поплакаться любимому в жилетку, но она сама виновата в том, что с ними произошло, жаловаться было стыдно. Сдерживая волнение, она написала: «Коленька! Со мной все в порядке. Здесь все наши женщины, мы занимаемся ин. языками, литературой и физ. упражнениями. Я рассказываю им о музыке и композиторах, только сейчас поняла, как мало всего знаю. Я очень виновата перед тобой. Простишь ли ты меня? Я так по тебе скучаю. Лиза».
Подождав, пока она положит записку под папку, Михаил вызвал конвоиров. Второй раз за время их свидания Лиза одарила адвоката приветливой улыбкой.


На следующий день состоялась встреча с Николаем. Брат был одет в серый костюм из грубой ткани и стоптанные башмаки на босу ногу. За две недели у него отросли волосы и борода. Весело улыбнувшись Михаилу, он старался показать, что чувствует себя отлично, но тот сразу заметил его воспаленные от бессонницы глаза, осунувшееся лицо, лихорадочный блеск в глазах.
– Почему ты без носков? – спросил он. – Разве тебе не принесли передачу? Володя положил туда все необходимое.
– Передачи приносят перед ужином. Бог с этими носками, ты лучше скажи: Лизу видел? Как она?
– Видел, в отличие от тебя выглядит неплохо. – Михаил открыл папку. – Вот тебе записка от нее.
Николай с жадностью пробежал текст.
– Теперь я успокоился, а то боялся, что она заболеет: здесь очень холодно и плохо кормят, у нас все страдают животами.
– Я скажу Володе, чтобы он подобрал вам обоим лекарства, или попрошу начальника тюрьмы прислать врача. Петренко – Володин должник, спас когда-то его маленькую дочь от смерти. Теперь давай к делу. Ты знал, что Лиза состоит в боевом отряде?
– Конечно, нет. Знал, что она связана с местными анархистами, выполняет их «мелкие» поручения, как она говорила, но это длилось давно, с тех пор, как мы познакомились, надеялся, что она от них отойдет.
– И не замечал, что за вами следят?
– Замечал, но был уверен, что следят за мной, так как состою под надзором полиции.
– В отряде был свой человек из агентуры: полиция слишком хорошо обо всем осведомлена. Аресты прошли во всех южных городах. Дьяченко собирается их объехать и лично опросить каждого человека. Завтра он уезжает из Екатеринослава. Дело затянется надолго, освободить вас быстро под залог, как в прошлый раз, не получится…
– Как ты, думаешь, сколько нам дадут, если суд докажет причастность к отряду?
– Не менее пяти лет, да еще ваше прошлое дело с Сергеем. Дьяченко поднял вопрос, почему Харьковская палата до сих пор его не рассмотрела. Оно тянет на полтора года.
– Так все плохо.
– Выход всегда есть. Я побуду здесь некоторое время и вернусь в Киев. Тебе передали мою записку?
– Передали.
– Тогда почему не поздравляешь с рождением дочки? Как-никак это ваша первая племянница.
– Поздравляю и прости, что оторвал тебя от дома. Рад бы передать поздравления Марии, так не знаю, как она теперь к этому отнесется.
– Маша искренне за вас переживает…
– Ты когда снова увидишь Лизу, накажи ей, чтобы она не пререкалась с охранниками, я боюсь за нее: зацепит кого-нибудь и кончено дело.
– Успокойся, там дежурят в основном женщины.
– Все равно скажи.
– Хорошо, скажу. И вот еще что. Родители пока о вашем аресте не знают, но все так оборачивается, что придется им сообщить. Маме надо встретиться с Дьяченко и написать прошение Столыпину.
– Ни в коем случае.
– Прости меня, но тут я решаю.
– Мама будет писать только обо мне. А Лиза? Я без нее не выйду.
– Вы оба, как маленькие дети, – разозлился Миша. – Это тюрьма, а не благотворительное учреждение, чтобы решать: хочу, не хочу.
– Чего ты злишься? Представь, что с ней будет, если меня выпустят, а она тут останется.
– Не забывай, что ты попал сюда из-за нее. Я тоже подам прошение только не Столыпину, а его заму, Макарову. С ним я лично знаком, и обязательно напишу там о Лизе. Теперь пиши Лизе записку, – сказал Михаил, протягивая брату бумагу и карандаш.
Николай в волнении склонился над бумагой. «Лизонька! Моя любимая девочка! Не думай ни о какой вине, не терзай себя: что произошло, то произошло, хотя, признаться, вначале я был сильно ошарашен. Придется немного потерпеть, Миша обязательно нас вытащит. Молодцы, что много занимаетесь. Ты права: как мало мы всего знаем. Я по тебе тоже очень скучаю – мое ясное солнышко, моя птичка певчая. Прошу: будь осторожна, не связывайся с надзирателями и уголовницами, если таковые у вас есть. Я тут, с тобой рядом. Твой муж».
– Тебе не обидно, – вдруг спросил Михаил, когда он кончил писать, – сломал свою жизнь, останешься без диплома?
– Обидно, постараюсь потом наверстать. А вот Володю заставь ехать в Петербург, он не должен из-за нас задерживаться.
– Мы уедем с ним вместе, но сначала он побывает у нас в Киеве. Скажу тебе по секрету, жена и теща задумали его познакомить с двоюродной сестрой Маши, Еленой, девушкой весьма образованной и привлекательной, я обещал привезти его.
– У него тут есть своя невеста, Лизина близкая подруга по гимназии, только ее отец, местный толстосум, не хочет о нем слышать.
– Это о Володьке-то не хочет слышать, будущем мировом светиле? Придется с ним провести работу.
– Проведи. Только в Киев на смотрины не вози, он и так весь измучился.
– Хорошо, что ты меня предупредил. Но в Киев он все равно поедет. Мы с Машей хотим, чтобы он стал крестным отцом Катеньки. Да, чуть не забыл. Володя просил узнать о каком-то пакете, переданном тебе доктором Караваевым.
– Молодец, что вспомнил. Я его отдал на хранение бывшей прислуге Фальков, Зинаиде. Она сейчас служит у купца Мещерякова на Елизаветградской улице, дом 14. В пакете находятся статьи Караваева об угрозах ему со стороны «Союза русского народа». Александр Львович просил в случае его смерти отослать их в газеты и Государственную думу. Там все указано в записке. И ты помоги Володе. Надо все сделать по горячим следам.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

НЕСГОВОРЧИВЫЙ ПАПАША

Глава 1

Во время отсутствия Дьяченко допросы вели следователи Панов и Ткаченко. Это было очень кстати. Лиза после встречи с Михаилом заявила следователю Панову – прыщавому молодому человеку в пенсне и длиннополом потертом сюртуке, густо обсыпанном перхотью, что она отказывается от своих прежних показаний: мол, Дьяченко на нее оказывал сильное давление, от страха она наговорила на себя лишнее. Все это, конечно, выглядело глупо, но, получив наставления от Михаила и записку от Николая, она чувствовала себя уверенно.
Следователь пытался убедить ее, что она поступает опрометчиво: чистосердечное признание, сделанное в самом начале, облегчит меры ее наказания, отказ от него вызовет подозрение у прокурора и судей.
На его красноречие Лиза отвечала молчанием, чем вывела Панова из себя. Он то и дело вскакивал с места, нервно ходил по кабинету, и, не переставая, курил отвратительные папиросы, от которых у нее разболелась голова. Наконец, он тяжело опустился на стул и заявил, что у них достаточно улик на нее и ее сожителя, чтобы обоих отправить на каторгу.
Действительно, судя по вопросам и называемым именам, следствию было известно слишком много; была и полная картина убийства Дуплянского. Ольга права: по косвенным уликам полиция сумела составить сценарий этого события и определить его предполагаемых участников. Только непонятно, зачем ей это надо, если одни из них убиты, другие бежали из России?
Во время очередной встречи с Михаилом она задала ему этот вопрос. Он объяснил, что Дьяченко не исключает участие в убийстве большего числа лиц. Марголин, возможно, жив и находится сейчас в какой-нибудь тюрьме под другой фамилией.
– Агенты вполне могут следить и за вашей семьей в Нью-Йорке, – сказал он, – особенно за Иннокентием.
– Неужели и в Америке есть наши филеры?
– Российский сыск существует во всех странах.
– А как Володя?
– Его имя пока в деле не фигурирует.
Михаилу нравилось беседовать с Лизой, а ей приятно было сознавать, что он связывает ее с Николаем, она здесь не одинока.
Один раз в неделю Володя передавал им передачи. Вместе с ним иногда приходила Ляля. Приносила Лизе чистые вещи, забирала ее грязное белье, которое тайком, чтобы не узнал отец, отдавала прачке. Михаил однажды видел их вместе в приемной тюрьмы. В отличие от Лизы и тем более Елены Рекашевой, светской львицы, она была совсем ребенком – застенчивым, робким и очень милым. Девушка испуганно смотрела на шумную толпу посетителей, теснившихся в грязной, душной приемной тюрьмы, и прижималась к Володе. Тот обнимал ее за плечи, заботливо отгораживая от чужих спин. Лицо его выражало такую нежность, что нетрудно было догадаться о его влюбленности в эту рыжеволосую девочку.
Володя нехотя поведал брату о своем неудачном походе к отцу Ляли. Михаил предложил пойти к Зильберштейну вместе: сватовство на Руси еще не отменялось, он готов выступить в роли свата. Володя наотрез отказался участвовать второй раз в «позорной комедии» и просил брата тоже этого не делать. Однако Михаил, уверенный в успехе любого своего предприятия, решил посетить зазнавшегося «папашу», предварительно наведя о нем справки у репортера «Приднепровского края» Тимофея Горбунова. Тот постоянно дежурил около тюрьмы, узнавая новости у родственников заключенных и их защитников.
За приличное вознаграждение журналист поведал ему, что Зильберштейн решил создать промышленную империю, подобную той, что в свое время имел покойный Алчевский: с крупными заводами и банками. Для этого он и выдает дочь за сына промышленника Хазина. Будущий родственник посоветовал Науму Давыдовичу в их общих интересах войти в Городскую думу. Тот попросил двух гласных из евреев: Цейтлина и Карпаса, замолвить за него слово у городского головы Эзау, обещав выделить большую сумму на строительство новой трамвайной линии. Зильберштейн был в городе крупной фигурой. Эзау готов был ввести его в думу своим личным приказом. Однако потом Наум Давыдович передумал, видимо, решив, что строительство линии и работа в думе отвлекут его от основного дела. Эзау на него рассердился: под обещанные деньги он начал вести переговоры с бельгийской фирмой. Цейтлин и Карпас перестали с ним здороваться.
– Что же вы думаете? – воскликнул Горбунов, щуря подслеповатые глаза и улыбаясь краями губ. – Зильберштейн нашел как «подмаслить» и своим сородичам и городскому голове. Он выкупил у казны аварийное здание на Екатерининском проспекте за сумму, не на много выше того, что оно стоило на самом деле, решил открыть там свой коммерческий банк, а Карпасу и Цейтлину предложил стать соучредителями банка, заранее зная, что они откажутся: у Карпаса есть свой банк, Цейтлин входит в совет директоров крупной страховой компании. Так оно и вышло; зато отношения между ними были восстановлены. Карпас – тоже миллионер, и не в пример Зильберштейну, много денег вкладывает в благотворительность города, учебных заведений и приютов. «Очень хорошо, – радовался Михаил такой обширной информации, – будет, о чем поговорить с упрямым отцом».
Когда слуга доложил Зильберштейну о приходе адвоката из Киева Михаила Ильича Даниленко, первым движением Наума Давыдовича было отказать ему, но вверх взяло любопытство: посмотреть еще на одного брата несостоявшегося «жениха». Принимал его в своем рабочем кабинете и, не пожимая руки, предложил сесть в кресло около письменного стола.
Адвокат поразил его солидной внешностью, не позволившей Науму Давыдовичу пустить в ход язвительный тон, которым он разговаривал с докторишкой. Внимательно выслушал его доводы о том, что его дочь и доктор давно любят друг друга, что времена сейчас изменились: молодые люди вольны сами распоряжаться своей судьбой. Безнравственно навязывать Елене в мужья человека, которого она не только не знает, но даже никогда не видела. Тем самым он обрекает свое единственное дитя и самого себя на страдания, ибо каждый любящий отец поневоле страдает, когда его сын или дочь несчастны в супружеской жизни.
Наум Давыдович глубокомысленно хмыкнул и хотел съязвить в адрес Лизы Фальк, докатившейся со своей свободой и независимостью до тюрьмы – хорошо, что сам архитектор не дожил до этого невиданного позора, но Михаил не давал ему говорить. Он принялся расхваливать Наума Давыдовича, как человека известного в городе прогрессивными взглядами и пользующегося большим уважением у сограждан. Недаром городской голова Эзау предложил ему стать членом Городской думы. Наум Давыдович зря отказался от этого предложения: такие умные и дальновидные люди необходимы каждому городу. «Вот ловкач, – думал Зильберштейн, с восхищением слушая адвоката, – и это узнал, и приплел сюда».
Далее последовал рассказ о научных достижениях Володи в области нейрохирургии, благодаря которым знаменитый академик Бехтерев пригласил его, одного из тысячи других ученых, работать в свой институт. Если бы Наум Давыдович открыл на свои деньги в Петербурге клинику, стал финансировать научные опыты Владимира Ильича и выписывать из-за границы дорогое оборудование, его имя мецената прославилось бы на всю Россию, да что там Россию, – на весь мир, как имя Александра Николаевича Поля. Делать добро людям, стоящим на грани между жизнью и смертью, разве это – не главная цель в жизни каждого благородного человека?
Лицо Наума Давыдовича расплылось в улыбке. Михаил был уверен, что достиг своей цели: у промышленника дрогнуло сердце, и он готов изменить свое решение. Но не тут-то было. Зильберштейн думал совсем о другом: он давно хотел найти себе умного, толкового помощника. Этот адвокат со своим красноречием и умом был как раз таким человеком.
– Михаил Ильич, – сказал он, поднимаясь из-за стола и наклоняясь вперед, – я – человек дела, и вижу в вас такую же целеустремленную натуру. Предлагаю вам у меня работать. Согласен на любой оклад, который вы запросите. Квартира, дом, все, что вам нужно, будут здесь быстро предоставлены.
Михаил оторопел, ожидая услышать от него что угодно, только не это.
– Наум Давыдович, я польщен вашим предложением, но меня интересует женитьба брата на вашей дочери. Я вижу в этом союзе для них и для вас большие перспективы.
– А я не вижу. Жених Елены получил за границей высшее образование. Мы с его отцом хотим породниться, чтобы объединить наш капитал и начать большое дело. Во вложении денег в науку нет никакого смысла, пусть ваш брат будет хоть трижды гений. И потом, Михаил Ильич: любовь, возвышенные чувства, душевные страдания – все это быстро проходит. Вы, разумеется, женаты?
– Семь лет и вполне счастлив.
– Это еще не большой срок для разочарований. Жена, как красивая вещь, нужна мужчине для украшения его персоны в обществе, дома – это лишнее и бесполезное существо. – Он вернулся в свое кресло и вызвал слугу. – Наш разговор окончен. Что касается моего предложения в отношении вас, оно остается в силе.
Сухо пожав ему руку, расстроенный Михаил последовал за слугой. Такого провала у него еще не случалось. Искренне было жаль Володю, испытавшего здесь такое же, если не хуже, унижение.
На улице он встретил Лялю, она возвращалась из гимназии, и, казалось, ничуть не удивилась встрече с ним.
– Вы разговаривали с папой? – спросила она.
– Володя был категорически против этого визита и оказался прав.
– Он вам тоже нагрубил?
– Нет. Но ничего не услышал из того, что я ему говорил. Простите, что я так говорю о вашем отце.
– Он раньше не был таким. Думает только о своих делах.
– А вы служите ему разменной монетой. Бегите из дома.
– Не могу оставить маму, он и так ее ни во что не ставит, оскорбляет, унижает.
– Тогда поговорите со своим женихом. Объясните ему, что любите другого. Он – образованный человек, поймет вас.
– Ошибаетесь, он дал согласие на женитьбу, и по просьбе папы сейчас ведет в Берлине переговоры об оборудовании для будущих заводов.
Не менее печальным оказался визит Михаила и в дом купца Мещерякова, куда устроилась работать бывшая прислуга Фальков Зинаида. Принимала его супруга купца, дородная, краснощекая женщина, страшно польщенная визитом такого важного господина. Она рассказала, что Зинаида тяжело переживала отъезд Фальков в Америку и смерть Григория Ароновича, даже жалела, что не поехала с ними. Арест Лизы и ее мужа ее окончательно подкосил: у нее случился паралич. Она умерла в больнице.
– А ее вещи?
– Все раздали бедным, – женщина удивилась, что гостя интересуют такие вопросы.
– Не было ли среди них большого конверта?
– Возможно, и был, но все ее бумаги кухарка сожгла в печке. Нам они были ни к чему.
Николай расстроился, узнав о смерти Зинаиды, и попросил Михаила не говорить об этом Лизе.
Выполнив свои обязательства перед братьями, Михаил вернулся в Киев и оттуда послал матери в Ромны подробное письмо о том, что произошло с Николаем и Лизой, попросив ее приехать в Екатеринослав в середине мая.
Володя обещал быть в Киеве к 18 апреля, когда были назначены крестины их первой племянницы.

Глава 2

Все три дочери Сергея Григорьевича Рекашева – Елена, Ирина и Татьяна, составляли предмет отцовской гордости. Это были умные, образованные и весьма привлекательные особы. Татьяна училась в последнем классе одной из лучших в городе Фундуклеевской женской гимназии, получала по всем предметам отличные оценки и выделялась своими способностями в рисовании; учителя прочили ей в этой области большое будущее.
Старшие сестры окончили ту же гимназию и после этого, чтобы расширить свое образование, посещали разные курсы: философские, литературно-поэтические, научно-популярные – все, что было модно в обществе в эти годы. Обеим перевалило за двадцать, пора было и замуж, но, как это бывает в семьях, где родители с детства внушают детям честолюбивые мечты об их будущем, ни та, ни другая не могли найти достойных женихов. На их взгляд, они были то глупые, то бедные, а то умные и богатые, но без роду и племени.
Девушки удивились, когда их двоюродная сестра Мария по большой любви вышла замуж за присяжного поверенного Михаила Даниленко – умного, красивого молодого человека, но из крестьянской семьи и без какого-либо состояния. «Голь перекатная», – с презрением отозвался о нем младший Рекашев, когда узнал, что, не имея достаточно денег для пышной свадьбы, как того хотели родители невесты, гордый жених отказался от их помощи и собрал узкий круг людей в далеко не лучшем ресторане города.
В то время Петр Григорьевич занимал другую должность (председателем Судебной палаты он стал только через три года после этого события) и не имел никакого отношения к карьере Михаила. Тот всего добивался сам, уже тогда выделяясь среди молодых адвокатов, да и не только молодых, остроумием, находчивостью, ораторским мастерством. «Этот юноша далеко пойдет», – с завистью говорили о нем старшие коллеги, и, действительно, недавний выпускник университета вскоре стал одним из самых блестящих и востребованных адвокатов в Киеве.
Теперь такому мужу можно было только позавидовать. И когда Ангелина Ивановна поведала Елене, что у Михаила есть еще взрослые братья, один из которых Владимир делает большие успехи в медицине и может стать для нее подходящей партией, девушка заинтересовалась этим предложением.
Из рассказов Михаила, она знала, что Володя целиком погружен в работу и науку, на женщин не обращает внимания (о Ляле не было известно даже Марии) и повезет той из них, которая возьмет его в руки. Для нее это, конечно, не составит труда – так размышляла Елена, и, еще не видя загадочного доктора, постоянно думала о нем, строила планы их совместной жизни в Петербурге. А когда увидела Володю такого же обаятельного, как Михаил, с аккуратной докторской бородкой, немного рассеянного и погруженного в свои мысли, поняла, что не ошиблась в своих мечтах.
Восприемницей своей дочери Даниленко попросили стать среднюю дочь Рекашевых – Ирину. Это не помешало Елене во время крестин взять шефство над Володей. Он не понимал, почему Елена, а не Ирина, все время находится рядом с ним и руководит его действиями: где встать, как держать малышку, когда передать ее в руки батюшке для окунания в купель. Однако покорно подчинялся ее словам и был доволен, что племянница, в отличие от других детей, вела себя достойно и почти не плакала.
Он уже был крестным отцом своего брата Ивана. Так распорядился Илья Кузьмич, считая, что старшие братья должны стать духовными наставниками младших и, если с родителями что-нибудь случится, отвечать за них перед Богом. Михаил был крестным отцом Ильи, Сергей – Олеси. Во время крещения Ивана Володе было 13 лет, он хорошо помнил всю церемонию. Маленький брат то и дело принимался плакать. Рядом с ними стояла Марфа, их соседка по улице, помогавшая Елене Ивановне по хозяйству и с детьми, и совала в беззубый рот ребенка хлебный мякиш, завернутый в тряпку. Володя гордился своей миссией, хотя малыш успел обмочить ему несколько раз новую рубашку.
Нынешняя церемония проходила в Софийском соборе. Кроме Катюши, крестили еще трех мальчиков из именитых в городе семей. Обряд проводил протоиерей Иоанн. Михаил не стал возражать против этого, зная, что он – не только друг тестя и член ненавистного ему «Союза русского народа», но и духовник Марии и ее матери, с чьими религиозными чувствами он вынужден считаться.
После окунания в купель Катюша заплакала. В этот момент она находилась на руках у Ирины. Елена велела сестре передать ее Володе. Девочка сразу замолчала, смотря на него широко раскрытыми глазами. «Вы хорошо действуете на детей», – шепнула ему Елена. В ответ Володя улыбнулся. У него давно не было так светло и спокойно на душе, как сейчас.
На площади около собора их ждали все Рекашевы. Катюша из рук крестной матери перешла к кровным родителям. Мария и Михаил принимали поздравления от окруживших их друзей и родственников. Проходившие на обеденную службу прихожане с любопытством смотрели на счастливую толпу людей. Две пожилые нищенки подошли к Михаилу с протянутыми руками, и тот от души высыпал им по горсти серебра. «Дай Бог вам и вашему дитё счастья», – затянули те тонкими голосами. Увидев такую щедрость от господ, с разных сторон к ним потянулись другие нищие. Петр Григорьевич недовольно покачал головой и велел своему слуге Андрею подогнать экипажи.
Из собора, как было условлено заранее, все поехали к Рекашевым на Бибиковский бульвар, куда должны были прибыть и другие гости. Петру Григорьевичу хотелось широко отметить рождение внучки.
– Ну, как тебе Вольдемар? – улучив момент, шепнула Мария сестре.
– Я просто в восторге. Представь себе, Катюша на его руках переставала плакать.
– Дети чувствуют хороших людей. Мне так хочется, чтобы у вас все получилось.
И в доме Рекашевых Елена не отходила от него ни на шаг. Володя вынужден был терпеть ее общество, раскланиваясь с людьми, к которым она его подводила. Все это было ему в тягость. Бывая в Екатеринославе на официальных приемах, устраиваемых для врачей губернатором и Городской думой, он чувствовал себя там неуютно. На обеды и танцы не оставался, лишь изредка играл в бильярд со своим близким другом хирургом Волковым. Зато охотно посещал собрания научного и медицинского обществ, всегда там находился в центре внимания, слывя человеком общительным и остроумным. Здесь же он не знал о чем говорить с незнакомыми людьми, а они ждали от него, как от доктора, чего-то особенного или норовили в подробностях изложить свои болезни, что для него было особенно невыносимо.
Он оживился, когда в гостиной появился профессор Сикорский. Иван Алексеевич читал у них на факультете лекции по психиатрии, но лично знакомы они не были. Елена представила их друг другу. Профессор сказал, что знаком со многими статьями Володи, а, когда узнал, что тот едет работать в Петербург, в клинику Бехтерева по приглашению самого Владимира Михайловича, искренне поздравил его с таким событием. Отойдя к окну, они стали обсуждать последнюю работу академика о психических заболеваниях у подростков, опубликованную в журнале «Обозрение психиатрии».
За обедом Володя сидел рядом с Еленой, и та опять рассказывала ему о персонах, собравшихся за столом, видимо, для Рекашевых этот круг людей имел большое значение. Среди них были люди в мундирах и штатском, присутствовал тут и отец Иоанн. Позже Володя заметил на другом конце стола одного из столпов отечественной дерматологии профессора Петра Васильевича Никольского, тоже читавшего у них в университете лекции.
Звучали тосты в честь Катеньки и ее родителей. Некоторые же гости, забывая, где они находятся, принимались обсуждать правительство и Государственную думу. Тогда Петр Григорьевич осторожно вмешивался в разговор, переводя его в нужное русло. Вскоре уже трудно было сдерживать людей, разгоряченных крепкими напитками. За столом стало слишком шумно и оживленно. Какой-то штабс-капитан предложил выпить за новую право-монархическую организацию «Русский народный союз имени Михаила Архангела», созданную по инициативе члена Государственной думы Владимира Митрофановича Пуришкевича.
Не успели гости опустить бокалы, как поднялся отец Иоанн и произнес в продолжение тоста чуть ли не целую речь о сплочении добрых русских сил в борьбе с иноверцами. Рекашев не прерывал его. Присутствовавшие в знак согласия одобрительно кивали головами, кто-то даже восторженно захлопал в ладоши, выражая свои чувства.
– Полоса безумия, нависшая над нашей родиной, – говорил протоиерей с энтузиазмом, – далеко еще не прошла. Бесы, набросившиеся на Русскую землю и замутившие в ней все, продолжают свое разрушительное дело и работают, хотя не так открыто и дерзко, как два-три года назад, зато еще с большим озлоблением и коварством… Посмотрите списки служащих в общественно-государственных учреждениях, и везде увидите угрожающее засилье инородцев… Надо объединяться, воодушевляться православной верой и любовью к родине и лечить наш народ от космополитического бреда!
Тут вскочил Сикорский и, потрясая кулаком, в сильном волнении закричал:
– Не лечить, а гнать из наших городов, чтобы духу жидовского здесь больше не было. Захватили всю медицину, открывают свои клиники, присваивают себе научные открытия. Прохода от них нет.
Володя стал мрачнее тучи: что за ахинею несут эти люди? Он вспомнил разговор с Мишей о том, что его тесть и брат тестя принадлежат к «Союзу русского народа». Значит, протоиерей Иоанн, Сикорский и все находящееся здесь общество, включая профессора Никольского, тоже исповедуют их отвратительную идеологию. Губы его задрожали, руки сжались в кулаки. Он посмотрел на Мишу, сидевшего рядом с тестем. Опустив голову, тот бесцельно ковырял вилкой в тарелке с жарким. Рекашев же весь сиял.
Володю как будто кто-то толкнул в бок. Громко отодвинув стул, так что все повернулись в его сторону, медленно поднялся и, глядя в глаза Сикорскому, сказал, что стыдно уважаемому профессору находиться в рядах черносотенцев и делать заявления, подобные тому, что тот только что произнес. Мировое сообщество всегда уважало людей умных, талантливых, а не тех, кто принадлежит к какой-то национальности. Величайшие гении во многих областях медицины были евреями и вместе со всеми двигали науку вперед. Действия «Союза русского народа» и других подобных им организаций постыдны и не имеют никакого отношения к самому русскому народу. На совести этих людей убийство трех депутатов Государственной думы, в числе которых и его личный друг, доктор Александр Львович Караваев. Черносотенцы ненавидели Караваева только за то, что он хотел улучшить положение своих сограждан, независимо от их национальности и вероисповедания, верил в добро и любовь, о которых некоторое время тому назад в соборе так красноречиво говорил протоиерей Иоанн.
Побледнев, Петр Григорьевич растерянно смотрел на своего нового родственника, не решаясь его остановить. Он уже предвидел скандал, который разразится по поводу этого выступления в Киеве и непременно докатится до Петербурга и Дубровина, недавно похвалившего их отделение «Союза» за хорошую работу.
Володя окинул взглядом всех, кто сидел за столом, увидел перепуганного Рекашева, еще больше побледневшего, когда он бросил на стол салфетку, оказавшуюся у него в руках, и направился к двери. Елена растерянно посмотрела на тетушку. Та глазами указывала ей следовать за доктором.
Выйдя на улицу, Елена увидела далеко впереди высокую фигуру доктора и, забыв обо всех правилах приличия, громко позвала по имени. Володя обернулся и быстро пошел к ней навстречу.
– Простите меня, Елена Сергеевна, – смущенно произнес он, беря ее за руки. – Не смог сдержать своих эмоций: такие люди и речи мне глубоко неприятны. Позор для науки.
– Я тоже не люблю Сикорского, – солгала Елена: профессор был близким другом не только Петра Григорьевича, но и ее отца, часто бывал у них в доме, и они всей семьей ездили в университет слушать его лекции по психологии и психиатрии. – Давайте лучше погуляем по городу.
Вечер был чудесный, теплый. На темно-фиолетовом небе робко проступали первые звезды. Только одна, самая крупная уже ярко горела над Владимирским собором.
Елена завела разговор о медицине, которой она, якобы, давно увлекалась. На самом деле все последние дни она в спешном порядке штудировала медицинскую литературу и научные журналы со статьями доктора Даниленко, открывшими ей новую область медицины – нейрохирургию. Польщенный осведомленностью девушки, Володя стал рассказывать о возможности лечить с помощью операций такое тяжелое заболевание как эпилепсия, о чем он сейчас готовит диссертацию. В какой-то момент он вспомнил, что перед его отъездом они вот также ходили по улицам Екатеринослава с Лялей, и он посвящал ее в свои планы будущей работы. Он замолчал.
– Что же вы остановились? – воскликнула Елена. – Продолжайте, это очень интересно.
– Уже поздно. Я провожу вас домой.
Когда он появился у брата на Большой Васильковской, было далеко за полночь. Михаил не спал, ожидая его в кабинете. Облаченный в длинный синий халат с бархатным воротником и такими же бархатными манжетами на рукавах, он выглядел этаким холеным, самодовольным барином из романов Тургенева. После того, что сегодня днем произошло в доме его тестя, этот халат и светящееся от счастья лицо Михаила вызвали у Володи раздражение.
– Прости, что сорвался на обеде и резко выступил, – угрюмо сказал он. – Все еще не могу прийти в себя от убийства Караваева.
– Ты хорошо отчитал Сикорского. Гости и Петр Григорьевич этого долго не забудут. Я тебе говорил, что мне самому глубоко противны эти люди и их реакционные взгляды, но нельзя же было отказаться от большого праздника в честь нашей Катюшки? Да бог с ними. Лучше скажи, как тебе Елена? Кажется, ты ей понравился.
– У тебя хватает совести спрашивать об этом. Я думаю только о Ляле.
– Не хочу тебя расстраивать, но надеяться уже не на что.
– Пока я ни к чему не готов. Защищу диссертацию, начну работать в клинике. Бехтерев добился открытия факультативного курса по нашей теме в Военно-медицинской академии. Буду читать там лекции. А с Екатеринославом покончено раз и навсегда, если только не потребуется приехать туда к Коле с Лизой…
– Столыпин придает этому процессу большое значение, так что выпустить их под залог до окончания суда вряд ли получится.
– Так все серьезно?
– Дьяченко решительно настроен против них, особенно в отношении Лизы. Ты договорился с Лялей, чтобы она ходила к ним обоим до маминого приезда?
– Договорился. Нашел еще Лизиных родственников, они тоже обещали их навещать. Ты меня обо всем информируй в Петербург.
– А ты не забывай, что у тебя есть крестница. На первый год ее рождения обязательно приезжай.
– Даю слово, – сказал Володя, смущенный тем, что некоторое время назад плохо подумал о брате, который так много делает для них всех.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

КРОВАВАЯ БОЙНЯ В ТЮРЬМЕ

Глава 1

Тем временем бежавший за границу Николай Рогдаев решил, что пора вернуться в Екатеринослав и освободить из тюрьмы друзей. По дороге он заехал в Лубцы к Войцеховскому. Сергей с нетерпением ждал его приезда. За этот месяц он успел несколько раз побывать в Екатеринославе, разыскать оставшихся на свободе анархистов. Их было мало, но они начали потихоньку работать, привлекать новых товарищей и совершать «эксы». Один из них – крупное ограбление купца Лившица, наделал много шума, об этом писали даже столичные газеты, и Сергей протянул Рогдаеву «Биржевые ведомости».
– Отлично, – обрадовался Николай. – Значит, есть к кому обратиться за помощью. А как насчет связи с тюрьмой?
– Связь есть, ее установили эсеры через своего надзирателя и готовы нам помочь. У них там сидит много людей. Двоих из них – Дубинина и Нагорного только что приговорили к виселице. В одной камере с ними сидят шесть анархистов с Брянки, не сегодня-завтра им вынесут такой же приговор. Так что надо спешить.
– А Борисов и Штокман?
– Где-то рядом с ними.
План побега созрел быстро. Решено было передать в камеру с эсерами взрывчатое вещество и револьверы. Во время прогулки эти товарищи взорвут тюремную стену и сбегут через образовавшийся проем. За ними последуют все, кто будет в этот момент во дворе. Речь в первую очередь шла о Борисове и Штокмане. Их заранее предупредят, и передадут через «своего» человека напильник, чтобы избавиться от кандалов.
Неделя ушла на то, чтобы эсеровский надзиратель незаметно пронес в указанную камеру динамит и напильники, которые прятали в тюфяках. Когда все было готово, согласовали день побега – 29 апреля, после завтрака. Рогдаев и товарищи должны были ждать беглецов на извозчиках недалеко от тюрьмы.
Сначала все складывалось удачно. Выпросив разрешение у главного надзирателя Белокоза посушить тюфяки, заговорщики вынесли их во двор и разложили около тюремной стены. Сами отошли на противоположную сторону двора и, чтобы отвлечь внимание надзирателей, затеяли между собой громкий спор. Одновременно оглядели всех, кто находился во дворе. Борисова и Штокмана, обычно гулявших в это время под присмотром двух охранников, нигде не было (как потом выяснилось, их накануне главный надзиратель Белокоз за что-то отправил в карцер). Это озадачило организаторов побега.
Тюфяк с динамитом задымился. Через несколько минут раздался оглушительный взрыв. Стены тюрьмы задрожали, из окон зданий посыпались стекла. Однако толстая тюремная стена устояла: количество динамита оказалось недостаточным для ее разрушения.
Из всех дверей высыпали надзиратели, и, не разобравшись в чем дело, стали в упор расстреливать всех, кто гулял во дворе, а их вместе с заговорщиками было не меньше пятидесяти человек. На помощь надзирателям прибежали конвоиры из военного караула, затем и полицейские из соседнего с тюрьмой четвертого участка.
Быстро расправившись с теми, кто гулял во дворе, надзиратели и полицейские ринулись в здание тюрьмы. Первым на их пути оказалось мужское отделение. Камера Николая находилась в конце первого этажа. Пока стрельба шла во дворе, все ее обитатели гадали, что там происходит: о побеге никто не знал, из окон ничего не было видно. Услышав выстрелы уже в самом здании и тяжелый топот бегущих по коридору людей, кто-то успел спрятаться под нары, другие растянулись на полу или вжались в стены.
В камеру каратели влетели, обезумев от побоища и стреляя куда попало. Николай лежал на своих нарах, накрывшись сверху тюфяком, но тот был такой тонкий, что вряд ли мог спасти от пуль, со свистом летавших вокруг него. Дикие крики убийц слились со стонами и воплями раненых. Николай с ужасом думал о том, что такое же избиение сейчас происходит и у женщин.
Наконец все стихло. Николай заглянул к соседу за перегородкой анархисту Борису Цвигуну. Тот неподвижно лежал, уткнувшись лицом в подушку. По ней растеклось большое пятно крови. Кровь была кругом: на полу, стенах, нарах. Дверь в коридор была открыта, туда отовсюду выносили трупы убитых, складывая в штабеля около стен.
В здании, где находилась Лиза, зверствовала военная охрана, но в женское отделение их не пропустили сами надзирательницы. Там и без того стоял жуткий вопль, поднятый уголовницами, как только они услышали выстрелы и крики во дворе.
Во второй половине дня в тюрьму прибыли губернатор Клингенберг, начальник жандармского управления Прутенский, прокурор Халецкий и другие городские чиновники. Клингенберг поблагодарил Петренко и Белокоза за предотвращение побега и подавление бунта. Однако настроение у него резко изменилось, когда он прошелся по территории тюрьмы и увидел горы трупов. Еще больше было раненых. За неимением места в лазарете они лежали во всех коридорах, оглашая воздух стонами и криками.
Клингенберг приказал немедленно развезти их по больницам. Петренко робко возразил, что не стоит этого делать: пусть лучше тут умрут, чем о происшедшем узнает весь город. Губернатор обозвал его ослом, предложив посмотреть в окно, выходившее на Тюремную площадь. Там собрались репортеры и родственники заключенных, требовавшие «немедленно подать сюда начальство».
– Ждите теперь следственную комиссию из Петербурга и сами с ней объясняйтесь, – зло сказал он Прутенскому и Петренко и приказал немедленно связаться с начальником гарнизона, чтобы солдаты оцепили здание тюрьмы и окружающую территорию.
– Все будет немедленно исполнено, Александр Михайлович, – отчеканил Петренко, на смерть перепуганный тем, что произошло в его учреждении, – вы не беспокойтесь: мы сами проведем следственные мероприятия, накажем зачинщиков.
– Все ваши зачинщики на том свете, – снова взорвался Клингенберг и, не желая больше говорить на эту тему, приказал подать свой экипаж к задним воротам, чтобы не встречаться с журналистами и родственниками заключенных.


События в тюрьме быстро облетели Екатеринослав, в чем немало постарались местные газеты. Каждая из них, за неимением полной информации, излагала свою версию происшедшего. Все сходились в одном: в тюрьме вспыхнул бунт, успешно подавленный внутренней охраной, хотя не обошлось и без жертв (об их количестве никто не знал). Через некоторое время похожие сообщения появились в центральных газетах.
Городские власти успокоились: о кровавой расправе никто не упоминал. Но тут на улицах появились листовки «К рабочему народу» за подписью екатеринославской федерации рабочих анархистов-коммунистов, где со всеми подробностями описывались жестокость и произвол тюремных палачей. Клингенберга эти листовки напугали не только тем, что в них раскрывалась вся картина событий, – это было еще полбеды, а главным образом, что, несмотря на крупные аресты анархистов и разгром их боевого отряда, они по-прежнему оставались в городе и теперь призывали к мести. Все усилия Трусевича и Попова ликвидировать их сеть на юге России оказались напрасными.
В доказательство этого сразу после бунта в нескольких районах города и рабочих поселках произошли крупные теракты. Один из них организовал Николай Рогдаев. Обескураженный тем, что случилось в тюрьме, он решил устроить взрыв в гостинице «Франция», рассчитывая на то, что к месту происшествия прибудут губернатор и его подчиненные, и друзья закидают их бомбами. Но все пошло по другому сценарию, план провалился, и Рогдаев бежал за границу. Войцеховский отказался ехать с ним, вернулся к родителям в Лубцы, чтобы время от времени приезжать в Екатеринослав и узнавать о судьбе Софьи и товарищей.
Спустя неделю, когда власти провели полную ревизию погибших и раненых, стало известно, что четырем анархистам все-таки удалось сбежать: это были Кныш, Минько, Архипов и Пахалюк (рыжий Тимофей). Позже из соседних камер пришло сообщение, что убиты Маклаков и Меженнов.
Борисов и Штокман все еще находились в карцере. Петренко не сомневался, что побег был устроен в первую очередь для этих двоих, только по чистой случайности они в тот день отсутствовали во дворе.
Вскоре Сергей и Андрей предстали перед Одесским военно-полевым судом. Обоих приговорили к виселице, но Дьяченко оставил их в тюрьме до окончания всего расследования об отряде. В пухлом деле, которое перед судом дали прочитать анархистам, больше всего фигурировали показания Слувис, Тетельмана и целого ряда осведомителей, скрывавшихся под псевдонимами. Сопоставляя некоторые факты, Сергей и Андрей предположили, что провокаторами также могли быть Карл Иванович Иоста и кто-то из киевских анархистов, близких к Сандомирскому. Узнав об этом, Лиза поняла, почему Дьяченко так часто упоминал имя Иосты. Предательство Слувис и Тетельмана ее не удивило: о нем уже рассказала Мария Завьялова.
Глава 2

Прочитав в газетах о том, что произошло в тюрьме, Михаил и Елена Ивановна, не сговариваясь, приехали в Екатеринослав. Дьяченко не было в городе или он опять скрывался, избегая встреч с адвокатами и родственниками. Петренко отказал Михаилу во встрече со своими подзащитными, заверив его, что с ними ничего не случилось.
Елена Ивановна сразу постарела и так похудела, что ее состояние вызвало у Михаила серьезную тревогу. Он послал Володе телеграмму в Петербург, тот велел немедленно обратиться в городскую больницу к доктору Волкову. Елена Ивановна наотрез отказалась куда-либо идти: не для этого она приехала в Екатеринослав, и принялась составлять прошение Столыпину. Михаил советовал ей писать, как можно проще и жалобней, чтобы премьер-министр прочувствовал всю боль материнских страданий. Но ей не надо было ничего придумывать: она выплескивала на бумагу все, что испытывало ее измученное горем сердце.
«Ваше Высокопревосходительство. Господин Министр! – писала она, глотая слезы. – Умоляю именем Всевышнего рассмотреть дело сына моего, студента Николая Даниленко, арестованного 9 марта. Уже 3 месяца, как он томится в Екатеринославской губернской тюрьме.
Прибегаю к Вашему Высокопревосходительству с величайшей просьбой исстрадавшейся матери облегчить его участь…
… Осмелюсь просить или выпустить моего сына совсем, или, если его дело подсудно, то выпустить его на поруки до суда…. Не оставьте же моей просьбы, за что буду Вам вечно признательна. Мать заключенного Елена Даниленко».
В ответ пришли какие-то отписки из Петербурга, на этом дело и кончилось. Все это время она оставалась в Екатеринославе. Михаил уехал в Киев, где у него шли другие процессы.
В очередной свой приезд Михаил велел маме составить новую бумагу Столыпину. В середине августа в Министерство внутренних дел от нее поступило второе прошение: «Ваше превосходительство. Господин Министр! Осмелюсь вторично обратиться к вашей защите и повторить свою просьбу: облегчить участь сына моего, студента 4-го курса Екатеринославского Высшего Горного Училища Николая Даниленко, арестованного 9 марта и находящегося в Екатеринославской тюрьме и числящегося за чиновником особых поручений г. Дьяченко.
Изнывшее сердце матери не имеет границ и не знает приличий. Тень несчастного сына моего преследует меня, как неотвязный кошмар. Слышу его вопли и стенания среди ночной тишины.
Что сделал сын мой преступного и доселе не знаю? Я знаю, что он всегда был скромным студентом и стремился окончить свои науки. Пробиваясь своими силами к намеченной цели, он никогда не забывал и меня – его мать. Цель его стремлений уже так близка, ему осталось всего два экзамена до окончания, но безжалостно прервана. За что, за что же! Вопрос без ответа…
… Ваше Высокопревосходительство, припадаю к стопам Вашим и слезно прошу помиловать моего сына – мою надёжу, чем вечно буду Вам признательна и стану молить за Вас Бога милосердного. Во всех сословиях чувства родителей одинаковы.
Мать заключенного Елена Даниленко».
Вслед за матерью Михаил отправил свое письмо к товарищу министра МВД Макарову, в котором, как и обещал Николаю, поставил вопрос о Лизе.
Наконец из департамента на имя Дьяченко пришла бумага, где ему предлагалось освободить Даниленко и Фальк под залог на две недели «для поправки здоровья». Следователь вынужден был выполнить это требование, установив за ними особый надзор полиции. Из Минска приехал Илья Кузьмич. Они втроем: родители и Михаил, поехали в тюрьму к двум часам дня, как им было сказано, встречать своих родных. Однако наступило четыре часа, а их все не было. Наконец первым вышел Николай. Сделал два шага и остановился: ослабевшие ноги не слушались его. Солнце резало глаза. От чистого воздуха закружилась голова. Со слезами смотрел он, как навстречу ему идут родители, поддерживая друг друга под руку. Елена Ивановна прижалась к груди сына и заплакала. Николай целовал ей руки, гладил по волосам, вытирал слезы, катившиеся по ее щекам. Илья Кузьмич молча похлопал сына по плечу и отвернулся, чтобы самому не расплакаться.
Братья пошли в проходную выяснять, почему нет Лизы. Узнав в Михаиле адвоката из Киева, дежурный жандарм поспешно откозырял и доложил, что интересующая их подсудимая находится на допросе, после этого ее обязательно выпустят: на столе лежит документ об ее освобождении. Михаил попросил у него два стула для родителей. Усевшись на них, Елена Ивановна и Илья Кузьмич успокоились и о чем-то мирно беседовали, не сводя глаз с сыновей.
Лизу выпустили в семь часов вечера. Оказывается, Дьяченко после обеда вызвал ее на допрос, и все это время мучил вопросами об убийстве Дуплянского. Он был злой, как собака, обещал докопаться до всех его участников и сообщников.
– Надо отдать ему должное, – заметил Николай, – тонко плетет свои сети.
– Предлагаю всем забыть о тюрьме, – сказал Михаил, – и отметить ваше освобождение в ресторане.
– Как в ресторане, – растерялась Лиза, – в таком виде, с вещами?
– Лиза, вы в любом наряде хороши, а вещи мы сдадим в гардероб, – успокоил ее Михаил, довольный, что брат и его красавица-жена оказались на свободе. И в тюрьму они больше не вернутся. Он уже намекнул Николаю, что им придется бежать за границу.
Михаил повез их в ресторан «Пальмира», где обычно обедал, когда приезжал в Екатеринослав и жил один, без родителей. Это был тот самый ресторан, в котором Володя отмечал свой отъезд в Петербург. Николай сказал об этом родным и попросил метрдотеля провести их в кабинет, где они тогда сидели, но все кабинеты оказались заняты, и им предложили пройти в общий зал.
Отвыкшие от светской жизни, Лиза и Николай с грустью смотрели на веселых, беззаботных людей вокруг них. Как этот мир был далек от того, где томились заключенные. Ярко горели хрустальные люстры, играл оркестр, дамы восхищали вечерними платьями и дорогими украшениями.
Подняв бокал, Михаил предложил выпить за радостное событие, которое они все так долго ждали. Мама неожиданно заплакала – уже от счастья и всех пережитых волнений, Илья Кузьмич вытащил платок и усиленно сморкался. Тогда Михаил, не ожидавший такой реакции от родителей, решил выложить новость: Володя сделал предложение двоюродной сестре его жены, Елене Рекашевой, и ждет родных на свадьбу в середине декабря.
Все сразу оживились. Мама стала расспрашивать Мишу о невесте, и была довольна, что она из семьи Рекашевых. Илья Кузьмич в свою очередь рассказал, как они с Ильей и Гришей в начале августа ездили к Володе в Петербург на защиту его диссертации на степень доктора медицины. В зале были одни ученые люди. Эти солидные господа задавали Володе вопросы, и он уверенно на них отвечал. Один итальянский профессор даже воскликнул: «Брависсимо!», вскочил со своего места и что-то возбужденно заговорил на своем языке. Все бурно захлопали. Володя представил Илью Кузьмича Бехтереву, тот поблагодарил его за такого замечательного сына. При этом отец с укором посмотрел на Николая.
– А что слышно о Ляле? – спросил Николай, отводя глаза от отца.
– Она в июле вышла замуж, – сказала Лиза и стала объяснять Елене Ивановне и Илье Кузьмичу, что в Екатеринославе у Володи была другая невеста, ее подруга по гимназии Елена Зильберштейн. Ее отец, крупный промышленник, отказал ему, так как сам назначил ей жениха – сына своего богатого компаньона. Она уже ждет ребенка.
– Ляля? Сама еще ребенок, – покачал головой Михаил, вспомнив свой неудачный визит к промышленнику. – Открою вам секрет: я тоже ходил по поводу Володи к Зильберштейну. Он меня внимательно выслушал и, что бы вы думали? Предложил у него работать. Обещал золотые горы.
– Жаль, что так получилось. Они искренне любили друг друга, – сказал Николай, вспомнив, какой грустной была Ляля на прощальном ужине в этом ресторане.
– Как ты думаешь, мы сможем пригласить ее к себе или встретиться в городе? – поинтересовалась у него Лиза.
– Вряд ли.
– А с Зинаидой? Она почему-то у меня ни разу не была…
– Миша предлагает нам с тобой бежать за границу, – поспешил увести ее от этого разговора Николай. – Нам придется вести себя очень осторожно.
– Мне уже сейчас страшно.
– Другого выхода нет. И денег нет. Миша за нас внес залог в 800 рублей. Он теперь один всех тянет. Отец решил продать лошадей. Для Ильи это будет тяжелый удар, да и мне Норда жаль, привык к нему, как к близкому человеку.
– Надо потребовать от полиции, чтобы вернули мои драгоценности и сберегательные книжки.
– Об этом забудь. Хорошо еще, что отдали медальоны. Я свой надел, а ты?
– Я тоже надела. Были еще серьги, но их потеряли, как сказал мне конвоир, принесший вещи. А где твой золотой крестик?
– Там же, где и твои серьги. Мама это заметила и завтра купит другой. Для нее это важно.
Уставшие за весь день родители, захотели ехать домой. Проводив их до Володиного дома, где Михаил продолжал снимать его квартиру, Николай и Лиза, не торопясь, пошли домой. Лиза каждую минуту останавливалась, обнимала Николая за шею, и они целовались, не обращая внимания на редких прохожих. В подъезде Николай положил на пол вещи, поднял ее на руки.
– Ты сейчас упадешь, – засмеялась Лиза, когда он, качаясь от слабости, стал подниматься по лестнице.
– Упадем вместе, нам не привыкать.
Перед дверью он опустил ее на пол и полез в карман за ключами.
– Я боюсь туда входить, – сказала Лиза, передернув плечами, как от холода. – Надо было поменяться с родителями.
– Не бойся, там давно наведен порядок.
Квартира, действительно, оказалась в идеальном порядке – это постарались родители. Все вещи лежали на своих местах, полы сверкали чистотой, занавески на окнах и покрывало на кровати были выстираны и выглажены, как до их ареста. В свою очередь Михаил устроил для них праздник, купив белые хризантемы, фрукты, коробку шоколадных конфет, бутылку вина. Все это стояло на письменном столе, напоминая натюрморт какого-нибудь голландского художника.
Николай принес из кухни бокалы и предложил еще раз выпить за их освобождение.
– Какая у тебя замечательная семья, – сказала Лиза, задумчиво смотря, как в бокалы льется густое красное вино. – Жаль будет с ними расставаться.
– Ты знаешь, у Миши родилась дочь?
– Нет. Он мне об этом не говорил.
– Как раз в тот день, когда нас арестовали. А мы теперь должны забыть о детях, – с грустью произнес он, допил свой бокал и обнял ее.
– Подожди, – сказала Лиза, отворачиваясь от его нетерпеливых ласк, – скажи честно: ты на меня был очень сердит, когда нас арестовали?
– Ты хочешь знать, осуждал ли я тебя за участие в отряде? Конечно, осуждал, особенно, когда узнал цели Борисова. Только слепой мог не видеть бессмысленность задуманного им предприятия. Я об этом говорил и вашим товарищам, которые сидели со мной в камере.
– Мало ли глупостей делали твои большевики, всем свойственно ошибаться. Все равно, я ни о чем не жалею, только то, что подвела тебя… – Лиза взяла его руку и поднесла к своей щеке. – Ты простил меня?
– О чем ты говоришь? Все мои мысли были только о тебе, если бы не Миша и твои родные, передававшие мне передачи и записки, я сошел бы с ума от неизвестности.
– Я тоже думала только о тебе. Ведь я, Коля, пять дней провела в карцере и чуть не умерла от страха.
– Миша мне об этом не говорил.
– Я просила его молчать.
– Все, что с нами произошло, Лизонька, надо забыть как страшный, неправдоподобный сон. Не хочу даже думать о том, что будет завтра. Есть только настоящее, вот этот момент: мы опять в нашей квартире, вместе, и я тебя безумно люблю.

Глава 3

На следующий день все родные пришли к обеду. Елена Ивановна принялась хлопотать на кухне: сварила борщ, нажарила мяса, картошки, баклажаны с помидорами. Миша принес еще вина, фруктов и сладкое. Получился обед не хуже, если не лучше, чем в ресторане. Все немного воспрянули духом. Елена Ивановна, зная, что сыновьям надо обсудить важные вопросы, предложила мужу и Лизе погулять по городу.
Михаил считал, что Николаю и Лизе нужно как можно скорей исчезнуть из Екатеринослава. Дело оставалось за паспортами.
– Здесь тебе может кто-нибудь помочь? – озабоченно спросил он у брата.
– Раньше были люди, которые этим занимались, но как с ними связаться?
– Попробую их разыскать. В крайнем случае, если здесь не получится, сделаю в Киеве, но на это уйдет много времени, нам дорога каждая минута.
– Ты считаешь, что лучше бежать через Финляндию, а не Австро-Венгрию? Так намного ближе.
– Полиция тоже пойдет по этому пути, будет вас усиленно искать на всех ближайших к Галиции станциях. А вы отправитесь в Петербург и не отсюда, а из Талабино, добравшись туда пароходом. Я когда-то бывал в тех местах у одного товарища и нарисовал схему вашего маршрута. В Питере остановитесь у профессора университета Василия Аксентьевича Розанова. Он поможет выехать в Финляндию.
– Откуда у тебя такие связи: профессор университета, в Петербурге?
– Когда-то Василий Аксентьевич жил в Киеве, и я защищал его двух сыновей-социалистов. Это особая история, о ней потом. Для побега я предлагаю такой план. Послезавтра уезжают родители, дней через пять, как только будут готовы ваши паспорта, уеду я. Слежка за вами будет вестись круглосуточно. Ваша задача усыпить бдительность филеров. Каждое утро ходите на базар с корзиной, гуляйте по городу, только подальше от вокзала и речного порта. Из Талабина желательно уехать в разных поездах и в вагонах третьего класса: сначала Лизе, затем – тебе. Встретитесь в Питере на квартире у профессора.
– Ты все хорошо продумал. Но как Лиза поедет одна?
– Она не такая беспомощная, как тебе кажется. Вот только внешность! Перед тем, как садиться в поезд, пусть повяжет голову платком, как это делают наши селянки.
– Теперь все заботы о семье лягут на тебя. Когда я начну работать, постараюсь высылать по частям деньги тебе и родителям.
– Про меня забудь, а родителям? Вряд ли у тебя получится, там полно русских, все ищут работу.
Николай обхватил голову руками.
– Утешил, нечего сказать.
– Ладно. Давай заниматься делом, пиши адреса своих друзей.
– Мама с папой знают о нашем отъезде?
– Знают. Я оставлю тебе копии писем, которые мама посылала Столыпину. Ей вы обязаны своим освобождением.
Николай написал адреса Димы Ковчана и Григория Ивановича Петровского. Оставшись один, он взял мамины письма и с трудом сдерживался от слез.
Было у них когда-то в семье любимое занятие: читать вслух художественную литературу. По вечерам все усаживались в гостинице вокруг стола. Мама заранее подбирала книги, читала текст с выражением и разной интонацией, отделяя слова героев от автора. Николай, не отрываясь, смотрел на ее лицо, которое все время менялось. Иногда на нем появлялось такое страдание, что, казалось, вот-вот она заплачет. Не выдержав, он вскакивал с места и бежал ее обнимать. За ним поднимались все братья. Самый маленький Илья (Вани и Олеси тогда еще не было), ничего не понимая, начинал реветь. «Ну, что вы, что вы, мои дорогие, – успокаивала их мама, обнимая и целуя, – ведь это только книга».
Когда старшие дети подросли, она познакомила их с греческими легендами и мифами, потом – с греческими комедиями и трагедиями. И сама чуть не рыдала, когда вместе с Медеей произносила ее гневные монологи. Следующими в их знакомстве с классикой были произведения Шекспира. Некоторые цитаты из них он до сих пор помнил. Вот эту из «Гамлета: «Мы знаем, что мы есть, но не знаем, чем мы можем быть» или из «Короля Лира»: «Не взял рожденьем, так свое возьму благодаря врожденному уму».
Второе мамино письмо к Столыпину напоминало пафос шекспировских трагедий: «Изнывшее сердце матери, – писала она, – не имеет границ и не знает приличий. Тень несчастного сына моего преследует меня как неотвязный кошмар. Слышу его вопли и стенания среди ночной тишины… За что, за что же! Вопрос без ответа». Бедная мама! Сколько слез, наверное, она пролила, составляя этот текст!
Лиза вернулась поздно вечером одна. Елена Ивановна устала после долгой прогулки, они с Ильей Кузьмичом отправились к себе, на квартиру Володи.
– Ты не заметила за собой слежки? – спросил Николай.
– Нет, не видела, да и неудобно было оглядываться по сторонам при родителях. Мы ходили в Потемкинский сад, музей Поля, гуляли по бульвару. Илья Кузьмич так трогательно заботился о Елене Ивановне. Он ее очень любит, и она его, только по-своему, не проявляя внешне особых чувств. Мне так хочется побывать еще раз в Ромнах. Если вернемся в Россию, будем туда ездить каждое лето.
– Обязательно вернемся, будет какая-нибудь амнистия и нас помилуют, а за границей ты сможешь учиться в консерватории или у частных преподавателей. Нужно только хорошо знать языки. Будем эти дни разговаривать на французском.
– Хорошо. Только с завтрашнего дня. Сегодня я устала.
– Раз ты устала, я сам почитаю тебе какую-нибудь французскую книгу, а ты переведешь. У нас мало времени.
На ее счастье, пришел Михаил. Он был доволен: ему удалось застать дома Ковчана, обещавшего подготовить документы через три – четыре дня, как раз к Мишиному отъезду в Киев. Братья снова стали обсуждать план их бегства. Лиза быстро ушла спать, чтобы Николай опять не вздумал ее мучить своими уроками французского или еще хуже – немецкого и английского. Сам он хорошо знал все три языка.
На следующий день, несмотря на протесты брата, Николай поехал провожать родителей в Ромны. Мама всю дорогу держалась, а на вокзале расплакалась. Они прошли в вагон, сели на лавку. Николай ласково гладил ее по голове, целовал волосы и лицо.
Прошел кондуктор, предупреждая, что поезд отправляется. Миша попрощался с родителями и ушел. Николай, не отрываясь, смотрел на Елену Ивановну, стараясь запомнить каждую черточку ее лица.
– Мама, – сказал он, сам еле сдерживая слезы, – простите меня за то, что причинил вам столько горя.
– Ну, что ты, Колюшка, что ты, уезжай с легким сердцем, не думай о нас. Только бы вы удачно добрались до места. Храни вас Господь, – добавила она, перекрестив его три раза.
У отца кривились уголки губ, морщинился лоб. Обняв его, Николай почему-то вспомнил их разговор в Ромнах, когда он заявил Илье Кузьмичу, что не даст маму в обиду, тот рассердился и накричал на сына.
– Папа, я вас очень люблю, – сказал он, целуя его в щеку, пахнущую после бритья знакомым с детства одеколоном. – Мы вас все очень любим.
Илья Кузьмич тоже перекрестил его, не выдержав, заплакал и отвернулся к окну. В этот момент поезд дернулся и, сильно лязгнув буферами, медленно пополз вперед. Соскочив на ходу, Николай пошел рядом с вагоном, не отрывая глаз от прильнувших к стеклу родителей. Так и остались в памяти эти два любимых лица в мутном окне уплывающего вагона. Подошел Миша и, желая его утешить, похлопал по плечу: «Ничего, ничего, все образуется».
– Поедем к нам, – предложил Николай, когда они сели в пролетку. – Остался мамин борщ, вино, купим еще что-нибудь по дороге.
– Сегодня не получится, мне надо поработать по своим делам. Я к вам приду, когда получу от твоих товарищей документы.
Ковчан не подвел: в назначенный срок паспорта были готовы. Миша принес их поздно вечером, накануне своего отъезда в Киев. Лиза уже спала. Было грустно, что приходится надолго расставаться. Николаю хотелось увидеть в Петербурге Володю.
– Это невозможно, – огорчил его Михаил. – Как только обнаружится ваше исчезновение, следить начнут за всеми нами и даже Володей, если уже не следят. С ним мы в декабре встретимся, я обещал быть на свадьбе.
– Я все думаю о нем и Ляле: неужели он так быстро забыл ее и полюбил другую? Признайся, ты в этом постарался?
– Причем тут я? Он понравился Елене, она оценила его способности и, как мудрая женщина, приложила все силы, чтобы завоевать его сердце, переехала в Петербург, готовится поступать на медицинские курсы.
– И Ляля хотела поступить на медфак в Киеве.
– Что теперь говорить о Ляле? Володя все делает правильно: клин клином вышибают, а Елена не может не нравиться, весьма эффектная женщина… Потом придет и любовь.
– Мне странно слышать от тебя такие слова.
– Ну, знаешь ли, силой его под венец никто не тянет. Он сам решил, что для него лучше.
– Ты прав. Просто их отношения с Лялей развивались на наших глазах, и вдруг так быстро новая избранница. Купи, пожалуйста, им от нас подарок, я с тобой потом рассчитаюсь.
– Хорошо, куплю. Меня больше волнует ваша судьба. Буду спокоен только, когда вы доберетесь до Женевы.
– Не знаю, что мне делать с записями, которые я вел в тюрьме.
– Давай заберу с собой. Много их?
– Четыре тетради. Сейчас принесу.
Николай прошел в комнату и, не зажигая света, вытащил из стола четыре толстых тетради с записями. Как хорошо, что Миша посоветовал ему вести их! Одну тетрадь он решил взять с собой и положил обратно в ящик.
– Это ты зря, – сказал Миша, – если вас случайно задержат, она тебя выдаст.
– Надеюсь, этого не произойдет, – успокоил его Николай и, когда брат ушел, стал перечитывать записи. Они относились к июню 1908 года. Даты он нигде не указывал, так как часто терялся в числах и днях недели.

Глава 4

ЗАПИСИ НИКОЛАЯ

«Сегодня ночью (в два или три часа, точно не знаю, здесь вообще теряешь представление о времени) был сумбурный разговор с анархистом Марианом Войко, чехом по национальности. Он страдает туберкулезом, страшно худой, с желтым осунувшимся лицом и темными кругами-впадинами под глазами. Раньше с ним разговаривать не приходилось. Слышал от других, что он два года учился в Бернском университете на математическом факультете, был эсером, потом примкнул к анархистам и, попавшись на каком-то убийстве, долгое время провел в сибирской ссылке.
Ему, как и всем здесь сидящим, не дает покоя, что я – большевик. Оказывается, в ссылке он жил в одном доме с меньшевиком из Екатеринослава Игорем Шергуновым, учителем из мужской гимназии, они часто обсуждали наших большевиков (как будто там больше нечего было обсуждать). Шергунов внушил ему, что во время событий 905-го года комитет РСДРП насильно заставлял рабочих сооружать баррикады и идти под пули казаков.
Я сказал чеху, что это – гнусная ложь. Меньшевики нарочно ее распространяют, чтобы обвинить нас в поражении революции. В ответ Войко затянул старую песню анархистов, мол, для большевиков личность с ее чувствами и мыслями ничего не значит. Им нужна безликая масса, которая все делает по их указке.
Я возразил, что его рассуждения относятся к области демагогии: большевики ни к чему рабочих не принуждают, те решают все сами. Тогда он прочел мне целую лекцию о внушаемости людям, приводя в подтверждение доказательства Фрейда и Ницше. Всегда поражаюсь, как эти господа хорошо владеют теорией и отстают от практики.
Наш разговор слушал Никита Сварник, бородатый парень лет 20, с красными, воспаленными глазами. Они у него все время чешутся, он трет их руками, а вместе с глазами и грудь, расчесывая ее до крови. Сварник меня поддержал. «Я сам строил баррикады и стрелял в солдат, – сказал он. – Никто меня силой не заставлял. Незнамши, можно брехать, что угодно». «Вот слепые жертвы вашей пропаганды, – усмехнулся Войко. – Они усвоили общие истины и не понимают, что являются всего лишь винтиками в руках большевистских вожаков».
Меня неприятно поразило, что он с таким пренебрежением говорит о своих товарищах.
– Что же плохого в баррикадах? – спросил я. – Не только Никита, но и другие анархисты в них участвовали, были среди них и погибшие. Я это точно знаю.
– Суть не в баррикадах, – упрямо твердил свое Войко, – а в тактике вашего потребительского отношения к людям.
Сам не понимает, что говорит. Мне его жаль: на лице его обреченность от болезни, видно, что жить ему осталось недолго. Отсюда, возможно, такая озлобленность к большевикам в моем лице».


«Есть здесь весьма странные типы. Некий Максим Бергман – весь заросший, с обвисшими усами и растрепанной, неряшливой бородой. В феврале этого года, гуляя в толпе рабочих, с провокационной целью облил кислотой городового. Люди схватили его, началась потасовка, переросшая вскоре в нападение на еврейские лавки. За считанные минуты лавки были разгромлены, их хозяева избиты. Подоспевшие полицейские остановили погром.
Следователю Максим заявил, что на самом деле он не Бергман, а Алексеев и служит где-то в охранном отделении полиции. Ему не поверили, посадили в тюрьму к уголовникам, те его так «отделали», что начальство перевело его в нашу камеру.
Еще до городового он облил кислотой пристава в Кременчуге, а в Минске стрелял в полицмейстера. По-моему, у него не все в порядке с головой и к политике он не имеет никакого отношения, хотя утверждает, что он – анархист. Теперь он мечтает, как Меженнов, убить какого-нибудь начальника на заводе Эзау, где когда-то работал, и его оттуда уволили за то, что он подрался с мастером.
В камере верят, что – он анархист, одобряя все его действия. На его руке есть татуировка из букв – А.М.П. Он охотно всем поясняет, что это – первые буквы от главного девиза анархизма «Анархия – мать порядка».
Интересен его язык. Его любимое слово «застрелись». «Застрелись, – говорит он кому-то, – чтобы я еще раз поехал в Кременчуг», «Застрелись, чтобы я сел играть с Седым в карты», «Застрелись, но Белокоз у меня еще попляшет» – это он по поводу того, что Белокоз над ним постоянно издевается, и он мечтает ему отомстить».


«Вот еще несколько портретов моих сокамерников. Семен Копатько – убийца двух мастеров на Брянке и еще десятка людей. Вдобавок вор, грабитель, нечистоплотен на руку. Ворует даже здесь, у своих товарищей, за что несколько раз был ими бит. На вид ему лет 20, любит рассказывать скабрезные истории и хвастаться связями с женщинами из высшего круга. Поверить в это трудно. Лицо у него глуповатое, испещрено оспой и угрями, глаза – злые, улыбка – желчная. У этого любимое слово «казимота», явно от Квазимодо Гюго. Видимо, где-то услышал его, как ругательство, и теперь шипит на всех, кто ему не угодил: «казимоты».
Илларион Самсонов, наоборот, выделяется своей импозантной внешностью. Красивые, темно-карие армянские глаза, бледное лицо, тонкие губы, длинные пальцы с чистыми ухоженными ногтями, за которыми он и здесь усердно следит (есть пилочка и специальные ножницы), вызывая у товарищей насмешки. Рассказывает, что его бабушка родилась вне брака от графа Уварова, а его отец (сын этой бабушки) – незаконнорожденный сын одного из братьев Джамгаровых, имеющих в Москве свой банк на Кузнецком мосту, торговые дома и несколько особняков.
Недаром, у Иллариона такая оригинальная внешность и аристократические манеры. Показывает всем картинки из газет с особняком графини Уваровой в Леонтьевском переулке в Москве и с красивым домом на Кузнецком мосту – банк Джамгаровых. Его бабушка и мама служили в этих семьях: одна – кухаркой, другая – горничной.
Ему лестно иметь такую родословную, и в то же время обидно, что он не только не признан богатой родней, но та даже не подозревает о его существовании, дал обет мстить семьям этих графов и банкиров. Совершил убийство одного из братьев Джамгаровых – того, что был его родным отцом, или другого, для него неважно: мщение состоялось.
Семья Джамгаровых, не подозревающая о том, что кто-то им мстит, поставила убиенному сыну на армянском кладбище в Москве часовню. Илларион бросил в нее бомбу, но она туда не долетела, разорвалась рядом, убив проходивших мимо людей, и все кругом разворотила.
После этого он поселился в Екатеринославе, вошел в анархистскую группу. На его счету здесь тоже полно убийств и грабежей. В тюрьму попал за ограбление сахарного завода графа Уварова (этих Уваровых много в России, сахарозаводчик вряд ли имел отношение к тому человеку, который сожительствовал с бабушкой Иллариона) и убийстве при этом двух сторожей и околоточного. «Не могу мирно жить, – говорит он, хвастаясь своими подвигами. – Люблю опасность».
Игорь Домнин совсем другого плана человек: мягкий, добродушный. Любит шутить, каламбурить. Стал анархистом в 16 лет. Много читает, хорошо разбирается в пиротехнике. Он и еще один анархист, сидящий с нами, Коновалов, мастерили Борисову бомбы. Их с поличным взяли в Шляховке, где находилась подпольная лаборатория отряда.
Узнав, что я учусь в Горном училище, Игорь сказал, что тоже хотел бы туда поступить, но только после социалистической революции, в которую свято верит. В 905-м специально отправился в Москву, чтобы поглядеть на баррикады и примкнуть к восставшим рабочим. Почему стал именно анархистом, а не большевиком или эсером, объяснить не может. Стал и все тут.


«Любопытный тип Сергей Чирва. Учился где-то за границей на юриста, чуть ли не в Сорбонне, связался с анархистами и выехал с ними в Москву, не доучившись всего один год. На редкость эрудированный человек. Рассказывал мне, что в Москве издавал анархистские листовки и писал под разными псевдонимами статьи в философские журналы. Несколько последних лет по собственной инициативе ездил по городам, читал рефераты и создавал анархистские группы, а когда видел, что они встали на ноги, отправлялся дальше. В своем роде анархист-миссионер, за что и был арестован в нашем городе на каком-то митинге в Чечелевке.
Он и здесь собирает вокруг себя людей, образовывая их по теории анархизма. Слушать его интересно, хотя в экономических вопросах он профан. Его главный конек – человек и его место в обществе. «Человек может жить вне государства, – объясняет он, – но не может жить вне общества, поэтому, стремясь к свободе и личной независимости, которые ему свойственны от природы, он постоянно состоит с этим обществом в конфликте».
Я с ним иногда спорю, например, говорю, что в самом содержании анархизма заложены глубокие противоречия.
– В чем же? – спрашивает он.
– В основе анархизма лежит идея абсолютной свободы личности. Так?
– Так.
– Она отрицает все, что связывает людей между собой и создает основы общественного устройства, в том числе мораль, нравственность: отношения, нормы и принципы, связывающие людей между собой. На практике это означает уничтожение основ общественного устройства и тем самым – гибель свободы.
Чирва твердо стоит на своем.
– Но сам человек внутри себя остается свободным и страдает от того, что ему приходится жить в мире, где господствуют власть, неравенство, насилие, зло, где подавляются все его желания. Анархисты хотят изменить этот мир, сделать так, чтобы каждый человек мог стать хозяином своей собственной судьбы, ни от кого не зависеть. Наши оппоненты говорят, что это – утопия, но многое, что вчера казалось неосуществимой мечтой, сегодня сбывается, так как прогресс и наука движутся вперед.
Своеобразны суждения Чирвы о партийной дисциплине. В принципе, он ее не отрицает, считая, что она должна быть разумной, обеспечивать в каждой организации, даже маленькой группе, порядок и условия для ее развития и целенаправленной деятельности (ого! все-таки целенаправленной деятельности, а не кому что придет в голову!). Но если она становится в руках кого-то орудием принуждения, тем паче выполнения чьих-то указаний сверху, то это уже не дисциплина, а навязывание чужой воли.
Когда-нибудь Чирва и другие анархисты – теоретики и пропагандисты, поймут, что эта их «свобода» и отрицание какого-либо руководства и дисциплины приведут их движение к топтанию на месте, как у Крылова в «Лебеде, раке и щуке», или политической гибели».


«В моей голове временами наступает помутнение. Виски стучат, сердце куда-то проваливается, в животе резкие, непрекращающиеся боли – дизентерия. Ею тут все страдают, называя между собой «кровавым поносом». Лечат нас таблетками, от которых толку мало. Лазарет переполнен. Много больных туберкулезом, хроническими бронхитами, с опухшими ногами, трофическими язвами и нервами. Последних особенно много, так как люди мало спят и изрядно измучены. Мне все это грозит получить в самое ближайшее время.
Говорят, в камерах, где содержатся уголовники, есть больные чахоткой и чуть ли не тифом. Они лежат рядом со всеми и заражают других. Заключенные отправляют через родных жалобы губернатору, в Государственную думу, разные комиссии и инспекции, но все остается на прежнем месте. Кто-то из сокамерников донес об этих жалобах начальству. Авторов писем избили и посадили в карцер. Понятно, что их письма дальше стен тюрьмы не уходят.
Переносчики болезней: крысы, вши, блохи, с которыми здесь бесполезно бороться. Их раньше чем-то травили, но после того, как какой-то заключенный принял этот яд, чтобы избавиться от страданий, его больше в камеры не приносят.
Ко всем этим тяготам следует добавить еще издевательства над заключенными со стороны надзирателей. Больше всех отличается старший над ними, Белокоз, достаточно проявивший себя во время апрельских событий. Начальник тюрьмы Петренко предоставил ему неограниченную власть в отношении всех: и подчиненных, и заключенных. У него лицо – палача, который отрубает головы на гильотине. Лоб низкий, нос приплюснутый, глаза – маленькие, с вечной злобой и звериной ненавистью к арестантам, особенно политическим. Эти чаще всего сильны духом, но не телом, издеваться над ними легче всего.
У него привычка врываться ночью или под утро, когда люди спят, плохо понимая, что от них хотят. Белокоз обыскивает белье и карманы людей, ожидая, что кто-нибудь начнет возмущаться. Такой человек всегда находится, как правило, из новеньких. Не зная о порядках тюрьмы и нравах начальства, «бунтарь» пытается отстоять свои права. Тогда Белокоз, как бульдог, хватает его за шею, рывком бросает на пол и со всей силой бьет ногами. Если человек не сдается и оказывает сопротивление, он выволакивает его в коридор и там избивает до полусмерти вместе с другими надзирателями.
Есть среди надзирателей и «сочувствующие» заключенным. За деньги покупают нам продукты и спиртное, передают записки в женские камеры, опускают письма на воле. Но таких немного. Прискорбно смотреть на тех из них, кто вымогает у людей за разные просьбы большие деньги, а затем вместе с Белокозом участвует в их избиении. Кто-то сказал, что надзиратели делятся деньгами с Белокозом и другим начальством. Тогда понятно, почему они так свирепствуют: вымещают на нас злость на Белокоза и свою каторжную службу.
Интересно, знает ли о моем аресте Дима Ковчан, и, если да, то почему ни разу ко мне из товарищей никто не пришел? Обидно!»


«Чех Мариан Войко умирает. Рядом с ним неотступно находится Семен Пахотин, на вид такой же жуликоватый и наглый, как сбежавший Кныш. Семен и Мариан вместе совершали «экс» в Александровске, на котором попались. Войко, кроме своего основного заболевания, как и все мы, страдает дизентерией. Я делюсь с ним таблетками (от кашля и желудка) и нутряным салом, которые передает мне мама. Семен отгородил Мариана от общения с другими людьми и держит отдельно его посуду. Ухаживает за ним, как за ребенком. Вот пример искренней преданности и милосердия.
Войко – страшно худой, весь желтый, высохший. Из-за жары лежит почти голый, только часть тела ниже пояса прикрыта полотенцем. Лицо безжизненное, обрамлено длинными волосами и бородой. Руки сложены на животе. Похож на мертвого Христа с картины Васнецова «Плащаница». Изредка на его губах бродит улыбка, лицо светлеет. Видимо, видит, что-то хорошее.
Требуем, чтобы его перевели в лазарет или городскую больницу, вызываем то начальника тюрьмы, то старшего надзирателя, то фельдшера. Фельдшеру надоели эти вызовы, обещал забрать его в лазарет. Все сокамерники относятся к чеху с сочувствием. Семен сделал из газеты веер, обмахивает им лицо и тело умирающего».


«Недавно из Гуляй-поля привезли группу анархистов-хлеборобов. Главный у них был чех Вольдемар Антони, успевший сбежать за границу. Еще один – Нестор Махно сидит в тюрьме не первый раз. Один раз убил, второй, третий… Смерти не боится. На воле у него и его друзей в карманах всегда лежало оружие. Последняя пуля, на крайний случай, предназначалась для самих себя.
Характер у этого типа – неуравновешенный, взрывной, смотрит исподлобья, как волчонок. Постоянно выясняет отношения с товарищами и надзирателями. Кончилось тем, что его отправили в карцер. Говорят, там ужасные условия. Гуляй-польские товарищи требуют его возвращения, обращались с заявлениями к Петренко и Белокозу, но Махно, сидя в карцере, и там сумел повздорить с охранниками, и те его здорово избили. Вряд ли он имеет представление об анархизме, но его необузданная натура требует выхода своей энергии.
На счету этой группы множество грабежей и убийств «буржуев». Они этим гордятся, считая, что выполняют свой прямой анархистский долг. «Мы боремся за социальную справедливость, – утверждают они. – Когда таких, как мы, будет много, самодержавие рухнет». Их ближайшая цель: расправиться с теми, кто их выдал и сюда засадил».


«Мама и Миша хлопочут, чтобы нас с Лизой перевели в тюремный лазарет, нажимают на Петренко, который чем-то обязан Володе. Меня беспокоит Лиза, Миша уверяет, что она здорова и получает от мамы и других своих родных все, что нужно. Мама! Целую ваши руки. Мы в вечном долгу перед вами.
Ни на что не надеюсь и удивляюсь, что все еще живу, встаю и передвигаюсь по камере. Ем только домашнюю пищу. Без конца мою руки, в общую бочку хожу с осторожностью. Кажется, от всего этого стало лучше. Понос успокоился, теперь замучили гастрит, изжога и желчные рвоты по ночам. Маме ничего не сообщаю: ей давно пора вернуться в Ромны.
У нас в Ромнах теперь постоянно живет соседка Марфа. Еще до нашего ареста у нее случилась беда: ее муж Савелий, инвалид с японской войны и пьяница, ночью заснул с папиросой во рту и сжег хату. Марфу спасли, а его вытащили мертвого. Дети у них были, но все умирали в младенчестве. Мама предложила ей жить у нас. Она и раньше нам помогала по хозяйству. Мы все к ней привыкли, любим ее за доброе сердце, считаем членом своей семьи.
Миша появляется редко, у него много работы в Киеве и важные процессы. Поражаюсь своему организму: оказывается, ко всему можно привыкнуть, даже к таким условиям, как здесь, в тюрьме. Лишь бы в голове не помутилось».


«За последнее время в камере поубавилось народу. Появилась возможность больше спать и отдыхать днем. Несмотря на это некоторое улучшение условий, умерли еще два человека, от сердца, ночью, во сне. Теперь нас мучает духота из-за жары на улице. Прогулки во дворе не приносят облегчения: там мало зелени и все раскалено. Вот возможность, чтобы как следует прокалить на солнце наши тюфяки и одеяла, но после того случая с побегом, который начался с тюфяков, начальство строго-настрого запретило выносить что-либо из камер. По вечерам дополнительно выпускают еще на двадцать минут. В это время старший надзиратель Белокоз часто отсутствует, а дежурные надзиратели не обращают на нас особого внимания. Это дает возможность посидеть где-нибудь одному, закрыть глаза, не слышать разговоров и криков играющих в карты.
Около кухни среди камней каким-то образом выросло кривое, чахлое дерево с редкими листьями. Оно в любое время дня густо усыпано воробьями. Время от времени наши повара из заключенных, зная об этих птахах, выносят крошки хлеба. Те быстро слетают вниз и, расталкивая друг друга, клюют еду. Разобрав все, поднимаются наверх и опять терпеливо ждут. Целый день у них проходит в ожидании. А, может быть, одни улетают, когда меня во дворе не бывает, и прилетают другие? За ними иногда наблюдает из-за угла рыжий кот Васька-Белокоз. До чего же умное существо! Лежит-лежит, и вдруг делает резкие прыжки в сторону воробьев. Одного всегда успевает схватить. Закричишь на него, замашешь руками: он на тебя презрительно посмотрит и не спеша удалится, оставив в зубах добычу. Есть ее не будет, так как сыт харчами с кухни, занимается охотой ради удовольствия. За это его и прозвали Белокозом.
Мама уехала домой. Из Минска туда на каникулы приехал Илья. Гриша собирается поступать в Агрономический институт в Ново-Александрии. Молодец, Гришаня! Твердо идет к своей цели. Миша приедет не скоро, поэтому о Лизе ничего не знаю, и эта безызвестность мучает больше всего. Посылки мне передает кто-то из ее родственников, без записок, может быть, разные люди.
Наше дело о боевом отряде стоит на месте, на допросы перестали вызывать и ждут приезда Дьяченко из Одессы или Курска, а тот все копает и копает.
Из соседних камер то и дело сообщают о судах по разным делам. Было несколько приговоров к виселице. Среди них Чинцов (за убийство одесского губернатора). Вся камера в этот день была в шоке, хотя он сам и все остальные ждали такого решения. Все очень скверно!»


«Чинцов! Василий Кондратьевич оправдывал террор и политические убийства, кем бы они ни совершались: царями, их детьми, придворными или революционерами.
Каждого убийцу на преступление толкает идея. Человек убежден, что совершает его на благо кого-нибудь: семьи, народа, государства. Так думали Пален и Сперанский, организовавшие убийство Павла I, так думали народовольцы, открывшие список цареубийц, так думают сейчас эсеры и анархисты. Так думали люди образованные и мало или совсем не образованные, так думают крестьяне, поджигающие дома своих помещиков, или рабочие, расправившиеся со своим мастером или хозяином (те же Меженнов и Копатько).
Еще один разряд убийц за идею – «Союз русского народа» и другие еже с ним. Они тоже твердо убеждены в своей правоте, уничтожая людей, которые, по их мнению, наносят вред самодержавию и русскому народу. На их совести убийства трех депутатов Государственной думы и не одной сотни, если не тысячи евреев.
Этим убийцам нет прощения. Но как быть с тем, что каждый член СРН – тоже личность со своими идеями и убеждениями? Почему они должны думать так, а не иначе, только потому, что мы этого хотим. Мы презираем Дубровина, но ведь в «Союзе» состоит много уважаемых людей, в том числе философ Константин Мережковский, писатель Леонид Андреев, написавший душещипательный рассказ о семи повешенных убийцах-террористах, многие другие уважаемые писатели, историки, ученые, художники. И все они уверены в своей правоте.
Получается, что свободу выбора одних людей мы приветствуем, свободу других – осуждаем. В связи с этим вспоминаются слова Макса Штирнера: «Мы стоим друг к другу в отношении пригодности, полезности, прибыли». У этого философа, которого чтит Лиза, на каждый случай найдутся готовые цитаты».


«И снова о свободе. Свобода личности (мое внутреннее сознание, мое «Я») и свобода человека в обществе – разные вещи. Для большинства из тех, кто сидит в моей камере, свобода – это вседозволенность во всем. Поэтому они категорически выступают против всякой организации и дисциплины, не хотят нести никакой ответственности за свои поступки. Это касается и русских, и иностранных анархистов, занявшихся с конца прошлого века терроризмом и провозгласивших его одним из главных методов анархической борьбы. Их инициаторы – случайные люди, увлекли своими сумасбродными идеями таких же случайных любителей пострелять и залезть в чужой карман, не думая о том, сколько невинных людей, да и самих анархистов погибнет зря. Эти борцы за свободу уверены, что им все можно. Им и в голову не приходит, что они со своим индивидуальным террором стоят в стороне от революционного движения и не оказывают никакого влияния на рабочий класс и тем более крестьянство.
Чирва оправдывает террор. «Анархо-коммунисты, – внушает он мне, – признают террористические методы борьбы, это да. Но терроризм не тождественен анархизму, так как не связан с сущностью его мировоззрения. Как раз наоборот, нет более гуманного и человеколюбивого течения, чем анархизм. Это само государство со своими законами, основанными на насилии во имя того же насилия и несправедливости, заставляет анархистов отвечать ему теми же жестокими методами борьбы».
Лев Толстой по этому поводу заметил, что анархисты во всем правы, кроме насилия.
Сергей уверяет, что первыми террористами были масоны. Они же стали инициаторами создания Парижской коммуны. Многие ее руководители состояли в одном, а то и в нескольких орденах. Масоном был Гарибальди, даже Бакунин собирался последовать его примеру, но вовремя одумался. В России вообще, говорят, все правители и многие государственные деятели раньше (да и сейчас) были масонами. Какая интересная тема для научного труда или художественного произведения! Жаль, нельзя здесь этим заняться. Столько времени пропадает зря».


«Чирву перевели в другую камеру, а затем – в Красноярск, по месту отбывания наказания. Дали три года ссылки. Но свято место пусто не бывает. В камере появился второй такой Чирва, Михаил Казарин. Мыслит не менее интересно и глубоко. Проводим с ним много времени. Говорит, не умолкая. Это отвлекает от тяжелых мыслей и моего болезненно-сонного состояния. Теперь от слабости и редкого пребывания на воздухе все время тянет в сон. Многие засыпают за столом сразу после обеда.
Михаил во всем стремится быть похожим на своего тезку – Бакунина, хотя внешне не вышел: невысокого роста, щуплый, с жидкими волосами и смешной пегой бородкой, но с горящим целеустремленным взором. Рассказывает, что был по следам Бакунина в Италии, Сербии, Франции, Швейцарии. И так же, как Бакунин, ненавидит Маркса. Мол, Маркс обвинял своего учителя Платона в том, что тот являлся плагиатором экономических идей Брея, а сам вместе с Энгельсом использовал чужие работы. «Манифест Коммунистической партии» чуть ли не полностью списан ими с какого-то французского автора 40-х годов прошлого века. И их учение о классовой борьбе как движущем моменте исторического процесса тоже имеет своих предшественников.
Я слышал об этом раньше. Пусть это так. Но какое это имеет значение, если большая часть населения, кроме узкого круга людей, до них ничего не знала об этом учении? Маркс и Энгельс обобщили эти мысли, развили их дальше, превратили в единое научное мировоззрение. Сам Бакунин высоко оценил «Манифест», став одним из первых его переводчиков на русский язык».


У Казарина феноменальная память, пересказывает целиком статьи Бакунина и Кропоткина. Разбираем с ним какие-то положения из брошюры Кропоткина об «Анархизме», например, как будут действовать ассоциации (группы, коммуны) – добровольные объединения людей, когда совершится революция. В его представлении они идеальны со всех сторон. «Каждый человек, – говорит Михаил, – сможет там выбрать себе работу по душе, честно трудиться, получать все необходимое, его ждут благосостояние и полная свобода».
Высказываю сомнение: вряд ли капиталисты и буржуа захотят войти в такие содружества и трудиться в них наравне со своими бывшими рабочими и слугами. Также невозможно представить в одной упряжке совершенно противоположные категории людей: глупых и умных; честных, порядочных и отъявленных негодяев, для которых в жизни нет ничего святого; ученых, бдящих целыми днями над книгами, и прожигателей жизни; праведников и богохульников. Как в этом случае они уживутся в одной группе?
Казарин поясняет: каждому человеку предстоит осознать свое новое положение. Если ему в ассоциации что-то не понравится, он может из нее выйти, войти в другую или, подобрав себе товарищей по духу и интересам, организовать новое сообщество. Если же вообще ничего не хочет и будет постоянно чем-то недоволен, отказываясь от работы, то ничего и не получит, то есть сам себя обречет на гибель. Тогда он поймет, что его существование возможно только при союзе с другими людьми.
– Если ассоциация собирается сама себя обеспечивать всем необходимым, то откуда она возьмет столько профессионалов? – не сдаюсь я.
– Рабочие справятся с любыми вопросами.
– Сомневаюсь. С этим в свое время столкнулась Парижская коммуна: весь прежний персонал города или саботировал, или бежал вместе с Тьером. Среди вожаков Коммуны не оказалось людей, которые могли бы заменить не только руководящий, но даже средний персонал. Все социальные преобразования были отложены до лучших времен.
– Ты так хорошо знаешь историю Коммуны?
– Я же пропагандист, должен всем интересоваться. А то, о чем мы с тобой говорим, – главное упущение всех партий, особенно вас, анархистов. Вы мечтаете о создании анархических ассоциаций. Но как все это будет выглядеть на практике? С чего начать? Какие могут возникнуть трудности? Что вы будете делать на следующий день после того, как произойдет революция? Об этом вы не думаете, надеясь на авось.
– Резонно.
Это, пожалуй, единственный случай, когда Михаил вынужден со мной согласиться. Обычно он спорит до хрипоты. Хочет сделать из меня анархиста. Могу с ним согласиться пока только в вопросе о власти и диктатуре пролетариата. Раньше я над этим не задумывался. Теперь же постоянно об этом размышляю, так как чувствую в его словах некоторую правду.
Пересматриваю и наш спор с Чинцовым. Он прав: якобинцы, на которых часто ссылается Ленин, подавили все завоевания революции. И большевики в случае победы, чтобы уничтожить старый порядок и установить диктатуру пролетариата, несомненно, применят к своим врагам и политическим противникам те же «вынужденные» меры с помощью войск и новой полиции. Революция потонет в крови. В таком случае, нужен ли пролетариату такой социализм?
… Сидим с Лизой в тюрьме четыре месяца, а кажется, что четыре года, а может, и всю жизнь. Но раз я чему-то удивляюсь и способен размышлять, к чему меня усиленно побуждает Казарин, я еще живу и мыслю».


«Когда-то я много читал о Парижской Коммуне. Меня поражало, что некоторые известные писатели и представители культуры Франции (слово «интеллигенция» тогда не было в ходу) отрицательно отнеслись к рабочему восстанию и вместе с буржуазией требовали от правительства Тьера подавить его и расправиться с чернью. Список этих людей солидный: Анатоль Франс, Золя, Флобер, Доде, Дюма-сын, даже Жорж Санд. «Можно быть ласковыми с бешеными псами, – говорил Флобер, – но только не с теми, кто кусается».
В России в 905-м году многие представители интеллигенции тоже осудили революцию, потребовали от властей строго наказать преступников, а затем вошли в «Союз русского народа», начавшего борьбу с революционерами. Здесь список ученых, писателей, художников еще более внушительный, чем во Франции. Даже Лев Толстой до конца не понял сути русской революции и довольно равнодушно отнесся к действиям черносотенцев во время еврейских погромов, считая, что народ сам их навлек на себя, подняв вооруженное восстание».


«С Казариным постоянно спорит эсер Федор Калина. Вчера битых три часа истязали друг друга разговором об эволюции общества. Михаил ему приводит аргументы, ссылаясь на известных философов. Тот же не хочет признавать никаких авторитетов и оперирует своими мыслями, а они у него такие упертые, что трудно что-либо ему доказать. Считает, что в анархических коммунах не может быть полного равенства и удовлетворения всех потребностей, хотя бы потому, что у каждого человека – свои желания и вкусы, которые при социализме никуда не исчезнут, всех людей невозможно привести к одному знаменателю.
Женщины, чтобы привлечь внимание мужчин и перещеголять друг друга, на то они и женщины, по-прежнему будут покупать лучшие, чем у других (а значит более дорогие), платья, лучшие духи, более модные сумки или туфли; мужчины захотят иметь один или два новых автомобиля, а к ним еще яхту или даже аэроплан. Другие начнут мечтать о более красивом, чем у соседей, доме и роскошной мебели. И эти потребности станут увеличиваться по мере их удовлетворения.
– Это естественно, – отвечает Казарин, – никто не собирается загонять людей в стандартные дома или давать по разнарядке одно платье и одни туфли. Ты забываешь о прогрессе. Он будет расти вместе с ростом запросов общества. Допустим, заводы Форда выпускают с конвейера по 10 машин в час, а ученые возьмут и изобретут оборудование, которое позволит выпускать их в два раза больше и лучшего качества. Надо тебе два обычных автомобиля – бери два, надо три гоночных – бери три. Только сам не ленись и работай на пользу других.
– Я куплю Форд, – упорно стоит на своем Федор, – а другие захотят Рено. Между хозяевами этих марок начнется конкуренция и борьба за прибыль, как это происходит сейчас.
– Не забывай, что к тому времени все заводы перейдут в руки народа. Ассоциация по производству автомобилей будет следить за новыми технологиями, распространяя их среди других производителей. Наступит время здорового, взаимовыгодного обмена научными достижениями. И сами люди, надеюсь, поумнеют: смогут миролюбиво договориться между собой о распределении дефицитных продуктов и уступить их тем, кто по своей сознательности, как ты, Федя, не захочет терпеливо ждать, когда подойдет его очередь за новым автомобилем или модным платьем.
– Все это полнейшая фантазия!
– Пока фантазия, но так будет, – с неизменной уверенностью говорит Казарин, обводя горящим взглядом слушающих их людей. Он беспредельно верит в эволюцию человека и совершенное устройство анархического общества».


«У Калины свой взгляд и на человеческую натуру. «Раз человек произошел от обезьяны, – доказывает он Казарину, – то по своей сути он – животное. Поэтому он так стремится к свободе и независимости, уничтожая на своем пути все, что мешает ему вольно жить. Взять, к примеру, мужчину. Он, как любой самец в природе, хочет иметь для удовольствий не одну, а несколько женщин или вообще жить сам по себе, без жены и детей. Для него достаточно выполнить свой долг – продолжить род и совсем не обязательно заводить семью. Быть всю жизнь с одной женщиной для некоторых мужчин – каторга, на которую не способно ни одно животное.
В наше время на эти и другие страдания его обрекает церковь. Своими заповедями и проповедями она держит человека в страхе, внушая ему, что за любой грех его ждет на том свете суровое наказание: гореть на костре или вариться в чане с кипятком. «Ибо закон дан, чтобы страхом и угрозой мучились». Причем страдать будешь не только ты, но и твои потомки в нескольких поколениях. Надо же такое придумать!
Грехи же наши на каждом шагу: не так сел, не так встал, не то сказал, не так посмотрел, совершил прелюбодеяние. Грех не перекреститься перед храмом, не ходить на литургию, не соблюдать пост, молиться другим богам, как это делали язычники. Между тем, в Библии сказано, что надо креститься только тогда, когда тебя никто не видит. Не надо создавать (сотворять) себе кумира, то есть возвеличивать какую-то личность, каким мы сделали Христа и разных святых, строить храмы и рисовать образы Бога. И многое другое, если внимательно прочитать Библию. А поклонение многочисленным иконам? Разве мы не уподобляемся язычникам, когда в зависимости от обстоятельств каждый молится своему святому: Матери Божьей, Николаю Чудотворцу, Святителю Пантелеймону или Всем святым?»
После такой тирады Казарин долго молчит, внимательно разглядывая Калину.
– Ты, Федя, смешал все в одну кучу, – наконец, молвит он, напряженно хмуря лоб. – То, что человек – животное, я с тобой в корне не согласен. Возможно, у него когда-то и были звериные инстинкты, но в ходе эволюции он значительно изменился в нравственном отношении. Им руководит разум, а не инстинкты. Этим и отличается современный хомо сапиенс от неандертальца. Беда в том, что сейчас в половом вопросе у людей нет свободы выбора, они вынуждены ограничивать свои естественные потребности рамками закона. В будущем не будет ни семьи, ни брака. Мужчина и женщина станут свободны в своих чувствах и смогут сходиться и расходиться, сколько их душе будет угодно.
В отношении церкви ты абсолютно прав. О некоторых вещах, как, например, уподобление язычникам, я даже не задумывался, хотя любой священник тебе разъяснит, что и через святых на иконах верующие все равно обращаются к Богу. Ты сам до этого дошел или начитался литературы?
– Я сорбоннов не кончал. Говорю, что думаю.
Калина хорошо усвоил чьи-то рассказы о философии Штирнера (или пришел к ней самостоятельно) и рассуждает, как его Единственный, примешивая сюда еще и церковь. Для того и другого свобода – это свобода эгоистов, живущих за счет других и в непрестанной борьбе с другими, свобода, за которой скрываются жажда власти и обладания собственностью (женщиной или вещами). Никаких ограничений ни для Единственного, ни для Калины не существует. У них есть право на все и всех. Отсюда – их потребительское отношение к другим, отсутствие всякой морали. Он еще и Шекспира в таком случае вспомнит: «Что значит человек, когда его заветные желанья – еда да сон? Животное – и всё».
… А вот и сама жизнь: в камере опять серьезная драка и зовут на помощь надзирателей. Нет на них всех Чинцова. Калина довольно улыбается. Он готов подвести под эти драки свою теорию о человеке-животном».


«Стихи и музыка – вот, что неизменно остается со мной, позволяя отключиться от тюремной обстановки. Из поэтов вспоминаю Блока, Надсона, Белого, Тютчева, Бунина.
Музыка же часто возникает из ничего. Это удивительно. Вот в камере наступает ночь, те, кто не спит, разговаривают в полголоса. Раздаются какие-то непонятные звуки: то ли всхлипывание во сне, то ли сопенье моих несчастных товарищей. На минуту задремлешь, и вдруг из этих звуков выплывает фагот, затем валторна, скрипка, виолончель и вот врываются мощные аккорды оркестра. Бетховен. Девятая симфония. Я как будто просыпаюсь. Глаза открыты, вижу темный потолок камеры и нависшую завесу сигаретного дыма. Но музыка играет и играет. Состояние абсолютного блаженства. Вдруг что-то упало на пол. Затем тот же звук взлетел высоко вверх, и все смолкло. Открываю окончательно глаза. В камере все спят. Что это было: сон на яву иль явь во сне? Уже не первый раз и почему-то всегда ночью.
Может быть, я уже схожу с ума. Все ходят полусонные, глаза у многих расширены, кое-кто разговаривает вслух сам с собой».


«Оказывается, в камере меня уважают. Так мне несколько дней назад признался пожилой анархист Коновалов. «Мы к тебе, Николай, – сказал он, – с полным уважением. Умеешь выслушать и поговорить с человеком, когда ему плохо». Он часто ко мне подсаживается с просьбой поговорить по душам или объяснить что-нибудь непонятное из политики.
К нам сразу подтягиваются люди. Внимательно слушают, задают вопросы, которые могут иметь отношение и к большевизму, и к анархизму. Политической грамоты у них явно не хватает. По-моему, всем уже наплевать, что я – большевик, хотят от меня только человеческого участия. Мне самому тошно, но никогда не отказываю людям в разговоре. Такое уважительное отношение к тебе дорогого стоит».


«Надзиратель сообщил, что сегодня ночью в лазарете умер чех Войко, днем его должны похоронить. Все расстроились. В этот день с утра полыхала гроза, шел сильный ливень. Страшная жара и духота в камере сменились сыростью. Опять нечем дышать, теперь из-за повышенной влажности.
Вечером устроили по Войко поминки. Надзиратель принес на наши деньги много самогона и еды. Все громко разговаривали, спорили, забывшись, шутили и смеялись. Один только Семен Пахотин молча пил и смотрел на всех грустными глазами».

Глава 5

Побег наметили на 26 сентября. Все оставшиеся дни Николай и Лиза по совету Михаила ходили на базар в Озерки. Присмотрели и место, где можно незаметно скрыться: лабазы мясного ряда. Оттуда есть выход на Короткую улицу, там взять извозчика и, так как все равно, где и как заметать следы, поехать на Клубную улицу: Лизе хотелось попрощаться с родным домом. Настораживало, что в эти дни за ними не было слежки, или филеры поменяли свою обычную тактику открытого наблюдения?
Наступил последний вечер перед отъездом. Лиза заметно нервничала. Николай попросил ее зашить деньги – неприкосновенный запас на будущее – в его пиджак. Вспарывая ножницами подкладку, она проткнула острым концом руку и залила кровью пол. «Плохая примета», – расстроилась она. «Глупости! – успокоил ее Николай. – Ты устала. Иди лучше спать». Он дал ей успокоительных капель и сам занялся пиджаком. Лизе сшил специальный карман для денег на широкой резинке, его она наденет под юбку: так мама и бабушка Екатерина Михайловна делали во время длительных путешествий. Отдельно лежала одежда на дорогу: самый минимум и все летнее, в Екатеринославе в эти дни стояла теплая погода. Из бижутерии у нее было только колечко с сапфиром, случайно обнаруженное за сундуком, куда оно, видимо, свалилось во время обыска.
Здесь оставались все их вещи: одежда, обувь, посуда, книги, ноты, милые Лизиному сердцу часы-кукушка, много дорогих предметов, подаренных им по разным случаям Фальками, картина с пейзажем его деда Шаповала. В последнюю минуту Лиза засунула в сумочку сборник Блока, а в карман сюртука Николая положила Афродиту. Богиня оттягивала карман, но Николай не стал ее вынимать: она ему тоже была дорога.
Чуть рассвело, когда они вышли на улицу и отправились в Озерки. В это время там шла самая бойкая торговля. Не спеша прошлись по торговым рядам, купили продукты, которые обычно брали на базаре: хлеб, батон копченой колбасы, сыр, две бутылки сельтерской воды. Все это теперь пригодится в дороге.
Около мясных рядов стали чаще останавливаться, спрашивать цены, торговаться, постепенно продвигаясь к узкому проходу, где беспрерывно к лабазам и обратно сновали приказчики. Вот в проход вошли три человека с тяжелыми мясными тушами на спинах. Разойтись с ними было невозможно. С этого края образовалась толпа людей, поторапливающая товарищей громкими возгласами. Лиза и Николай слились с этой толпой, и, когда путь открылся, двинулись вместе с ней к лабазам и воротам.
Дальше все шло по плану. Нашли закрытый экипаж и, немного покружив по городу, поехали к дому Фальков. Теперь в нем жила семья купца Петухова. Новые владельцы переделали дом на свой вкус, обнеся его со всех сторон, кроме фасада, металлическим забором. Ветки деревьев подпилили, и они уже не упирались в окна, как это было раньше. Пока коляска проезжала мимо дома, Лиза, не отрываясь, смотрела на него, по лицу ее текли слезы. А когда увидела трехэтажный особняк купца Стрельникова с фигурными консолями и башенками, построенный по проекту Григория Ароновича, не выдержала и разрыдалась: все так живо напоминало ей об отце.
В порту она еще больше расстроилась: пароход до их пункта назначения оказался тем самым «Пиратом», на котором они прошлой осенью катались с Володей и Лялей, став свидетелями ареста четырех анархистов. Никогда не верившая в приметы, она опять, как вчера, когда уколола руку и залила кровью пол, решила, что это – плохой знак, и предложила Николаю подождать следующий пароход, но тот отплывал только в четыре часа дня, слишком поздно для них.
Ее охватил страх. Она боялась спуститься вниз, в салон или буфет. Весь путь они простояли на корме палубы, где гулял сильный ветер, и народу почти не было. Николай снял с себя пуловер, заставил Лизу надеть его под свою кофту, а голову повязать платком.
С самого утра над Днепром громоздились черные, наливные тучи. Будет ужасно, если начнется дождь и придется идти по мокрому лесу. Но к полудню небо очистилось, выплыло солнце, да такое ослепительное, что на него было больно смотреть. Заметно потеплело. Леса по берегам стояли еще зеленые, только отдельные деревья – клены и рябина, выделялись на общем фоне желто-красными пятнами, как будто художник неряшливо бросил на холст несколько мазков сочных ярких красок.
На правом берегу реки раскинулось большое село с белыми хатами и церковью. За ними по крутому косогору тянулось кладбище с почерневшими крестами. Было время обедни, далеко по округе плыл колокольный звон.
– Как я все это люблю, – с грустью сказал Николай. – Днепр, хаты, церкви. Милая наша Родина, когда мы к тебе вернемся?
– Зато мы увидим Европу, – утешила его Лиза. – Обними меня крепче. Мне плохо от одной мысли, что нам скоро расставаться. Вдруг что-нибудь случится, и мы никогда больше не увидимся.
– Ничего с нами не случится. И потом у нас есть Ромны. Что бы с нами ни произошло, ты всегда можешь туда приехать, это твой родной дом. Запомни это, пожалуйста, раз и навсегда.
На нужной им остановке, кроме них, сошли еще двое мужиков и три бабы с корзинами и медленно поднимались в гору. Впереди виднелись дома, красное фабричное здание, водонапорная башня. Справа от пристани находился лес, о котором говорил Миша.
На всякий случай они сделали круг – поднялись в гору и, пройдя через село, спустились к лесу далеко от пристани.
Дорога была хорошая, ровная. Солнце все также ослепительно сияло между ветвями деревьев. О чем-то своем, сокровенном щебетали птицы. Настроение у Лизы поднялось. Она легко шагала в своих туфлях на небольшом каблуке и вскоре сняла пуловер и платок с головы. Свою шляпу она хотела забросить в кусты, но Николай сказал, что надо ее оставить.
– Зачем? Ведь ты сам говорил, что в поезде придется закутаться в платок.
– Так Миша советовал. Теперь же я решил, что тебе незачем ехать в общем вагоне. Возьмем билет в первый класс, в этой шляпе ты будешь соответствовать статусу дамы из высшего круга.
– Может вызвать подозрение, что я без чемодана, да и ты тоже.
– Будем говорить, что нас обокрали на вокзале. Такое часто случается.
Миша так хорошо все объяснил, что они ни разу не сбились с дороги и в сумерках вышли к Талабину. Ближайший поезд на Москву уходил через час. На нем уехала Лиза. Следующий поезд здесь останавливался в это же время через сутки.
Вернувшись в лес, Николай нашел упавшее дерево и просидел на нем всю ночь, временами проваливаясь в глубокий сон. Утром откуда-то появился большой черный пес, похожий на волка, уселся рядом с ним и, учуяв у него в кармане колбасу, присел на задние лапы, с тоской заглядывая ему в глаза. Николай достал два бутерброда. «Мы с тобой, дружище, теперь в равном положении, – философствовал он, наблюдая, с какой жадностью пес набросился на еду. – Скитаешься тут никому не нужный. Вот и мы теперь без дома, без родных, без друзей. Блуждающие песчинки в этом огромном, чужом мире». Не дождавшись больше ничего от человека, пес вильнул хвостом и побежал дальше.
Днем Николай долго бродил по лесу и совершенно без ног явился к своему часу на станцию. Всю дорогу его не покидала тревога за Лизу. На каждой остановке чутко прислушивался к разговорам пассажиров, выходивших подышать свежим воздухом или пропустить рюмку-другую в буфете: не было ли каких историй в предыдущих поездах? Сам не выходил, притворяясь спящим.
Москва поразила его шумом, суетой и столпотворением на улицах. На Николаевском вокзале у входа на перрон стояли жандармы, внимательно вглядываясь в лица людей. Чтобы лишний раз не рисковать, он доехал на пригородных поездах с пересадками до Твери, где петербургский поезд делал первую от Москвы остановку. Так же он перестраховался перед Петербургом, сойдя на две остановки раньше. В результате до нужного ему адреса он добрался с опозданием на два дня. Лиза сходила с ума, решив, что его арестовали. Он сам боялся, что с ней случилось то же самое, и, прежде чем нажать на кнопку звонка, долго стоял перед черной кожаной дверью с медной табличкой «Профессор В. А. Розанов».
Но вот звонок пробежал по квартире. Послышались женские голоса и торопливые шаги. Дверь отворилась. Перед ним стояла полная дама средних лет, жена профессора Наталия Николаевна, за ней – Лиза, укутанная в большой пуховой платок, кашляющая и чихающая (все-таки умудрилась простудиться в дороге и довольно сильно). Она еле дождалась, когда он поздоровается с хозяйкой дома, и без всякого стеснения бросилась к нему на шею. Слезы душили ее.
Вскоре пришел Василий Аксентьевич, обрадовавшийся Николаю не меньше, чем Лиза. Профессор тоже решил, что его арестовали, хотя всячески и успокаивал Елизавету Григорьевну. Его волнение усиливалось тем, что он договорился с людьми (проводниками), которые брались провезти их через Финляндию, на конкретный день – пятницу. Этот день наступал послезавтра.
После ужина мужчины удалились в кабинет профессора, и Василий Аксентьевич изложил Николаю план их дальнейшего путешествия на юг Финляндии, в город Ханко.
– Почему в Ханко, а не в Гельсингфорс? – расстроился Николай, так как часть пути предстояло ехать не по железной дороге, а с проводниками на лошадях.
– Гельсингфорс наводнен жандармами, и в поездах часто бывают проверки и облавы. А я вам предлагаю вполне безопасный вариант. Проводники все – надежные, для них переправлять людей за границу – основной вид заработка. Мой сын Сергей так же бежал после провала революции в 905-м году. Сейчас он в Женеве вместе с Лениным. А вы теперь с кем, ведь вы, кажется, были арестованы по делу анархистов?
– В тюрьме я оказался случайно. А вы тоже большевик?
– Нет, я далек от политики, но оказываю помощь Сережиным друзьям. В Киеве Михаил Ильич защищал Сергея и другого моего сына, Георгия, в политическом процессе. Ему удалось добиться их освобождения.
Профессор встал и отошел к окну. Что-то мучило и тяготило его. Николай не решался нарушить молчание.
– Вскоре после суда Георгий покончил с собой, последствие тюремных испытаний. Мы с женой не смогли оставаться в Киеве, переехали в Петербург. Вот такая невеселая история.
Вернувшись к столу, он тяжело опустился в кожаное кресло. Мягкий свет от настольной лампы освещал его потускневшее лицо и глаза с застывшей раз и навсегда болью.
– Простите за минутную слабость. Я об этом стараюсь не вспоминать, чтобы не травмировать жену.
Поблагодарив Василия Аксентьевича за заботу, Николай вернулся к Лизе. Она была не одна. Обеспокоенная тем, что им скоро уезжать, а Лиза до сих пор сильно кашляет, жена профессора усиленно пичкала ее лекарствами и домашними средствами. В комнате пахло травами. На столе стояли коробочки с порошками, бутылка с сиропом, банки с медом и малиновым вареньем.
Наталия Николаевна протянула ему листок с расписанием, когда и какое лекарство давать жене. Когда она ушла, Лиза заставила его лечь на кровать и сказала, что теперь, когда он тут, рядом с ней, у нее все быстро пройдет. «Все от того, – говорила она, обнимая его и кладя голову ему на грудь, – что эти дни я была сама не своя. Теперь все наладится». И в подтверждение этих слов тут же уснула, не успев принять еще одно лекарство по расписанию. Николай сам был так счастлив, что не думал о предстоящем путешествии по Финляндии и впервые за последнее время крепко уснул.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

ЖЕНЕВА. НОВЫЕ ДРУЗЬЯ

Глава 1

Дом был большой, каменный, с трещинами на стенах и обвалившейся штукатуркой. Его владелица Клотильда Фабри, пожилая, но энергичная, несмотря на возраст, дама, по утрам сидела у подъезда, напоминая постояльцам, снимавшим у нее жилье, чтобы, уходя из дома, они выключали свет, гасили спиртовки и возвращались обратно до одиннадцати часов вечера.
Все новые жильцы в обязательном порядке должны были выслушать ее рассказ о русских студентах, которые однажды всю ночь пили водку и так опьянели, что заснули с непогашенными папиросами и чуть не спалили весь дом – ее единственный источник дохода. «Oh, ces russes, ces russes!», – повторяла она каждый раз в конце рассказа, закатывая от возмущения выцветшие, почти прозрачные глаза.
Самой неприглядной и потому самой дешевой во всем доме была мансарда со скошенной, как в скворечнике, крышей, пользующаяся большим спросом у бедных студентов. Николаю и Лизе каким-то чудом удалось ее снять за месяц до Рождества. Это было их четвертое жилье в Женеве с тех пор, как они сюда приехали, отдаляясь все дальше и дальше от центра города. За домом Фабри стояло еще несколько домов, окруженных голыми платанами. Дальше шли поля, фермерские постройки и далеко, далеко на фоне неба – горы.
Николай заделал трещины в стенах, починил мебель, привел в порядок раму на окне (как и отец, он все умел делать). Грязные разводы на обоях закрыли красочными иллюстрациями из швейцарских журналов, свободно лежавших в парикмахерских и отелях, куда Николай постоянно заходил в поисках работы. Все равно комната не имела жилого вида. Тогда Лиза достала из чемоданов свои платья и юбки, купленные в Петербурге женой профессора Розанова, и, несмотря на протесты мужа, сшила из них занавеску на окно, покрывало на кровать и чехлы на стулья. Шелковая шаль, подаренная ей Наталией Николаевной, вполне заменила скатерть. Только после этого комната стала уютной и даже красивой.
Вставал Николай обычно в пять часов утра и, экономя деньги на транспорт, пешком отправлялся в центр города в поисках работы: два часа туда и столько же обратно. Это стало для него привычным делом.
Первое время, когда они приехали в Женеву, он пытался по объявлениям в газетах найти постоянную работу. Вскоре он понял, что это бесполезное занятие (к тому же на газеты уходила уйма денег) и стал узнавать у русских эмигрантов, где можно подработать самим. Ему посоветовали дежурить на вокзале: там богатые русские туристы нанимают переводчиков с французского и немецкого языков. Иногда ему везло, особенно, когда соотечественники предлагали не только отвезти их в отель, но и сопровождать в поездках по городу и предместьям Женевы. В такие удачные дни он неплохо зарабатывал и покупал для Лизы мясо, фрукты и ее любимый шоколад «Nеstle». Однако наступили холода, туристы устремились в горы, на зимние курорты. Вот тогда они поняли, что такое настоящий голод.
Лиза считала, что она вполне может устроиться в какую-нибудь семью гувернанткой или учительницей музыки. Николай категорически возражал против этого: с ее внешностью ее непременно ждет судьба Катюши Масловой. Сам брался за любую работу: мыл окна в магазинах и отелях, натирал полы, развозил по домам овощи, разгружал железнодорожные вагоны и фуры. И то такая удача выпадала не часто. От беготни по городу уставал больше, чем от самой работы.
Лиза не подозревала, что все деньги он тратит в основном на нее. Утром отказывался от завтрака, уверяя ее, что по дороге заходит в дешевое кафе, где прилично кормят, и там же обедает. За ужином ел один гарнир (макароны или рис), выпивал несколько стаканов чая без сахара с хлебом, тонко намазанным сливочным маслом. На самом деле это и была его единственная еда за весь день.
От физического напряжения и постоянного недоедания кружилась голова. Возвращаясь обратно домой на свою окраину, он часто останавливался и прислонялся к деревьям, чтобы не упасть в обморок. «Я не понимаю, – озабоченно спрашивала Лиза, – почему ты так похудел, если хорошо питаешься в своем кафе? Ты меня обманываешь». «Это от физической нагрузки, – оправдывался Николай. – Все спортсмены теряют в весе, когда много тренируются. Ходьба и физический труд полезны для любого организма». Эти объяснения ее на время успокаивали.
Незаметно подошло Рождество, а за ним и Новый год. Повсюду открылись елочные базары. Красочные афиши и рекламы приглашали на праздничные концерты, балы, маскарады. Улицы и площади украсили разноцветные гирлянды, нарядные ёлки, фигуры сказочных персонажей в витринах магазинов. На крохотных площадях Старого города целый день шумели ярмарки с фейерверками и каруселями. Продавцы в традиционных швейцарских плащах и средневековых костюмах бойко торговали горячим глинтвейном и шоколадом, рождественскими пряниками, сыром и колбасками.
Удивительнее же всего было то, что в начале декабря город утопал в снегу, а за две недели до Рождества прошли теплые дожди, на газонах появилась трава, на кустах и деревьях набухли почки, готовые вот-вот лопнуть.
Подрабатывая на елочном базаре, Николай получил от хозяина разрешение взять домой несколько еловых веток. Их поставили в банку, украсили самодельными игрушками из картона и шоколадной фольги. Мадам Фабри, довольная, что они навели в своем жилище порядок, преподнесла им в подарок небольшую корзину с красными яблоками и домашним печеньем, традиционным новогодним угощением у швейцарцев. Содержимое корзины, бутылка шампанского и оладьи, которые Лиза научилась готовить на воде с минимальным количеством масла, составили их праздничный ужин.
Каждый втайне друг от друга, сумел скопить деньги на подарки. Лиза купила мужу толстый альманах современных русских поэтов на русском языке, а Николай вручил ей билет на концерт симфонического оркестра в консерватории. Лиза немного огорчилась, что ей придется идти одной, но что поделать, если у них сейчас такая ситуация.
В эту ночь они читали по очереди стихи из альманаха, вспоминали свою поездку в Петербург летом 1907 года и литературное кафе на Невском проспекте.
– Помнишь, наших соседей по столу: Константина Горскина и его музу Аделаиду, – говорила Лиза, – какие они оба казались смешными. У него были неплохие стихи, только он болезненно воспринимал успехи других. Поищи в содержании альманаха, нет ли и тут его стихов.
– Его нет. Но посмотри, какое я нашел замечательное стихотворение какой-то неизвестной поэтессы, твоей тезки: Елизаветы Дмитриевой:

Лишь раз один, как папоротник, я
Цвету огнем весенней, пьяной ночью…
Приди за мной к лесному средоточью,
В заклятый круг приди, сорви меня!

Люби меня! Я всем тебе близка.
О, уступи моей любовной порче.
Я, как миндаль, смертельна и горька,
Нежней, чем смерть, обманчивей и
горче.

– В комментарии сказано, что сейчас она учится в Париже. Я давно заметил, что многих русских людей жизнь за границей вдохновляет на творчество больше, чем в родном отечестве: Тургенев, Гоголь, художник Иванов, Дягилев, даже Чайковский написал «Евгения Онегина» в Италии… Я их не понимаю…
– Мы еще не так давно приехали из России, вот поживем здесь длительный срок, тогда поймем, что такое ностальгия и как отсюда притягивают родные места.
– Мы – беглецы, а их никто тут не держал. Тургенев сам признавался, что из Италии он лучше видит Россию, Гоголь считал Рим своей второй Родиной.
– Зато он, кажется, проклинал Женеву, Достоевский писал, что не встречал хуже этого города.
– Федор Михайлович здесь нищенствовал… Удел всех эмигрантов.
На всех этажах дома веселились жильцы: пели песни, высунувшись из окон, размахивали флагами и бенгальскими огнями, дружно кричали на всех языках «Ура!». Внизу около подъезда металась мадам Фабри, умоляя подвыпивших молодых людей, пускавших из ракетниц салюты около дома, уйти в поле. Оттуда уже доносилась канонада выстрелов, и над постройками фермеров беспрерывно расцветали огни фейерверков.
Швейцарцы умели веселиться. Любой праздник для них был поводом не столько выпить, сколько вместе собраться, покричать, пошуметь, куда-то дружно идти толпой по улице и петь. В начале декабря город отмечал свой любимый национальный праздник Эскалада – очередную годовщину неудачного приступа на их кантон герцога Савойского в ночь с 11 на 12 декабря 1602 года. Город утопал в огнях, движение транспорта прекратилось. По мостовой беспрерывным потоком текла река людей, одетых в маски и старинные костюмы.
И сейчас сидеть одним дома и грустить, когда кругом все веселились, было невозможно. Николай предложил Лизе поехать в центр города и, не дожидаясь ответа, стал снимать с вешалки ее пальто.

Глава 2

В середине января Николаю неожиданно повезло. С утра он разгружал вагоны на вокзале вместе с бывшим эсером из Харькова, и тот сказал, что в Женеве для неимущей российской партийной публики есть несколько мест, где бесплатно кормят обедами. Он назвал один из таких адресов, предупредив, что его посетителями введено правило: никого ни о чем не расспрашивать, о себе не рассказывать, называть только имя.
– Партийная принадлежность их не интересует?
– У меня ни разу не спросили. Если что, скажи от Стаса. Это – я, меня заведующая столовой знает.
– А ты сам?
– Уже не хожу, нашел местечко получше, – и он многозначительно подмигнул, – но столовая работает, не сомневайся… А ты, я вижу, отстал от жизни. В Женеве существует колония русских эмигрантов. Все партии имеют свои кафе для собраний и времяпровождения. Есть еще кафе «Хандверк» на Авеню-дю-май. Там проходят общие для всех русских эмигрантов мероприятия. Иногда разгораются такие страсти, что в театр ходить не надо.
На следующий день Николай направился по указанному адресу. Дверь открыла молодая, приветливая женщина. Улыбаясь, спросила, кто его прислал. Он назвал Стаса. Женщина провела его в комнату, где за большим столом сидело человек 30 разного возраста. Все они громко разговаривали и спорили не только с соседями рядом, но и с людьми, находящимися на другом конце стола. На него никто не обратил внимания.
Обед состоял из трех блюд: постных щей, заправленных сметаной, двух тефтелек среднего размера с большой порцией отварного риса. На третье подали переслащенный компот с хрустящим рогаликом.
Довольный Николай от души поблагодарил хозяйку, которую все с уважением называли Юлией Пантелеймоновной. Он собрался уходить, как один из товарищей, попросив всеобщего внимания, сделал объявление: в субботу, в 4 часа дня, в аудитории на бульваре Клюз состоится доклад о положении в социал-демократическом движении в России. В следующий раз, возможно, выступит сам Ленин. Владимир Ильич специально приезжает в Женеву, чтобы прочитать несколько рефератов и познакомить интересующуюся публику со своими последними работами. Все зашумели и стали говорить о Ленине. Николай с удивлением узнал, что Владимир Ильич, оказывается, сейчас живет в Париже, там же теперь находится центр большевиков и редакция газеты «Пролетарий».
Человек, сделавший объявление, обратился к некоторым товарищам по фамилии, спрашивая, будут ли они на чтении в эту субботу. «Вот тебе и строгая конспирация», – подумал Николай, решив непременно побывать на этом мероприятии.
Все эти дни он аккуратно посещал столовую. За столом люди часто менялись, только несколько человек приходили постоянно. Среди них был и тот товарищ, что делал объявление о реферате. Николай предположил, что эти люди относятся к большевикам, но, помня наставление Стаса не проявлять любопытства, сам никого не расспрашивал, и его персона никого не интересовала.
В субботу с утра он устроился натирать полы в отеле на Гранд-рю, страшно устал, но все-таки отправился на чтение реферата. В руках у него была сумка с рабочей одеждой. Оставив ее за несколько су у консьержки, он вошел в кабину лифта и лицом к лицу столкнулся с товарищами из Екатеринослава: Шохиным, Маркеловым и Новицким. Обрадованный, он пожимал всем руки, но те отвечали ему довольно холодно. Когда они вышли на своем этаже, Николай попросил их объяснить, в чем дело. Отведя глаза в сторону, Шохин сказал, что им известно о переходе Николая к анархистам и его аресте.
– Говорят, ты входил в их боевой отряд. От кого-кого, от тебя, Коля, мы этого не ожидали.
– У вас неверные сведения. Я никогда не был связан с террористами, вы хорошо знаете мое отношение к ним.
– Извини, нам надо идти.
– Подождите? Кто тут еще из наших?
– Нина Трофимова.
– Нина? Она здесь живет?
– Мы все приехали из Парижа.
В зале Николай сел в последнем ряду, чтобы больше не встречаться со своими бывшими товарищами-большевиками. Настроение у него испортилось. Вскоре появились Нина. Рядом с ней шли две женщины, одна из них, к его удивлению, была хозяйка квартиры, куда он ходил обедать, Юлия Пантелеймоновна. Это было совсем некстати. Нина была хорошо одета (раньше она всегда ходила в серой юбке и темной блузке с глухим воротником), модно причесана и выглядела весьма привлекательной, если не сказать эффектной и красивой женщиной. Чувствуя, что на нее обращают внимание, она нервно одергивала элегантный черный жакет, поправляла волосы. Такое за ней тоже раньше не замечалось. Женщины сели рядом с екатеринославскими товарищами. Шохин наклонился к Нине и что-то ей сказал, видимо, о встрече с ним. Она оглянулась. Николай опустил голову и уткнулся в газету, взятую им со столика при входе в зал.
Вышел докладчик, большевик Губарев, высокий, сутулый, весь какой-то нескладный и близорукий, держа свой доклад на бумаге близко к лицу. Николай слушал его с большим интересом, так как все это время был оторван от политической жизни и внутрипартийной борьбы. Теперь она велась на два фронта: против ликвидаторов и отзовистов. Появился еще и центризм, хорошо известный по II Интернационалу и работам одного их главных идеологов этого течения в западноевропейском социал-демократическом движении Каутского. В России его приемником стал Троцкий, тот самый, что в октябре 905-го года в Петербурге входил в Исполнительный комитет меньшевистского Совета рабочих депутатов, а затем возглавил его. И тогда и сейчас он позиционировал себя как «внефракционный» социал-демократ и призывал с помощью своей газеты «Правда», выходившей в Вене, к объединению с оппортунистами. Ленин называл его подлейшим карьеристом, фракционером.
«Союзниками» центристов выступали «примиренцы». Эти тоже пытались убедить членов партии в возможности совместной борьбы с ликвидаторами. Звучали фамилии Дубровинского, Ногина (оба члена ЦК), Зиновьева, Каменева, Рыкова. Особенно досталось от лектора меньшевикам Плеханову, Аксельроду и Вере Засулич.
Николай диву давался: в России после поражения революции политическая жизнь еле теплилась, а здесь кипели нешуточные страсти, о которых русские рабочие даже не подозревали, да и вряд ли смогли в них самостоятельно разобраться. Как, оказывается, был прав покойный Евгений Иванович Маклаков, рассказывая ему об обстановке за границей, а он ему не верил.
После доклада началось бурное обсуждение. Многие набрасывались на Ленина. Какой-то товарищ, отпихнув плечом очередного оратора, заявил, что Владимир Ильич губит партию. Зал взорвался. Одни, поддержав его, громко хлопали, другие топали ногами и возмущенно кричали. Губарев, успевший сесть в стоявшее недалеко от трибуны кресло, побледнел.
– Что за чепуху вы несете? – воскликнул он, резко вскочив. – Извольте объяснить: как это человек, всем сердцем, преданный партии и думающий только о ней, может ее губить?
– Этим и губит. Он считает, что только он думает о революции, не признает ничьих мнений, на всех давит силой и скоро останется в партии в единственном числе.
Зал снова потрясли аплодисменты, дружный хохот и возмущенные выкрики.
На трибуну поднялась Нина. Она говорила также смело и прямолинейно, как обычно выступала в Екатеринославе. На минуту Николаю показалось, что время повернулось вспять, он опять находится в Чечелевке на заседании Боевого стачечного комитета, и большевики дают яростный отпор меньшевикам. Говоря об оппортунистах, она назвала фамилию их старого, хорошего товарища Лукьянова, попавшего после декабрьского восстания в ссылку.
Вскоре дискуссия зашла в тупик, но оппоненты продолжали кричать, с остервенением доказывая что-то друг другу. Несколько раз на трибуну выходил Губарев, повторяя выкладки из своего доклада. Николай отвык от таких собраний; от споров и криков у него разболелась голова. Он вышел на улицу, решив подождать там Нину.
Начинало темнеть. Розовые облака, застрявшие между крышами, постепенно гасли. Николай нетерпеливо посматривал на часы. Ему нужно было еще успеть в магазин, чтобы купить продукты и добраться до своей окраины.
От скуки он рассматривал дом на другой стороне улицы: старинное серое здание в готическом стиле. Сюда он водил осенью туристов. Справа от него еще одно интересное по архитектуре здание, в котором находится огромный магазин швейцарских часов. Некоторые из этих часов стоят баснословных денег. Женева – богатый, красивый город, только эмигрантам в ней живется далеко не сладко.
Наконец партийная публика стала расходиться. Прошли Шохин и Новицкий, сделав вид, что не заметили его. Прошла с молодым человеком вторая спутница Нины. Они громко спорили, перебивая друг друга, так что на них оглядывались прохожие. Появился в окружении толпы лектор, красный и возбужденный от споров. Для него поймали такси, усадили рядом с водителем, но он все продолжал говорить. Николай услышал конец фразы: «Владимир Ильич этого никогда не допустит…». За этой сценой он чуть не пропустил Нину. Как назло, рядом с ней опять оказалась Юлия Пантелеймоновна.
– Нина, – громко позвал он и шагнул к ней навстречу, одновременно поклонившись ее спутнице. Та, узнав Николая, с любопытством смотрела на них.
В первый момент глаза Нины радостно вспыхнули, но она быстро взяла себя в руки и сухо спросила:
– Николай Ильич! Вы были на лекции?
– Спасибо случаю. Живу в Женеве несколько месяцев и первый раз попал на такое собрание, – сказал он в привычной для них раньше дружеской манере общения, не обращая внимания на ее холодный тон и официальное «вы». – Ты хорошо выступила, только не понимаю, за что так набросилась на Лукьянова. Совсем недавно Ярослав был нашим близким товарищем.
– Ты отстал от жизни. Он давно стал оппортунистом.
– Человек не может так быстро измениться.
Нина сморщилась, как от зубной боли, и сказала, глядя в сторону.
– Где тебе понять, ты же сам связался с анархистами…
– И ты туда же…
– Нам все известно о тебе и твоей жене. Поверь, мне нелегко было это пережить, и нет желания возвращаться к прошлому.
– Говорят, ты живешь в Париже. Чем ты там занимаешься?
– Помогаю Крупской вести переписку с Россией.
– Ответственная работа…
– Мне это интересно, – недовольно поморщилась Нина, уловив в его словах иронию, и заторопилась. – Прощайте, Николай Ильич!
– Прощай, Нина!
Подхватив под руку свою приятельницу, она побежала в сторону остановки к подходившему автобусу. Николай с грустью смотрел ей вслед. Что еще можно было ожидать от женщины, которая ему сама когда-то призналась в любви, а теперь знала о его женитьбе, да еще на анархистке?
На следующий день после окончания обеда Юлия Пантелеймоновна объявила ему, что, к сожалению, ей перестали выделять деньги на покупку продуктов, она прекращает свои обеды, но их можно поискать в другом месте.
– Не подскажете где? – спросил Николай, собиравшийся подключить к этим обедам и Лизу.
– Нет, не знаю.
Возмутительно, что хозяйка столовой с ним так поступила. Неужели это Трофимова повлияла на нее? На Нину это не похоже. Пришлось снова перейти на голодный паек. В очередную субботу он вновь пошел в аудиторию на бульваре Клюз, рассчитывая у кого-нибудь из посетителей узнать о других бесплатных столовых для русских политэмигрантов.
На этот раз народу в зале было особенно много, так как выступал сам Владимир Ильич с рефератом “Современное положение России». Екатеринославские товарищи сидели в первом ряду. Рядом с Ниной он увидел еще несколько человек из бывшего состава комитета и Диму Ковчана. Вот эта новость! Дима тоже приехал в Женеву, но стоило ему вспомнить лицо Нины и их неприятный разговор, радость его быстро улетучилась.
Внешность Ленина его несколько разочаровала: он был небольшого роста, лысый, с редкой темно-рыжей бородкой и такого же цвета усами. Но глаза были умные, живые. Окинув взглядом зал, он как-то по-доброму произнес: «Товарищи!»
Согласно заявленной теме, докладчик не касался внутрипартийной жизни РСДРП, рассказывал о том, как изменилась политическая обстановка в России (по мнению большевиков, рабочие начали пробуждаться от спячки), о III Государственной думе и парламентских средствах борьбы, о революционном фразерстве эсеров, шовинизме кадетов и шатаниях трудовиков. Говорил он громко, отчетливо произнося каждое слово, как будто бросал зерна в землю, и почти не заглядывал в лежавший перед ним блокнот.
– Самодержавие вступает на новые рельсы, – слегка грассировал он, – государство идет к буржуазной монархии через ломку деревенских отношений и при помощи представительного строя. Вера в широкие крестьянские массы, как элемент оплота и порядка, умерла вместе с первой и второй думами. Политика царизма целиком опирается на дикого помещика и верхние слои крупного капитала. Мы стоим перед новым этапом политически-социального развития. Куда нас приведет ломка аграрных отношений? К американскому или прусскому типу развития? Может ли правительство Столыпина разрешить вопросы движения и тем разрядить революцию? Безусловно, нет. При новых социальных условиях невозможно сохранить старую власть. Кризис власти неизбежен. Будущее за нами.
После того, как Владимир Ильич закончил доклад, ведущий, учитывая опыт предыдущего собрания, попросил задавать вопросы только по конкретной теме. Однако первый же вопрос касался недавней статьи Ленина «Карикатура на марксизм», где он резко раскритиковал Платформу отзовистов.
Владимир Ильич мгновенно преобразился: его спокойное до этого лицо исказилось в гримасе. Положив блокнот в карман, он подошел к краю сцены и вглядываясь в лица людей, как будто высматривал того, кто задал ему вопрос, с жаром набросился на отзовистов и центристов.
– Неужели так трудно понять, – теперь он сильно картавил от возбуждения, – что одно дело – недовольство рабочих черносотенной думой и деятельностью в ней социал-демократической фракции, другое – отзовизм как политическое течение. Мы не дадим законному недовольству увлечь нас в неправильную политику. Что же касается моих заявлений о Троцком, то я поражаюсь близорукости некоторых товарищей. И слепому ясно, что, объявив себя «внефракционным социал-демократом», он свое ликвидаторство прикрывает примиренчеством… Болтает о партии, а ведет себя хуже прочих фракционеров.
Публика на этом не успокоилась. Снова посыпались вопросы, касающиеся и внутрипартийной борьбы в РСДРП, и II Интернационала. О многих фактах и событиях Николай услышал впервые. Атмосфера накалялась. Ковчан встал со своего места, громко призывая зал к порядку. Несколько человек подошли к трибуне, но ведущий упорно не давал никому слово. Говорил один Ленин. Он яростно набрасывался то на меньшевиков: Плеханова, Мартова, Дана и Аксельрода, то на Троцкого, заявив теперь, что Троцкий спит и видит, как его ревизионистская газета «Правда» станет центральным органом партии, а большевистский центр будет его финансировать.
Досталось и другим товарищам. Все у него были враги, негодяи, с которыми надо беспощадно бороться. Такая самонадеянность Ленина удивила Николая. Не верилось, что это был тот самый человек, которого он еще недавно так уважал, воспринимая каждое его слово как непреложную истину.
Оставаться дальше не имело смысла, но ему хотелось поговорить с Ковчаном, выяснить, почему изменилось к нему отношение его бывших товарищей. После лекции он с трудом выловил его в толпе, разом хлынувшей из зала. Дима не удивился его появлению, однако, пожимая руку, оглянулся по сторонам.
– Здравствуй, Дима! – с насмешкой произнес Николай. – Боишься, что наши товарищи увидят тебя со мной. Объясни, пожалуйста, почему они отвернулись от меня. Ведь ты лучше всех знаешь, что я попал в тюрьму случайно и не имею к анархистам и их боевому отряду никакого отношения.
– Я пытался им объяснить, – смутился Ковчан, теребя на шее галстук, как будто только что обнаружил, что он сжимает ему горло, – но они не слушают. Ты, наверное, не в курсе: за последнее время многие из нашей организации перешли к эсерам и анархистам… Меньшевики вообще распоясались. Слышал, как Ленин критиковал их?
– Причем тут они? Я говорю о себе. А Петровский? Неужели и Григорий Иванович обо мне такого же мнения?
– Он первый об этом заговорил…
– Тогда понятно, откуда дует ветер, – с обидой протянул Николай. – Вот уж от кого не ожидал. А я надеялся на вашу помощь…
– Мы через неделю возвращаемся в Париж. Но и здесь есть солидная группа большевиков, их можно найти в кафе «Ландольт» на улице Кандоль и подключайся к работе, покажи свою былую активность. Тебе надо восстановить авторитет.
– Нет уж. Лучше я подамся к анархистам, которые, зная, что я большевик, относились ко мне в тюрьме с должным уважением, чем буду доказывать вам, что я не верблюд…
– Напрасно ты сердишься. Партии нужны идеологически выдержанные люди…
Не дослушав его, Николай направился к лифту. Он настолько был подавлен этой встречей, что не удержался и рассказал обо всем Лизе. Та решительно заявила, что Ковчан ей никогда не нравился: только давал Николаю указания и бессовестно эксплуатировал его.
– Ты не права. Мы работали вместе: он делал свое дело, я – свое. А гибель Миши Колесникова? Как мы его несли на руках до больницы и потом хоронили? Нет, Дима был отличный товарищ, но что-то с ним произошло… Здесь нездоровая обстановка, слишком много негатива.

Глава 3

Случай с Ковчаном подтолкнул Лизу к мысли разыскать в городе анархистов. Она знала, что после неудачной попытки освободить товарищей из тюрьмы, Рогдаев вернулся в Женеву и редактирует здесь анархистский журнал «Буревестник». Есть еще художница Маруся Нефедова, бывшая анархистка. О ней рассказывала Ольга Таратута.
Решив начать с художницы, она стала выбираться в центр и обходить художественные салоны и галереи. Маруся оказалась известным в городе человеком; ее имя и адрес были во всех каталогах салонов и магазинов, занимавшихся продажей картин. Не прошло и двух дней, как она оказалась в мастерской Маруси. Восхищаясь внешностью гостьи, та тут же решила писать с нее портрет дамы в розовом: Лиза была в розовой шелковой блузке, купленной ей в Петербурге женой профессора Розанова.
– Лиза, – говорила Маруся, нетерпеливо натягивая холст на подрамник и рассеянно слушая ее рассказ, – вы просто чудо, свалившееся мне на голову.
Видя, что зря тратит свое красноречие, Лиза разозлилась и, еле сдерживая свое негодование, резко поднялась со стула.
– Маруся, я с удовольствием буду ходить к вам на сеансы, но сейчас мне пора. Дайте мне, пожалуйста, адрес Рогдаева или других русских анархистов.
– Так просто я вас не отпущу, – смутилась Маруся. – Раз не хотите позировать, будем пить кофе. Вы мне подробно расскажете о своих приключениях.
Успокоив гостью, Маруся поднялась наверх, чтобы дать указания горничной.
Лиза вспомнила рассказы Ольги Таратуты о том, как в этой мастерской анархисты обсуждали вопрос о создании боевого отряда, а Маруся в это время лепила их бюсты. Эти бюсты стояли на полке и легко узнавались. Половина из этих людей была на том свете. Лизе стало грустно.
Маруся вернулась вниз с подносом, уставленным тарелками с закуской и сладостями. Вслед за ней горничная принесла поднос с кофейником и посудой.
– Прошу Вас, ешьте без церемоний, – сказала Маруся, пододвигая к ней бутерброды с сырокопченой колбасой, которую Лиза последний раз видела в Екатеринославе.
– Почему среди ваших бюстов нет Борисова? – спросила она.
– Сергей отказывался позировать…
– А вы можете сделать его по памяти или фотографии?
– Это будет уже не то. В человеке важно уловить его внутреннее состояние. Я вижу ваш характер: огонь и буря.
Лиза рассмеялась.
– Внешне мы похожи с моей родной тетей. Ее в молодости нарисовал местный художник. Папа говорил, что он точно уловил ее «бесовский» характер, а я этого не находила…
– Бывает и так. Люди часто воспринимают одну и ту же картину по-разному, долго стоят около нее, спорят или вообще отходят, ничего не поняв.
– Так же и в музыке. Музыканты пропускают все через сердце, поэтому одно и то же произведение в каждом исполнении звучит по-разному.
– Вы любите музыку?
Лиза смутилась, она не хотела хвастаться своими способностями.
– Дома училась вокалу и на фортепьяно.
– Так это замечательно. Здесь иногда выступают Рахманинов и Скрябин, мы с вами обязательно сходим на их концерты… Мне нравится «Поэма экстаза» Скрябина. Что-то неземное… И вообще, Лиза, хватит официальностей, перейдем на «ты», будем друзьями.
После этого предложения Лизе стало стыдно рассказывать Марусе о своих бедах. Она коротко поведала об их аресте в Екатеринославе и бегстве из России.
– Как же вы живете? Здесь большинство эмигрантов нищенствует…
– Перебиваемся кое-как.
– Я дам вам денег.
– Муж этого не любит.
– Тогда в долг. Отдадите, когда разбогатеете.
– Нет, Маруся, это не выход. Я хочу связаться с нашими анархистами, здесь должна быть их группа или федерация. Рогдаева знаешь?
– Конечно, знаю, и его самого, и его жену Ольгу. Николая сейчас в Женеве нет, он уехал в Париж, там издается их журнал «Буревестник». Есть еще анархист Мишель Штейнер. Он ко мне обращается, когда они в своем клубе организуют благотворительные вечера. Сейчас найду его адрес и напишу письмо.
Она снова поднялась наверх, зашуршала бумагами и вскоре спустилась к ней с конвертом в руках.
– Штейнер живет на Бульваре Жоржа Фавона. Тебе самой, наверное, неудобно идти к нему. Пошли мужа, сама приходи ко мне на сеансы.
– Обязательно приду. Спасибо тебе, Маруся, за все.
– Пустяки. Подожди, я заверну все, что осталось на подносе. Против этого муж не будет возражать?
– Не знаю, – засмеялась Лиза, – он очень щепетильный в таких вопросах.
Николай с интересом выслушал рассказ жены о посещении художницы Нефедовой. Бутерброды есть отказался, оставив их Лизе на завтрак, и обещал в воскресенье разыскать Штейнера.
– Где-то я слышал эту фамилию. И имя знакомое. Ты сама его знаешь?
– По-моему, один из друзей Кеши, но не из Екатеринослава. Точно не помню.

Глава 4

…Воскресенье всегда был неудачный день для поиска работы. До обеда Николай бесцельно обошел знакомые места: лавки, магазины, отели, рестораны, богатые дома, где иногда в будни что-нибудь да перепадало. Если ему сегодня повезет, и он заработает несколько франков, то они вовремя заплатят за жилье. Если нет, им придется оттуда съехать. Об этом мадам Фабри заявила, стоило им на один день задержать оплату за очередной месяц.
Из серых туч падал мокрый снег, под ногами хлюпала каша; его дырявые ботинки, которые бесполезно было чинить, насквозь промокли. В кармане лежало несколько су, оставшихся со вчерашнего дня, и конверт от Нефедовой к анархисту Штейнеру. Хотя он и дал обещание Лизе зайти к нему, до сих пор сомневался, стоит ли опять связываться с этими беспокойными товарищами.
Во второй половине дня он решил заглянуть в овощной магазин на площади Бель-Эр. Его хозяин, толстый швейцарец из немцев Гельмут Вайзер (Гельмут Вайзерович, как про себя называл его Николай), нанимал эмигрантов развозить по домам овощи, держа специально для этого тележки. Товар ему привозили с ферм два или три раза в день. Около магазина стояла большая толпа, ожидавшая появления хозяина. Николай посмотрел на нее с тоской и направился дальше, чтобы выйти на улицу Корратри.
В этой части города было особенно шумно и многолюдно. С веселыми, беззаботными лицами куда-то спешили прохожие. Мокрый снег и грязь под ногами не отражались на их настроении: они привыкли к такой погоде. Если станет совсем скверно, можно зайти в кафе или рестораны, они здесь на каждом шагу. Несмотря на дневное время, в них ярко горит свет, играет музыка. Из открывающихся то и дело дверей выползает дурманящий запах жареного мяса и кофе – невыносимое мучение для голодного человека. Запах застревает где-то в мозгу и преследует целый день, даже по ночам снятся жареная картошка и свиная отбивная, густо посыпанная петрушкой.
Перед книжным магазином «Жорж и Ко» он замедлил шаги и обежал глазами витрину. Здесь можно встретить редкие букинистические книги, но они не для таких бедняков, как он. Бедняк! Николай произносит про себя это слово, но оно ассоциируется с кем-то другим, не с ним. До него еще полностью не дошло, что он попал в разряд таких людей. Была только обида: есть руки, есть голова, знания, желание работать и нельзя найти им применение.
Миновав еще две улицы, он очутился на Бульваре Жоржа Фавона, где жил Мишель Штейнер. Ноги сами принесли его сюда, а затем и к нужному ему дому. Постояв несколько минут в раздумье, он решительно вошел в подъезд и доложил консьержке, к кому он пришел.
– Месье Штейнер еще не выходил, – доложила та, с любопытством рассматривая посетителя.
Каково же было удивление Николая, когда дверь квартиры распахнулась, и перед ним предстал анархист из Белостока Мишель, с которым в октябре 905-го года они тушили пожар на Троицком базаре в Екатеринославе. Тот тоже опешил от неожиданности:
– Николай!?
– Я самый. Вот уж не думал тебя тут встретить.
– Раздевайся и проходи в комнату. Как ты меня нашел?
– Художница Мария Нефедова направила. Вот от нее письмо.
Мишель быстро пробежал записку.
– Маруся просит помочь вам с женой. Конечно, поможем. Вы откуда: из тюрьмы или ссылки?
– Тюрьмы. Длинная история…
– Тогда спустимся в соседнее кафе, там и расскажешь. Я угощаю, – прибавил он, увидев смущение на лице гостя.
– Французский знаешь? – спросил Мишель, когда в кафе им вручили карты меню в красивой синей обложке – Выбери что хочешь. Ради такой встречи можно и погулять.
Николай перелистал страницы с многочисленными закусками, блюдами и винами. Их названия ему ни о чем не говорили. Он спросил гарсона, можно ли приготовить свиную отбивную с жареным картофелем.
– О, oui, оui! – обрадовался тот, как будто выиграл сто франков.
– Тогда, Мишель, закажи мне свиную отбивную с картофелем и две чашки кофе. Я не помню, когда нормально ел.
– А ты по-французски хорошо шпаришь, – с завистью сказал Мишель, когда гарсон удалился. – Я живу здесь три года и только сейчас начал прилично говорить. Все перезабыл, чему учили когда-то в гимназии. С немецким и того хуже. На фабрике, где я работаю, много людей из немецкоязычной Швейцарии, этих вообще трудно понять.
– Я знаю и немецкий, и английский, подрабатывал здесь у туристов переводчиком, но это было осенью, сейчас мне нужна постоянная работа.
– У нас в цехе освободилось место грузчика, если тебя это устроит, могу поговорить с мастером.
– Конечно, устроит, даже не спрашиваю, что за фабрика. Мы с женой живем на окраине города в отвратительных условиях. Не могу смотреть, как она страдает.
– Фабрика резиновой обуви. Выпускает галоши, сапоги, обычные и охотничьи, женские боты. Я работаю прессовщиком на печах. Производство тяжелое, но здесь администрация немного считается с рабочими, платит за вредные условия. Однако рабочим все равно живется тяжело, особенно эмигрантам. Я состою в профсоюзе обувщиков. Есть тут у нас и федерация анархистов из русских…
– Мишель, – перебил его Николай, – должен тебя предупредить, что в Екатеринославе я состоял в РСДРП – и, увидев, что тот застыл от удивления, поспешил спросить, – неужели рабочие вас поддерживают?
– Наши русские охотно посещают занятия, швейцарцы, бельгийцы, другие иностранцы держатся в стороне. Мы выпускаем для них специальные листовки, подбираем агитаторов, владеющих языками. Ты бы нам подошел.
– Я пока ни к чему не готов, а с листовками помогу.
– Ты не думай, к террористам мы не имеем отношения. Было время, когда я сам этим увлекался, не отрицаю. Потом увидел, что толку от наших бомб и убийств мало. Сколько людей зря погибло. Мой близкий друг Володя Стрига хотел в Париже убить Клемансо, и сам подорвался на этой бомбе.
– Я слышал об этом. Вместе с ним был ранен Сорокин, мой однокурсник по Горному училищу.
Принесли тарелки с отбивными, жареной картошкой, украшенной зеленью, и корзиночками с зеленым горошком – все, как в его голодных снах.
– Кофе, когда подавать: сейчас или позже? – поинтересовался гарсон, не меняя выражение застывшего лица.
– Позже, – сказал Мишель и заказал к кофе две рюмки коньяка.
Сам он не ел, курил сигарету и смотрел, как Николай с жадностью все поглощает. Когда тот покончил со своей отбивной, пододвинул к нему свою тарелку:
– Ешь-ешь, я недавно завтракал…
Николай также быстро опустошил вторую тарелку. Усталое лицо его разгладилось, на губах появилась улыбка.
– Вот теперь я чувствую себя человеком. Дай мне тоже сигарету.
Мишель смотрел на него и довольно улыбался.
– Ну и худющий же ты стал: одни кости и кожа. А помнишь, как мы с тобой во время погрома вытаскивали людей из горящего дома, и ты обжег спину? А твой брат-врач! Сам примчался и прислал кареты скорой помощи. Такое не забывается…
– Володя теперь работает в Петербурге, приват-доцент в крупной клинике…
– Тогда было видно, что далеко пойдет.
Принесли кофе и коньяк. Николай без всякого удовольствия проглотил рюмку коньяка, который не любил и не понимал, что в нем находили другие; кофе пил маленькими глотками, наслаждаясь его приятным вкусом. Сигарета его потухла, он снова зажег ее и нехотя по просьбе Мишеля стал рассказывать о том, что с ними произошло в Екатеринославе.
– Значит, в тюрьме ты оказался случайно, – сделал заключение Штейнер. – А кто твоя жена, я знал многих анархистов в Екатеринославе?
– Елизавета Фальк.
– Сестра Иннокентия Рывкинда!? – Мишель даже привстал от неожиданности. Прошло много лет с тех пор, как он увидел Лизу в Екатеринославе, но постоянно думал о ней, мечтал когда-нибудь с ней встретиться и объясниться в своих чувствах. Теперь, оказывается, она замужем, да еще за человеком, к которому он испытывал безмерное уважение.
Николай заметил его волнение.
– Ты ее знаешь?
– Видел один раз на лекции…
Чтобы успокоиться, Мишель позвал гарсона и заказал еще по чашке кофе и коньяк.
– Ты сам здесь давно? – поинтересовался Николай.
– Три года. Тоже, можно сказать, случайно оказался в тюрьме, по милости одного товарища. За мной много прежних дел тянулось, как раз на виселицу. Стрига тогда был жив, устроил побег. – Мишель задумчиво постучал пальцами по столу.
– Да, разные бывают в жизни обстоятельства… А что твои соратники?
– Большевики? Встретился тут с ними случайно, обвинили меня в связи с террористами, отказали в бесплатных обедах. Поди, теперь докажи, почему я оказался в тюрьме, да и времени на это нет: целыми днями бегаю по городу в поисках работы… Если ты устроишь меня на фабрику, буду век благодарен.
– Устрою. И жилье подыщу. Есть пансион, в котором я сам когда-то снимал комнату. Там сейчас живет мой хороший товарищ Моисей Аристов с женой и несколько наших анархистов. Хозяйка – русская, берет с постояльцев недорого, да еще кормит два раза в день. Сейчас и поедем туда.
Не успели они выйти на улицу, как рядом с ними остановился автомобиль с табличкой на крыше – женевское такси. За рулем сидел мужчина лет тридцати, с черной копной волос, подернутых сединой, и приветливо улыбался.
– Мишель! Давно тебя не видел.
– Леня? Очень кстати. Подвези нас в пансион. Это наш товарищ, Леонид Туркин, – пояснил он Николаю, подталкивая его к заднему сидению, а сам, усаживаясь рядом с водителем. – Он тоже живет в пансионе.
Автомобиль чихнул и, оглушительно взревев, стал пробираться среди машин и экипажей. Пока они ехали, Мишель расспрашивал водителя о том, как устроен двигатель, почему мотор так чихает, когда машина останавливается. Туркин обстоятельно на все отвечал. Видно было, что он хорошо знает и любит свое дело.
– Мне кажется, я никогда не смог бы овладеть этой премудростью, – сказал Мишель и обернулся к Николаю, – а ты, Коля?
– Думаю, что справился бы…
– Ну да, ты же учился в горном училище… А ты, Леня, где учился?
– На медицинском факультете в Московском университете, три года, потом попал в ссылку…
– Леня у нас – творческий человек. Много пишет: статьи, стихи. Ему бы заниматься литературой, а он день и ночь работает, чтобы помочь своей семье. Подожди, Леня, дойдет очередь и до тебя. Издадим полный сборник твоих работ.
Леня смущенно улыбался. У него были глубокие, грустные глаза, открытая улыбка.
Проехали мост через реку Арв. На Площади Рондо машина объехала сквер с каким-то памятником и остановилась около трехэтажного дома, окрашенного в теплый, желтый цвет.
На звонок в дверь вышел пожилой привратник, судя по лихо закрученным усам и папахе из черного каракуля с красным верхом, бывший знатный казак.
– Месье Мишель, – воскликнул он на русском языке с акцентом, как обычно говорят русские, долго живущие за границей, – рад вас видеть, давненько к нам не заглядывали. Сейчас доложу Евдокии Степановне.
– Пожалуйста, Петр Васильевич, доложите.
– Здесь все, как в лучших домах Лондо́на, – подмигнул Мишель другу, – мадам во всем любит порядок.
Услышав звонок, хозяйка пансиона, полная дама лет шестидесяти, сама уже спускалась сверху по лестнице, шурша кринолиновой юбкой и приветливо улыбаясь. Ей нравился ее бывший жилец Мишель Штейнер. Втайне она мечтала выдать за него замуж свою 27-летнюю дочь Екатерину.
Мишель представил ей Николая, как своего близкого друга, только что приехавшего с женой из России.
– Евдокия Степановна, просьба приютить их у себя.
– Мишель, вы всегда застаете меня врасплох. Свободных комнат нет, но моя дочь позавчера уехала на длительный срок в Италию. На это время я могу предоставить ее комнату.
– Я рассчитывал на ваше доброе сердце, – радостно воскликнул Мишель, поцеловав женщине руку.
Комната дочери оказалась небольшой, чистой и светлой. Кроме обычного набора мебели: кровати, стола, гардероба, двух стульев и этажерки, плотно забитой книгами, здесь были еще фарфоровый умывальник, трюмо с выдвижными ящичками, камин с разными статуэтками и старинными часами – непозволительная роскошь, о которой можно только мечтать в их положении. Справившись с невольным волнением, Николай заметил, что все стены в комнате увешаны акварельными рисунками. Он с интересом стал их рассматривать: пейзажи, портреты людей, старинные улочки и дома Женевы, несколько набросков карандашом на библейские сюжеты.
– Рисунки моей дочери, – с гордостью пояснила хозяйка, – она занимается у одного швейцарского художника и по его совету поехала в Рим изучать итальянское искусство. Ей прочат большое будущее.
– Ваша дочь, несомненно, талантлива, – искренне похвалил рисунки Николай, желая сделать приятное этой милой женщине.
Хозяйка запросила за полупансион восемьдесят франков в месяц, куда входили завтрак и ужин. Вполне приемлемая цена для тех, кто имеет постоянный заработок. В качестве залога надо было сразу внести половину суммы. Николай с сожалением покачал головой. Таких денег у него не было и не предвиделось в ближайшее время.
– Я и так немного беру. Можно исключить питание, – огорчилась хозяйка. – Будете платить за одно жилье.
– Одну минуточку, Евдокия Степановна, – Мишель попросил Николая выйти в коридор и набросился на него с недовольным видом. – Ты с ума сошел упускать такую возможность. Я внесу за вас деньги, а ты отдашь, когда сможешь.
– Как я могу брать в долг, если не решен вопрос с работой…
– Я тебе сказал, что устрою, значит, устрою. Подумай о Лизе и посмотри на себя: дошел до ручки. Здесь совсем недорого. Стол надо обязательно взять. Мадам умеет экономить, при этом вкусно готовит. Вопрос не подлежит обсуждению.
– Вот и хорошо, – улыбнулась Ващенкова, услышав положительный ответ. – Сегодня же переезжайте. Ужин буду рассчитывать на вас.
Обратно ехали на трамвае. Мишель сказал, что Лизе тоже найдется работа. Как ему помнится, она поет и играет на фортепьяно. У них есть клуб, где она сможет заниматься с детьми и участвовать в концертах. За это ей будут платить деньги, правда, не так много.
– Насчет Лизы не знаю. Ей надо готовиться в консерваторию.
– Мое дело предложить, а вы уж решайте…
– Скажи ради интереса, откуда у Ващенковой такой дом?
– От мужа. Он тоже был русский, из знатного, богатого рода. Его предок сбежал сюда при Павле I. Чем-то не угодил его величеству. Муж дружил с Герценом, материально поддерживал русских студентов, живущих за границей. И родственника своего, растратившего казенные деньги пристроил, того самого Петра Васильевича, что встретил нас при входе. Ващенков дал ему денег. С тех пор тот у них и служит. Был камердинером, теперь привратником. Евдокия Степановна тоже с душой относится к эмигрантам. Когда муж умер, она переделала этот дом под пансион и стала зарабатывать на нем, предпочитая пускать своих соотечественников.
– Везет же людям!
– Ты о ком?
– О вас. Найти пансион с такой хозяйкой.
– А я думал ты о Евдокии Степановне. Нужно помочь с переездом?
– Сами справимся. У нас мало вещей.
– Тогда до завтра, я сейчас выхожу.
Лиза была в восторге от такого поворота событий. Правда, ей не очень понравилось, что Штейнер оказался тем самым лектором из Белостока, который делал ей глупые комплименты и упрашивал прогуляться в непогоду по Екатерининскому проспекту. Однако Мишель – не Арон Могилевский, наглый и циничный. Этот – робкий, застенчивый, знает, что теперь она замужняя женщина и должен вести себя подобающим образом. Особенно ее обрадовала возможность работать в клубе и участвовать в концертах. За то время, что они живут в Женеве, она одичала без общения с людьми, не говоря уже о том, что давно не садилась за инструмент.
– Даже не отговаривай меня, – сказала она Николаю, считавшему, что она должна заниматься у частного педагога и летом поступать в Женевскую консерваторию, – я хочу быть полезной нашим товарищам, да еще получать за работу деньги.
– Тогда эти деньги пойдут на педагогов, – покорно согласился Николай.
Он спустился к хозяйке сказать, что они съезжают, и подогнал к подъезду извозчика. Мадам Фабри и еще несколько жильцов из русских, с которыми они тут общались, вышли их провожать. Длинная, прямая улица растянулась на километр. Они знали, что дом Фабри еще долго будет виден, но жизнь в нем была настолько безрадостной, что ни он, ни она ни разу не оглянулись назад.


Пансион и новая комната привели Лизу в восторг. Она то пробовала пружинный матрас на кровати, то подходила к окну, любуясь видом на площадь и сквер, то садилась к трюмо и принималась расчесывать свои пышные волосы, советуясь с мужем, какую ей сделать прическу «к выходу в свет», то есть на ужин в столовую. Щеки ее раскраснелись, глаза возбужденно блестели. Наконец она спохватилась, что до ужина осталось мало времени, и отправилась к хозяйке за утюгом.
Только они закончили одеваться, как в дверь постучали, и раздался приятный мужской голос: «Можно?»
Лиза в волнении так широко ее распахнула, что стоявший за дверью молодой человек от неожиданности отпрянул назад:
– Извините, что помешал вам, – смущенно сказал он. – Я – ваш сосед справа, Моисей Аристов. Говорят, вы недавно бежали из России. У нас собралось несколько человек, хотели бы вас послушать до ужина.
– Не так уж недавно, осенью, – заметил Николай.
– Ничего. Все равно интересно.
Взяв Лизу под руку, Аристов повел ее к открытой двери, откуда раздавались голоса и смех. В комнате находилась группа мужчин и одна женщина – жена Аристова, Полина. Она была беременна и, когда они вошли, с трудом поднялась с дивана. Мужчины тоже быстро встали и, пожимая им руки, называли свои фамилии и имена. Лиза по привлекательной внешности выделила двоих из них: Сашу Труфимова и Виктора Гребнева.
Николай обратил внимание на Евгения Федоровича Гаранькина, удивительно похожего на эсера из Екатеринославской тюрьмы Эдуарда Зенкевича, просто одно лицо. Позже он узнал, что они, действительно, с Эдуардом родные братья, другую фамилию Гаранькин взял после бегства из ссылки. Длительное время он носил кандалы. На его запястьях до сих пор оставались красные круги от них, которые он старательно прикрывал манжетами. Это был далеко не молодой человек с нездоровым цветом лица и сильными залысинами на лбу.
– Как хорошо, что в нашем пансионе появилась еще одна женщина, – улыбнулась Полина, складывая руки на животе и невольно прислушиваясь к тому, что там происходит, – а то после отъезда Кати нас осталось так мало.
– Полиночка, разве это плохо, – заметил Гаранькин, – все внимание вам.
– И это говорите вы, Евгений Федорович, которого я вижу раз в месяц.
– Поля, потом поговорите, – ласково остановил ее муж. – Давайте послушаем наших новых товарищей.
Николай отметил про себя эти слова «наши товарищи» – они сразу сделали их своими в этом кругу людей, и коротко повторил все, что рассказывал днем Штейнеру об их аресте и бегстве из России. Однако, помня реакцию Мишеля на его слова, что он – большевик, обошел этот вопрос стороной, сосредоточив внимание на кровавой расправе, учиненной в Екатеринославской тюрьме в апреле. Но за границей об этом побоище знали из писем очевидцев, опубликованных тогда же в анархистской печати.
– Вот результат необдуманных действий Борисова, – заметил Феликс Спиваковский, – я с самого начала был против создания боевого отряда, Сергей не хотел никого слушать. Теперь анархистскому движению в России нанесен непоправимый удар.
– Феликс, опять ты за свое, – сказал Гребнев, – ты был против, но другие его поддержали. Я бы тоже вошел в отряд, если бы был тогда на воле.
– Как можно осуждать Борисова, – возмутилась Лиза, – когда он провел такую огромную работу? Все дело сорвали провокаторы и двое из них известны: Леонид Тетельман и его жена Слувис. Со Слувис мы сидели в одной камере. Из-за нее я и несколько наших женщин попали в карцер.
– Были и другие провокаторы, – заметил Гаранькин. – Полиция следила за отрядом с его первых шагов в Женеве, поэтому так быстро провалились Тыш и Дубинин. Тыша вы знали? – обратился он к Лизе, заметив, что она лучше, чем ее муж, осведомлена о делах отряда.
– Только по рассказам. Вы и его подозреваете?
– Он подал царю прошение о помиловании, но Николай II отказал ему. Мы не можем ему доверять.
В словах Гаранькина было столько презрения, что Лизе стало обидно за Наума: Ита и Хана всегда хорошо отзывались о нем.
– Наши товарищи его высоко ценили, наверное, его бросили в карцер и долго держали. Там можно лишиться рассудка.
– Если бы так. Он изменился после того, как провалился побег, который хотели организовать ему и Сандомирскому киевские анархисты.
– Помилование обычно дают людям, согласившимися стать осведомителями или отрекшимися от своих убеждений, – пояснил Феликс. – Известный всем Лев Тихомиров написал Александру III прошение о помиловании. Тот разрешил ему вернуться в Россию, и Лев стал апологетом самодержавия.
– Науму царь отказал, значит, он чист перед товарищами.
– Мы не знаем, что предложила ему охранка, – недовольно сказал Гаранькин, поглаживая разболевшееся колено. – В Киеве до сих пор идут аресты.
Полина шепнула Лизе, что у Евгения Федоровича недавно от чахотки скончалась жена, он теперь постоянно брюзжит и сердится.
В дверь заглянула Евдокия Степановна с приглашением на ужин. В столовой у каждого за столом было свое определенное место. Полина посадила Лизу рядом с собой на место мужа, а тот вместе с Николаем и Гаранькиным пошел в конец стола, где сразу образовалась шумная компания. Напротив себя Лиза заметила двух женщин, с любопытством ее разглядывающих. Одна была постарше, лет тридцати, другая – молоденькая и очень хорошенькая.
– Кто эти женщины? – спросила она Полину
– Жена Труфимова Лида и его сестра Марина. Они тоже работают на фабрике.
– Туда и женщин принимают?
– Принимают. Я там тоже работала, пока не забеременела. Марина на днях выходит замуж за служащего крупного банка. Он старше ее почти в два раза, она его не любит, но идет на это, чтобы уйти с фабрики и переехать к нему на квартиру. Сейчас они с братом и его женой живут в одной комнате.
– Неужели они так мало зарабатывают, что не могут снять еще одну комнату?
– Здесь все живут экономно и откладывают деньги: кто на квартиру, кто на учебу или собственное дело. Саша хочет поступить в университет. Мы с Моисеем тоже копили ему на учебу, но теперь все пойдет на роды и отдельную квартиру. Евдокия Степановна не берет жильцов с детьми, уже предупредила нас об этом.
– Мне она показалась такой доброй.
– Она очень славная, но по-своему права. Представь, что тут по коридору будут бегать дети, а по ночам плакать грудные младенцы. Все потеряют покой…
– Значит, мы скоро расстанемся…
– До этого еще далеко, потом будем ходить друг к другу в гости, – успокоила ее Полина, как будто они были знакомы много лет.
В ходе разговора выяснилось, что из обитателей пансиона на фабрике работают только Аристов и Труфимовы, остальные работают в других местах или где-то учатся. Все они анархисты и состоят в местной федерации анархистов-коммунистов.
После ужина Николай ушел к Гаранькину, где собралась еще одна группа людей, желающих послушать нового товарища из России.
Оставшись одна, Лиза погасила свет и подошла к окну. Над крышами домов застыла луна – необыкновенно большая, такую она никогда еще не видела. Как будто на небе повесили мощный фонарь, и он ярко освещал пустынную в этот поздний час площадь, сквер, спящие дома и темные окна. Лиза с любопытством вглядывалась в эти окна. Может быть, и там кто-нибудь стоит и смотрит на эту удивительную луну, как будто выплывшую из чудесной детской сказки. И, действительно, разве все, что с ними сегодня произошло, не похоже на волшебство?

Глава 5

На следующий день, несмотря на все возражения Лизы, Николай, как обычно, поднялся в пять часов утра и отправился в город на поиски заработка. Лиза к завтраку вышла одна. За столом в столовой сидело всего четыре человека. Она села рядом с Полиной и шепотом спросила ее, можно ли забрать с собой в комнату порцию Николая.
– Об этом не беспокойся. Евдокия Степановна оставит завтрак у себя и разогреет его, когда Николай придет, или подаст вместе с ужином.
– Хорошо, если он вернется к ужину, а то может работать до ночи, и весь день ходить голодный, сочиняя мне, что где-то хорошо пообедал.
– Моисей тоже такой, старается меня ничем не расстраивать, а я все замечаю.
После завтрака они пошли гулять. Полина рассказывала ей о том, как они познакомились с Моисеем в Иркутске, а, так как эта история была связана с изменой его первой жене, в голосе ее чувствовалось волнение.
– Понимаешь, – говорила она, заглядывая Лизе в лицо и ища в ее глазах сочувствие, – в ссылке такая тоскливая жизнь, что каждому человеку хочется тепла, дружеского участия, заботы, поэтому все тянутся друг к другу, даже семейные люди. Я долго сопротивлялась ухаживаниям Моисея, зная, что у него в Петербурге остались жена и маленький сын. Он сам мне об этом сказал в начале знакомства. Сходясь с ним, я была уверена, что это временно, он опять вернется к своей семье. Потом он с двумя товарищами решил бежать из ссылки и уговорил меня присоединиться к ним. Уже отсюда, из Женевы, он написал жене, что у него другая семья.
– Ты меня осуждаешь? – спросила она Лизу, – смотря на нее большими карими глазами, немного навыкате, как это часто бывает у беременных.
– Не знаю, – честно призналась Лиза, – но не хотела бы очутиться на месте той женщины.
После своего длительного затворничества на окраине города Лиза была счастлива оказаться на оживленных улицах Женевы, ослепивших ее богатыми витринами, красивыми домами, автомобилями и двухэтажными автобусами. На одном из перекрестков открылся чудесный вид на горы, казавшиеся отсюда совсем близко. Но главной достопримечательности Альп – вершины Монблан не было видно. Несмотря на солнечный день, ее окружала завеса из облаков.
– Правда, красиво! – восторженно говорила Полина. – На Байкале Моисей пристрастился к рыбной ловле. А здесь мы иногда ездим в горы за форелью. Николай любит рыбалку?
– Мы жили в Екатеринославе на Днепре, но я не помню, чтобы он этим занимался. Мой отец был архитектором, построил в этом городе много домов. Он умер два года назад по дороге в Америку.
– Зачем же он туда поехал?
– Так сложились обстоятельства. Сейчас все мои родные живут в Нью-Йорке.
– А я росла без родителей, у тети. Отец сошелся с другой женщиной, когда мне было всего пять месяцев, и уехал из Москвы в Воронеж. Мама так сильно его любила, что не пережила измены, заболела и умерла. Теперь ты понимаешь, почему я так долго отвергала ухаживания Моисея: не хотела, чтобы из-за меня страдали его жена и ребенок? Впрочем, кто знает: что лучше, а что хуже. Пути господни неисповедимы. В ссылку я попала случайно, помогала своим товарищам по гимназии расклеивать на улице листовки. Они были большевиками. Меня арестовали дома, во время обыска, нашли запрещенную литературу. Тетя все глаза выплакала, подала прошение самому царю, да ничего не добилась. Тоже умерла за это время.
– Так ты стала анархисткой из-за Моисея?
– Ну, да, не столько по убеждениям, сколько из-за солидарности, общалась там только с его друзьями. Сейчас политика меня не интересует, но я помогаю здешней федерации, и, если что, конечно, буду с ними. Ты вот училась музыке, а я хотела поступить в Московский университет на филологический факультет, учиться иностранным языкам, переводить английскую литературу. Я сейчас перевожу сонеты Джона Китса. Будет время, познакомлю тебя с ними. Я люблю поэзию. В пансионе живет поэт, Леня Туркин, он одобряет мои переводы.


Не успели они вернуться в пансион, как пришел Мишель. Он неожиданно появился в столовой, где они обедали вдвоем с Полиной (обед заказывался отдельно). Увидев Лизу, смутился и покраснел. Сколько он ни готовился к этой встрече, не думал, что будет так волноваться. Девушка вновь потрясла его своей красотой, и чувства к ней вспыхнули с новой силой.
В этот момент вошла мадам Ващенкова и предложила ему тоже пообедать. Мишель поспешно отказался: сидеть за столом рядом с Лизой для него было бы мучительно.
– А где Николай? – спросил он, чтобы скрыть свое смущение.
– С утра куда-то ушел.
– Вот досада. Место грузчика, которое я ему обещал, занято, но его могут взять механиком. Главный механик фабрики готов с ним побеседовать прямо сейчас.
– Это как раз то, что Коле нужно, – обрадовалась Лиза, ее темные глаза вспыхнули от радости, – на Брянском заводе он разбирался в любом оборудовании.
– Здесь другое производство.
– Какая разница! – с гордостью за мужа воскликнула Лиза. – Он все сможет,
– Есть одно но: за простой оборудования больше часа с механиков вычитают деньги, а оно во всех цехах старое. Поэтому механики постоянно меняются.
– Ну и порядки, – возмутилась Лиза, – но других вариантов у нас все равно нет. Коля согласится.
– Тогда пусть завтра приходит на фабрику вместе со всеми. И, вы, Лиза, можете работать с детьми в нашем клубе. Директор клуба Ляхницкий согласен. Полина расскажет, как туда проехать.
– Спасибо, Мишель. Обязательно приду.
Присутствовавшая во время разговора Евдокия Степановна, заметила смущение Мишеля, вызванное присутствием Лизы. Это ее насторожило. Когда он ушел, она стала расспрашивать Лизу, давно ли та знакома со Штейнером. Лиза сказала, что он был другом ее двоюродного брата Иннокентия, сама она его видела всего один раз в Екатеринославе на лекции. «Странно, почему же Мишель так себя вел?» – удивилась Ващенкова, но все-таки успокоилась и решила с помощью Лизы устроить судьбу дочери, когда та вернется, с этим симпатичным анархистом.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

ОБУВНАЯ ФАБРИКА

Глава 1

Первое впечатление, полученное Николаем от фабрики, – тошнотворно-сладкий запах резины, насквозь пропитавший воздух и все стены здания. Главный механик Анри Дюртен, сутулый, с большим горбом швейцарец, похожий на несчастного Риголетто из одноименной оперы Верди, два часа водил его по цехам, где крутились диски штамповальных машин, двигались ленты сборочных конвейеров, и грузчики с криком «Поберегись!» провозили тележки, наполненные доверху пустыми колодками.
Навстречу им другие грузчики от конвейеров и штамповальных машин, напрягаясь так, что у них на шее вздувались жилы, толкали впереди себя клети с висевшими на крючках ботиками и галошами. Их везли в цех вулканизации. Было душно, шумно и плохо видно из-за слабого освещения и стоявшей в воздухе пыли.
«Ничего себе условия! Неужели для этих клетей и тележек нельзя сделать в полу специальные рельсы или наверху поставить передвижные краны?» – удивился он про себя, но, посмотрев на низкие потолки и узкие проходы между конвейерами, понял, что здесь надо решать вопрос по-другому. Как? Он еще не знал, но был уверен, что при желании можно что-нибудь придумать.
В одном из переходов между цехами остановились около открытого окна. Николай вытащил сигареты и с удовольствием затянулся, чтобы перебить тошнотворный запах резины.
Окно выходило во внутренний двор фабрики, куда приезжали грузовики с сырьем. Одна машина, доверху наполненная мешками, стояла под разгрузкой. Двое рабочих в кузове брали за углы очередной мешок и опускали его на спину приземистого, плотного мужичка. Мужичок громко крякал, затем бегом направлялся к подвалу и сильным движением рук сбрасывал ношу в открытый люк. Вскоре он опять стоял около грузовика, подставляя рабочим спину. Гора таяла на глазах, а грузчику все было нипочем. Он бегал туда и обратно с завидной легкостью.
Было что-то знакомое в фигуре этого человека. Скинув в подвал очередной мешок, мужик распрямил плечи, снял фуражку, под которой оказалась густая копна рыжих волос. «Тимофей!», – ахнул Николай, узнав в нем анархиста из Екатеринослава. Пахалюк был один из тех четырех человек, кому удалось сбежать во время кровавых событий в тюрьме.
Николай так опешил от этой новости, что совсем забыл о главном механике, а тот внимательно наблюдал за ним. Он знал, что этот русский якобы случайно попал в тюрьму, не успев защитить проект в горном училище и сдать два экзамена, чтобы получить диплом. Но кто поверит в эту случайность, если все русские эмигранты, проживающие в их стране, занимаются политикой, мечтают убить царя и захватить власть в свои руки. Какая нелепость: учиться в высшем заведении и заниматься политикой? В Швейцарии каждый порядочный человек стремится получить высшее образование, найти хорошую работу и иметь приличную зарплату. Он сам мог бы добиться в жизни намного большего, если бы не его физический недостаток. Высокий, представительный русский вызывал у него зависть и раздражение тем, что с первого раза хотел во все вникнуть и показать, что разбирается в производстве не хуже его.
– Так вот, Даниленко, – возвратил он Николая обратно на землю, – я слышал, вы – из политических, так у нас с этим строго. Есть фабком, и, если у рабочих возникают вопросы, он решает их вместе с администрацией. Никаких собраний и забастовок. О штрафах за простой оборудования вам уже, надеюсь, сказали. Жалобы на его изношенность никого не интересуют. Я направляю вас в цех формовых сапог к вашим русским друзьям. Сейчас зайдем ко мне, возьмете чертежи и с утра приступайте к работе. В каждом цехе у нас по три механика. Все вычеты за простои делятся между ними.
Не дожидаясь завтрашнего дня, Николай пошел знакомиться с цехом. Он точно помнил, что сюда они с Анри Дюртеном не заходили. К нему подошел полный седовласый человек в очках, назвавшийся старшим мастером. Николай объяснил ему, что его взяли новым механиком, завтра он выходит на работу.
– Вы тот русский, которого рекомендовал Штейнер?
– Да. Мишель – мой друг.
– Вы хорошо говорите по-французски, без акцента. Я тоже русский, только в четвертом поколении. Я вас провожу по цеху, познакомлю с производством. Меня зовут Этьен. Этьен Форе.
Помещение цеха показалось Николаю огромным. В несколько рядов на расстоянии друг от друга стояли небольшие пресса (в них обувь проходит горячую вулканизацию). На глаз, их было штук восемьдесят. Два пресса в одном из проходов были выдвинуты немного вперед из-за вентиляционного стояка с решеткой, которую, видимо, никогда не чистили, – на ней лежал толстый слой пыли.
Остановились около одного рабочего. Не обращая на них внимания, тот взял из стоявшей рядом тележки колодку с формой сапога, закрепил ее между рамами. Затем достал с лотка трикотажный чулок, ловко натянул его на колодку. После этого надел резиновое голенище, наложил стельку, каблук, подошву и другие детали. Сапог был готов. Рабочий задвинул его в пресс и взял другую колодку. За десять минут, пока шла вулканизация, он успел собрать еще один сапог и отправить его в другой пресс. Каждый человек обслуживал по два пресса.
В цехе был еще участок формовых бот, где работали в основном женщины. Николай обратил внимание, что у некоторых из них руки стерты до крови.
– Почему у них нет перчаток, – спросил он Этьена, – разве им не положено их выдавать?
– Положено, но они предпочитают работать без них, так удобней и быстрей, у них большая норма.
Этьен хотел познакомить Николая с его коллегами, но в комнате механиков никого не оказалось.
– Ходят где-нибудь в цехе,– огорчился он, – мы с ними разминулись.
– Мне сказали, что пресса часто ломаются.
– О-о-о! Они очень старые. Хозяева давно обещали закупить новые, ежегодно вносят этот пункт в коллективный договор.
– У вас есть такой договор? – обрадовался Николай, слышавший о существовании в Европе договоров между администрацией и рабочими в лице фабричных комитетов.
– Да что толку. Рабочие свои обязательства выполняют, а хозяева находят уважительные причины, чтобы перенести некоторые пункты на следующий год. Я слышу о новых прессах десять лет, с тех пор, как пришел сюда работать. Вот, если они завтра развалятся, хозяева зашевелятся. Только это между нами: начальство не любит таких разговоров.
В первую неделю у Николая из-за простоев вычли почти треть зарплаты. Пресса выходили из строя по очереди: то один, то другой, а то сразу вставали шесть или восемь. И поломки были незначительные, но на складе никогда не было нужных деталей. Их приходилось срочно заказывать в слесарном цехе, а тот в это время в таком же срочном порядке выполнял заказы для других цехов. Казалось, чего проще: закупить все детали впрок, но в том-то и была проблема, что германская фирма-производитель перестала их выпускать, а в самой Швейцарии их никто не делал. Простои отражались и на зарплате рабочих. Они без конца жаловались на это председателю фабкома Жану Льебару. Льебар шел к управляющему фабрикой Бонне. Тот неизменно заверял его, что в самое ближайшее время вопрос будет решен.
Рабочие ждали собрания, где должны были подводиться итоги выполнения коллективного договора за прошедший год. На этот раз оно почему-то задерживалось. Наконец, на всех этажах фабрики появились объявления, что собрание состоится в очередную субботу, в шесть часов вечера.
Проходило оно в зале на втором этаже, где находились все главные службы администрации, бухгалтерия и касса. В президиуме за длинным столом, покрытом зеленой скатертью, сидели несколько человек из фабричного комитета во главе с Льебаром, управляющий Бонне, главный инженер Липен, хозяин фабрики Бортье и два его взрослых сына, Виктор и Марсель, студенты Женевского университета, совладельцы фабрики.
Открыл собрание управляющий Бонне. Он быстро перечислил пункты, которые администрация не выполнила по колдоговору, зато долго рассказывал о том, что было сделано для улучшения благосостояния рабочих. Бонне умел пускать пыль в глаза. Выходило, что хозяева только и думают о том, чтобы рабочим жилось хорошо. Для них построили два новых семейных дома, и в следующем году построят столько же.
После него выступил главный инженер Липен. Этот оперировал фактами и представил новую техническую программу на ближайшее будущее. О цехе формовых сапог в ней говорилось туманно.
Николай ждал, что Льебар от имени фабкома раскритикует начальство, но тот в основном говорил о новом договоре, об их цехе даже не вспомнил.
Последним выступил Бортье. Он извинился перед рабочими, что администрация не смогла выполнить со своей стороны некоторые обязательства, объяснив это тем, что у фабрики появились сильные конкуренты. Много денег приходится вкладывать в рекламу и продвижение продукции на мировом рынке. Для наглядности он вынул из кармана блокнот и, подняв его высоко вверх, показал обложку, на который был изображен высокий женский сапог черного цвета, опушенный сверху белым мехом.
– Такие теплые сапожки на меху мы скоро будем выпускать на новой линии. Они станут товарным знаком нашей фабрики. Мы намерены этот знак широко рекламировать в самых разных формах.
Все удивились: в новом договоре об этой линии ничего не говорилось. Не упоминал о ней и главный инженер, рассказывая о новой технической программе.
– Кроме блокнотов, с таким знаком в рекламных целях будут выпущены ежегодники, календари и другие канцелярские товары, – сказал Бортье и направился к своему месту.
– Что за идиотизм, – прошептал Николай сидевшему рядом с ним механику Полю. – Деньги надо вкладывать в обновление производства, а, если он не хочет этого делать, надо потребовать от него отмены штрафов за простои оборудования.
– Никто этого не сделает, завтра же у начальства найдется причина, чтобы выставить тебя за дверь, а ты знаешь, что это такое.
– Тогда зачем нужен коллективный договор, если администрация из года в год его не выполняет, а этот надутый, как индюк, Льебар не может или не хочет отстаивать интересы рабочих? В России этого никто бы не стал терпеть, объявили бы забастовку. Нельзя мириться с такой несправедливостью.
– Зато хозяева выполняют другие пункты договора. Слышал, что тут говорили Бортье и Льебар? И потом учти: многие хозяева вносят в договора пункт о запрете рабочим проводить стачки и забастовки, у нас этот пункт отсутствует, это подразумевается само собой. Хотите бастовать, бастуйте, но не рассчитывайте на бесплатное жилье и отдых за счет фабрики.
– Это же самое настоящее соглашательство и предательство…
– Мы здесь работаем и должны мириться со всеми правилами. Иначе завтра же окажемся на улице.
Николай с недоумением посмотрел на него и ушел с собрания, не дожидаясь принятия нового договора. «Надо самим выбираться из этой ситуации», – сказал он на следующий день Полю и другому механику Филиппу.
– Как? – спросил Филипп, немолодой, крупный мужчина, отец пятерых детей. Недавно он признался Николаю, что ищет другую работу, где больше платят.
– Предлагаю приходить за час, а еще лучше полтора до работы и производить профилактический осмотр прессов.
– Бесплатно?
– Пока бесплатно, а если будут результаты, попросим начальство перевести нас на скользящий график.
– Можно попробовать, – сказал Поль без всякого энтузиазма. – Только сначала получи на это согласие у мастеров и главного инженера. Твоя идея, ты и продвигай ее.
– Вы так говорите, как будто вас это не касается, – возмутился Николай, – наладим работу и тебе, Филипп, не придется уходить в другое место.
– С этим оборудованием все равно далеко не уедешь. Ему место на свалке.
– Посмотрим. Как говорят у нас в России, под лежачий камень вода не течет. За нас никто ничего не сделает.
Главный инженер Липен немало удивился такой неожиданной инициативе русского механика.
– Приходить на час раньше – ваше право, – сказал он Николаю, – но не требуйте повышения зарплаты.
– Если все пойдет как надо, мы установим скользящий график. Кто-то будет приходить раньше, кто-то задерживаться после работы.
– Вы и это предусмотрели. Хорошо, мы подумаем. Что-нибудь еще? – спросил Липен, увидев, что Николай не торопится уходить.
– В слесарном цехе есть два свободных станка. Хорошо бы их поставить в наш цех, тогда мы сами будем обеспечивать себя нужными деталями.
– Кто же на них будет работать?
– Все механики.
– Не кажется ли вам, что вы слишком много на себя берете? Есть начальник цеха, главный механик, большая техническая служба, – Липен говорил без всякого упрека, ему нравился этот русский.
Николай пожал плечами.
– Вы же не занимаетесь цехом.
– Бортье сейчас собирается вкладывать деньги в новую линию. Потом настанет очередь вашего цеха. Впрочем, я не возражаю против вашей просьбы, переносите станки к себе.
Николай рассказал о своей идее друзьям из пансиона. Те одобрили ее и стали вместе с ним приходить раньше на работу, осматривать пресса и помогать с ремонтом. Результаты сказались скоро: за всю неделю было четыре небольших простоя, которые механики быстро устранили. Однако неожиданная реакция последовала со стороны фабкома. Как-то к Николаю подошел его председатель Льебар.
– Даниленко? – спросил он.
– Я, – удивился Николай такому редкому гостю.
– Меня ты, наверное, знаешь, Жан Пьер Льебар, председатель фабричного комитета. Ты тут затеял хорошее дело, рабочие довольны, зарплату больше получают. Только ты идешь в разрез с линией фабкома. Мы добиваемся, чтобы хозяева выполнили коллективный договор и поставили в цехе новое оборудование. Теперь же начальство утверждает, что можно и на старом оборудовании прекрасно работать.
Николай опешил.
– Не может этого быть. Будет вам известно, что на восьми прессах появились серьезные трещины. Возможно, они были и раньше, но на них не обращали внимания. Я сам их не сразу заметил. Начальство об этом знает. Пресса надо срочно демонтировать, работать на них опасно. Фабком должен поставить вопрос ребром: или новое оборудование, или рабочие отказываются выходить на работу.
– Ты эти замашки с агитацией брось, тут тебе не Россия. А лучше подумай, чем для людей обернется демонтаж прессов. Всех, кто на них работает, уволят.
– Что вы хотите от меня?
– Ты мешаешь фабкому добиваться своих требований.
– То есть вы предлагаете вернуться к простоям. Не пойму, о ком вы думаете: о рабочих или о себе?
К ним подошел Мишель и вопросительно посмотрел на Льебара. Тот пожал ему руку и быстро ушел.
– Что он тебе тут наговорил, – поинтересовался Мишель, – ты выглядишь таким взволнованным?
– Посоветовал вернуться к простоям, иначе хозяева отказываются покупать новое оборудование. А то, что люди могут пострадать, его не волнует.
– Совсем рехнулся со своими амбициями. Боится, что рабочие не выдвинут его кандидатуру в руководство ШОП.
– А мне что теперь делать? Никогда не попадал в такую глупейшую ситуацию.
– Рабочие на твоей стороне, даже не сомневайся.
Решив досадить Даниленко, Льебар распустил повсюду слух, что, по мнению хозяев, все оборудование фабрики находится в хорошем состоянии, плохо работают механики. Его план оказался с явным просчетом: теперь возмутились главный инженер и главный механик, решив, что кто-то специально ведет кампанию против них. Вызвав к себе Льебара, главный инженер попросил его разобраться со слухами и объяснить рабочим, что администрация в будущем обязательно выполнит свои обязательства, пока же технические службы делают все, что от них зависит. Он достал ведомость по зарплате за прошедший месяц.
– Фабком должен быть доволен: в феврале в цехе формовых сапог зарплата у всех увеличилась на десять процентов, у механиков – на пятнадцать. Меня и вас должно беспокоить другое. Механики цеха на днях подали докладную записку о том, что на восьми прессах имеются трещины. Вчера они еще раз приходили ко мне и оставили заявление, что не отвечают за возможные аварии на них. Тянуть больше нельзя, дирекция приняла решение демонтировать эти пресса и еще шесть, которые постоянно выходят из строя. Семь человек придется уволить, – и он зачитал их фамилии.
Льебар вышел от него возмущенный: подбросить такую бомбу накануне выборов в ШОП. Под увольнение попадали три человека, только что получившие от фабрики квартиры в новых домах. В случае увольнения им придется оттуда выехать.
Он направился в цех формовых сапог к Мишелю Штейнеру. Тот только что отправил в пресс колодку с сапогом и подметал веником пол на своем рабочем месте – это входило в обязанности каждого рабочего; мастера за этим строго следили.
– Тебе известно, – тихо сказал Льебар, чтобы рабочие не слышали, – в начале апреля у вас собираются остановить четырнадцать прессов. Механики настояли.
– Даниленко говорил, что трещины увеличиваются. Видимо, о прессах начальство недавно приняло решение. Ты мне скажи, какая сволочь распустила слух, что во всем виноваты механики: раньше, мол, не было никаких трещин, а тут они появились. Как будто их Даниленко придумал.
– Понятия не имею, – смутился Льебар. Он и сам был не рад, что распустил нелепые слухи, обернувшиеся теперь против администрации. – Липен сообщил мне об увольнении семи рабочих. Что ты посоветуешь?
– Не знаю. Профсоюз постарается им помочь.
После того, как Льебар ушел, Мишель разыскал Николая.
– Да-а-а, – задумчиво протянул Николай, услышав новость об увольнении рабочих. – Теперь все шишки повалятся на меня.
– Умная у тебя голова, Коля, но не для нашей фабрики. Этьен Форе (старший мастер) рассказал мне о новой машинке, которую ты придумал для женщин на формовке. Там тоже могут уволить несколько человек.
– Почему? Наоборот, возьмут новых, ведь их производительность увеличится. Фабрика от этого выиграет, и работницы не будут калечить руки.
– А ты спросил их, что лучше: сбивать руки в кровь или оказаться на улице? – гнул свое Мишель.
– Теперь я понимаю, почему в цехе все стоит на месте. Сами рабочие не заинтересованы в модернизации оборудования. И колдоговор – фикция.
– В Женеве полно безработных, и не только среди эмигрантов. Все из-за новой техники. Ты сам был недавно без работы, знаешь, что это такое. Так что, Коля, спрячь свое изобретение до лучших времен.
– Я-то спрячу, но меня удивляет твоя страусиная позиция. Готов спрятать голову в песок, лишь бы тебя не трогали.
– Ты знаешь, что это не так. Профсоюз старается всем помогать. А заявление хозяев о новой линии? Свободной площади на фабрике нет. Значит, для нее закроют какой-нибудь цех, скорее всего наш.
– Для линии тоже нужны люди. Вот вы с Льебаром и позаботьтесь, чтобы мы все туда перешли.
– На Льебара надежды нет. А вот ты через главного инженера сможешь решить.
– С чего это такая уверенность? – удивился Николай
– Этьен Форе подсказал. Он здесь давно работает, все наперед знает. Тебя уважает, и эту твою машинку для промазки шва очень хвалил.

Глава 2

Кроме рыжего Пахалюка, Николай встретил на фабрике еще двух сокамерников из Екатеринослава – Кныша и Минько. Оба работали в самом тяжелом подготовительном цехе, где изготавливали из разных ингредиентов резиновые смеси. Николай столкнулся с ними как-то в столовой. Кныш заметно возмужал, превратившись из худосочного юнца в мужчину с крепким, мускулистым телом. Николай в душе порадовался, что тот бросил свое прежнее воровское занятие и зарабатывает деньги честным трудом. Анархисты с ним вежливо поздоровались, сказали, что рады видеть здесь еще одного своего земляка и бывшего товарища по камере.
После этого он встречал их несколько раз на проходной, и очень удивился, когда однажды в обеденный перерыв увидел обоих анархистов в своем цехе. Все рабочие в это время находились в столовой. Кныш и Минько стояли в проходе около вентиляционного стояка и что-то обсуждали с цеховым грузчиком, бельгийцем Полем Жарсисом. Затем все трое подошли к одному из прессов, находившемуся в аварийном состоянии. Кныш похлопал по нему рукой, шагами измерил расстояние до стояка. Заинтересовавшись их действиями, Николай, подошел ближе. Увидев его, все трое смутились, грузчик вернулся к тележке с колодками, а Кныш и Минько быстро направились в соседний галошный цех.
Мишель сказал, что на фабрике работает пятнадцать русских анархистов, и, действительно, в столовой или на проходной Николай встречал иногда этих людей, которых помнил по екатеринославским митингам. Попадались ему и знакомые по тем же митингам эсеры и меньшевики. Одни с ним при встрече здоровались за руку и обменивались новостями, другие, в основном меньшевики, отворачивались или холодно кивали головой. Похоже, что и здесь, на маленьком фабричном пространстве, соотечественники с разными политическими взглядами оставались непримиримыми врагами.
С тех пор, как Николай устроился на фабрику и перестал бегать по улицам Женевы с одной только целью найти работу, ничего и никого вокруг себя не замечая, он обнаружил, что Женева – не такой уж большой город и в нем проживает много русских. Гуляя в воскресные дни по центральным улицам и в городских парках, они с Лизой встречали Плеханова, Аксельрода, Веру Засулич. Несколько раз в двух шагах от себя видели Рахманинова и Скрябина (с лихо закрученными, как у гусара, усами), одних или со своими спутницами. А однажды, выходя из Английского сада, столкнулись с доктором Боковым, державшим под руку молодую красивую даму. Сергея Петровича трудно было узнать: настоящий европеец в элегантном светло-коричневом пальто, мягкой фетровой шляпе, с изящной тростью в руках. Румяное, здоровое лицо его украшали короткие усы и аккуратная русая бородка. Все в нем говорило о достатке и благополучии.
При виде старых знакомых, напомнивших ему о полтавской семье, доктор смутился. Познакомив их со своей спутницей, англичанкой мисс Прайс, он поспешил сообщить на русском языке, что политикой больше не занимается. Пока Лиза на плохом английском разговаривала с Прайс, Боков поведал Николаю, что с бывшей женой они расстались по ее желанию, она решила остаться в Полтаве. Мисс Прайс работает медсестрой вместе с ним в клинике Женераль-Больё и учится на медицинском факультете университета. Собираются пожениться. Он вынул визитку и сказал Николаю, что они всегда могут к нему обращаться за медицинской и любой другой помощью.
В другом парке, недалеко от железнодорожного вокзала, они увидели еще одну «тень» из прошлого – бывшего екатеринославского полковника жандармерии Богдановича, служившего теперь в Петербурге в Департаменте полиции. Николай предположил, что его визит в Женеву связан с недавним разоблачением журналистом Бурцевым заведующего заграничной русской агентурой Гартинга. Это громкое дело обсуждала сейчас вся пресса.
Богданович не спеша шел по главной аллее. Николай предложил Лизе проследить за ним. Прячась за кустами, они дошли с ним до беседки у пруда. Богданович покормил лебедей, плавающих около берега с грациозно вытянутыми шеями, и, оглянувшись по сторонам, поднялся в беседку.
Через несколько минут к пруду подошел человек, похожий на Ленина: с такой же формой головы и громадным лбом. Он тоже покормил лебедей и проследовал в беседку. Несомненно, это был русский агент.
– Вот тебе на, – удивленно присвистнул Николай, – газеты сообщили, что Франция и Швейцария заставили Россию убрать из своих стран всех агентов, а тут полковник департамента встречается с одним из них в центре Женевы.
– Лицо агента мне кажется знакомым, он был связан в Екатеринославе с нашими анархистами.
– Тетельман?
– Тетельман по описаниям другой и жил в Одессе, а этот, согласись, похож на Ленина.
– Надо проследить, где этот человек живет.
– А если они просидят до ночи?
– Вряд ли. Давай постоим еще немного. Подумать только: встретить тут самого Богдановича, да еще при исполнении секретной миссии. Даже дух захватывает.
Иван Петрович вскоре вышел и не спеша направился к выходу. Агент не появлялся. Оставив Лизу в укрытии, Николай подошел к беседке с другой стороны. Она была пуста, на газоне виднелась дорожка из примятой травы. Разочарованный, он вернулся к Лизе.
– Упустили, – сказал он, – ушел с другой стороны.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

СЕКРЕТНАЯ МИССИЯ БОГДАНОВИЧА

Глава 1

Богданович не случайно оказался в Женеве. Его первые шаги в Департаменте полиции в должности одного из заместителей Трусевича совпали с крупным скандалом в Европе, разразившимся благодаря журналисту Бурцеву. Этот неутомимый разоблачитель провокаторов в русской охранке опубликовал в своем журнале «Общее дело» информацию о том, что глава русской зарубежной агентуры Аркадий Михайлович Гартинг, статский советник и кавалер многих российских и иностранных орденов, в том числе и французского ордена Почетного легиона, – ни кто иной, как Абрам Гекельман (Ландезен), бывший политический эмигрант, состоявший на службе Департамента полиции России.
Журналист давно знал этого человека. В свое время Абрам получил задание сблизиться с эмигрантами группы «Народной воли», в которую тогда входил Бурцев, и вовлечь их в крупный теракт. На одном из собраний в узком кругу людей Гекельман предложил организовать убийство Александра III, создав для этой цели в Париже мастерскую для изготовления бомб. Мастерская была обнаружена, заговорщики арестованы. Суд французской исправительной полиции приговорил Гекельмана в числе других арестованных к тюремному заключению, но тот сумел (или, как теперь стало ясно, ему помогли) скрыться.
В 1904 году Гекельман-Ландезен снова появился в Париже под новой фамилией и в новой должности, которую ему обеспечил Рачковский, бывший в то время зам. директора Департамента полиции. Пять лет Гартингу удавалось благополучно скрывать свое настоящее лицо и трудиться на благо русской полиции, пока его случайно не встретил Бурцев и не вывел на чистую воду. Французская общественность подняла шум. В ответ на резкие заявления Жана Жореса, произнесенные с парламентской трибуны, председатель совета министров Клемансо дал публичное обещание, что на французской земле отныне не будет иностранных политических полиций.
Официально Гартинг исчез из Парижа. Временным руководителем вместо него стал его бывший помощник, ротмистр Андреев. На самом деле Аркадий Михайлович оставался на месте и продолжал руководить русской охранкой, бойкотируя новое начальство и ставя свою подпись на документах Заграничной агентуры.
Направляя Богдановича с секретной миссией в европейские столицы, Трусевич надеялся, что тот тщательно «прощупает» на месте каждого агента и, игнорируя требования французов и швейцарцев выслать всех русских «шпионов» домой, оставить самых надежных из них на своих местах. Иван Петрович побывал в Берлине, Лондоне, Вене, Париже и уже целую неделю жил в Женеве.
Встреча в парке с агентом «Лениным», который теперь числился в Департаменте полиции под псевдонимом «Шарль», была последней в Женеве, отсюда он направлялся в Бухарест. Иван Петрович расспрашивал его об условиях работы в Женеве, о других агентах, Гартинге. Чувствовалось, что, привыкнув за каждую важную информацию получать большие деньги, агент многое умалчивает, – это Богданович помнил еще по Екатеринославу. И тут, сам не понимая, как у него сорвалось с языка, обещал этому вымогателю в особых случаях соблюдать денежные расчеты, как это было при прежнем начальстве.
«Шарль» внимательно на него посмотрел и объявил, что может сейчас кое-что сообщить, если получит триста франков. «Говорите!» – воскликнул Иван Петрович, вынимая из кармана портмоне, в котором рядом с русскими «катеньками» лежали пятьсот швейцарских франков. Отсчитав три бумажки, он протянул их агенту. Тот небрежно засунул деньги в карман пальто и сказал, что в ближайшее время в Женеву прибывает за оружием группа македонских боевиков (возможно, даже анархистов-террористов).
– Они рассчитывают на «эксы»?
– Вероятно, – неопределенно пожал плечами тот.
Несомненно, «Шарль» знал намного больше, но полковнику не хотелось расставаться с остальными купюрами, да это было и не его дело. Он-то надеялся, что агент укажет ему имя какого-нибудь провокатора из департамента…

Глава 2

После «Шарля» у Богдановича была намечена встреча с его тестем, бароном Игельстромом в ресторане далеко от центра города. Густав Андреевич находился в Швейцарии с визитом по своей дипломатической службе. Встречаться с ним Иван Петрович не имел права. Перед отъездом в Европу Трусевич дважды повторил ему о секретной миссии, но он решил рискнуть: они с бароном не виделись с того самого злополучного декабря 1905 года, когда в Екатеринославе началась забастовка и пришлось перенести свадьбу его дочери Наташи с сыном барона Александром в Париж.
Полковник опаздывал на полчаса, представляя, как там рвет и мечет Густав Андреевич. Но теперь-то барон должен понимать, что Иван Петрович – не тот человек, который возглавлял губернское жандармское управление, а одно из самых важных лиц Министерства внутренних дел России, особа, приближенная к премьер-министру Столыпину, а через него – к самому государю.
Густав Андреевич собрался уходить и приказал официанту принести чернила и бумагу, чтобы оставить опоздавшему родственнику возмущенное письмо, как тот появился на пороге кабинета. Крепко обняв барона и извинившись, что его задержали дела государственной важности, Иван Петрович приказал официанту разлить по бокалам шампанское. Слова о государственной важности смягчили разгневанное сердце барона. Родственники сели на диван, оба в прекрасном расположении духа, улыбаясь и чокаясь, пили за счастье своих детей, за служебные успехи Ивана Петровича, здоровье его супруги и, наконец, – за Россию и Францию. После этого барон, как при их первом знакомстве, принялся критиковать Столыпина и Департамент полиции.
– Дорогой сват, – сказал он ни с того ни с сего своим надтреснутым голосом, нарушив приятную атмосферу вечера, – не обижайтесь на меня, но до чего плохо работает ваш департамент, развели в нем провокаторов.
– Так и у вас, Густав Андреевич, не лучше. Сколько ваших агентов продают информацию прессе.
– Это – все ложь, выдумки Бурцева. Он сам, будучи эсером, участвовал во многих терактах. Теперь готов свалить все на других, уйти в сторону. К тому же он далеко не бессребреник. За публикацию своих скандальных разоблачений Гартинга в немецкой газете «Тад» получил гонорар в пятьдесят тысяч франков. Его надо раздавить, как червяка.
– Будет вам известно, что эсеры не верили в его разоблачения Азефа и устроили над ним третейский суд, но все подтвердилось.
– Не без помощи Лопухина. Я не одобряю поступок Алексея Александровича, – заявил барон, смерив своего родственника уничижительным взглядом, как будто это он был во всем виноват, а не бывший директор Департамента полиции. – Зачем выносить сор из избы, критиковать свое собственное ведомство, даже если ты там уже не работаешь? У вас, в России, каждый готов предать друг друга и в кругах, близких к государю, а революционеры в это время вершат свои черные дела.
Не желая с ним ссориться, Богданович в который раз повторил ему, что в российских бедах виновата и Европа: она покрывает у себя русских преступников, она позволяет им организовывать на своей территории боевые и террористические отряды, готовить и испытывать бомбы. И все правительства смотрят на это сквозь пальцы.
– Помнится, Густав Андреевич, в прошлый раз вы восхищались Лениным, называли его забавным, милым человеком, а я опять и опять вам повторяю, что этот большевистский лидер, не стесняясь, открыто призывает к революции не только в России, но и во всей Европе.
Барон на эти слова Ивана Петровича усмехнулся.
– Только русских, – сказал он, опуская вилку с корнишоном в сырное фондю, – интересуют призывы к революции и свержению своего царя. Франция этим давно переболела, а швейцарцы так хорошо и свободно живут, что им не нужны никакие перемены. Организуйте у себя такие же кантоны, как в Швейцарии, и вы забудете о революциях. Я сам, приезжая в эту страну, удивляюсь, как разумно и демократично здесь все устроено.
– Зачем же вы сюда постоянно ездите?
– О, есть масса вопросов, которые мы должны решать с нашим ближайшим соседом. Впрочем, вы, наверное, устали, – поспешил он закончить разговор. – Уже поздно.
На этом они тепло расстались, дав друг другу обещание в ближайшее время непременно обменяться семейными визитами.
По дороге в отель Богданович почувствовал сильное головокружение, как у него обычно бывает, когда он много выпьет. Не доезжая до места, он остановил извозчика и пошел дальше пешком вдоль озера по набережной Монблан. На пути ему попался памятник несчастной императрице Сиси – так звали родные австрийскую императрицу Элизабет, убитую десять лет назад на этом месте итальянским анархистом Луиджи Лукени. Анархист поставил себе цель уничтожать богатых иностранцев, приезжающих на отдых в Швейцарию. Этот случай Европу ничему не научил.
Отбросив неприятные мысли, он остановился, чтобы полюбоваться ночным озером с отражающимися в нем огнями набережной. Знаменитый фонтан из-за сильного ветра не работал. Это его огорчило. Объехав несколько стран Европы, Иван Петрович не увидел толком ни одного города, ни всех красот средиземноморских курортов, ни знаменитых водопадов и памятников. И сейчас, вместо того, чтобы побродить по Женеве, надо возвращаться в отель и записать все, что он сегодня узнал от «Шарля».
Перед тем, как приступить к новым записям, Богданович перечитал предыдущие страницы: свое мнение об агентах, с которыми ему пришлось беседовать в эти дни. С самим Гартингом он так и не встретился – тот усиленно избегал его.
Как того требовали условия секретности, Богданович указывал только клички сотрудников. Первым в списке шел «Шарни». Ему он дал самую высокую оценку, назвав «выдающимся». На самом деле под этим мужским именем скрывалась женщина – Мария Алексеевна Загорская. Двенадцать лет она работала среди эсеров, находилась близко к руководителям партии, участвовала в издании их органа «Знамя труда» и была хорошо обо всем осведомлена.
«Жермен»… У этого человека, тоже работающего среди эсеров, он выделил такие качества, как образованность, компетентность, умение хорошо говорить, и как сотрудник, «несомненно, представлял крупную величину».
Был еще ряд людей с положительными характеристиками. Кого-то он оценил на тройку и три с минусом; двоих советовал немедленно отстранить от дела: из-за пожилого возраста и слабой работы. Еще одного – «Николя», назвал партийным карьеристом, требующим, во избежание провокационной деятельности, «зоркого наблюдения за ним и твердого руководства».
«Жак», «Филипп», «Берни», «Жаботинский» (человек, близкий к Ленину). Их лица: умные, хитрые, настороженные, льстивые вставали перед ним. Однако ни в одном из них он не смог угадать человека, работавшего на Бурцева.
Дочитав до конца записи, занимавшие две трети объемной тетради, Богданович открыл чистую страницу и крупными буквами вывел «Шарль». Так как он хорошо знал этого агента еще по Екатеринославу и в целом (кроме выдачи ему личных денег) остался доволен сегодняшней беседой, написал о нем так: «человек, абсолютно преданный полиции, с выдающимися способностями в агентурной деятельности. Умный, инициативный, способен к самостоятельной работе и, возможно, к руководящей должности, но имеет привычку за «тайную» информацию запрашивать крупные суммы денег, что иногда бывает затруднительно и может отразиться на успехе дела».
За окном светало. В утренней дымке четко вырисовывались контуры собора Святого Петра. «Из-за этого канальи Бурцева, – опять с горечью подумал Иван Петрович, – нет времени, чтобы дойти даже до этого собора». Он достал папку с публикациями Бурцева, переданную ему Андреевым. По сведениям журналиста выходило, что многие сотрудники департамента давали ему информацию о своих коллегах-провокаторах, и этот список, несомненно, будет увеличиваться.
Гнусное занятие «Шерлока Холмса русской революции» бросало тень и на Российское посольство в Париже на Rue de Grenelle, в подвале которого находилась заграничная служба охраны. «Это не посольство, – язвили парижские газеты, – а филиал царской охранки».
Богданович задумался. Все русские послы, особенно нынешний Извольский, возмущались размещением сыщиков на их территории. «А что если ликвидировать эту секретную службу и сделать ее легальной, – подумал он, – например, открыть частные сыскные бюро из иностранных сыщиков, которые будут работать на Россию?»
Мысль показалась ему заманчивой, и он стал составлять докладную записку Трусевичу со всеми своими выводами о нынешнем состоянии русской Заграничной службы, ее агентах и пришедшем ему в голову соображении легализовать эту работу. Записка получилась большая – на двадцати пяти страницах. Он знал, что Максимилиан Иванович не любит читать длинных документов, но переписывать не стал – все изложенное здесь казалось ему существенным.
Теперь со спокойной душой можно лечь спать, но тут Иван Петрович вспомнил сообщение «Шарля» о прибытии в Женеву македонских боевиков. Информация была настолько важной, что он посчитал своим долгом сообщить о ней швейцарским коллегам, хотя бы анонимно. Кривым почерком написал на имя шерифа Женевы короткое письмо и, не обращаясь к помощи прислуги, отнес его в ближайший почтовый ящик.

Глава 3

В этот же день Николай Даниленко рассказал Рогдаеву о том, что в парке около железнодорожного вокзала они с Лизой увидели бывшего начальника Екатеринославского жандармского управления Богдановича, который в беседке встречался со своим агентом, внешне похожим на Ленина: по форме головы и огромному лбу.
– По описаниям похож на Бенциона Долина, – сказал Рогдаев, – но его сейчас нет в Женеве, по моему заданию он уехал в Россию. Это наш, проверенный человек. Он хорошо помогал в России и здесь эффективно работает. О Богдановиче и этой встрече надо обязательно сообщить Бурцеву.
Рогдаев тут же отправил письмо в Париж. Он давно дружил с Владимиром Львовичем и представил ему много информации об агентах царской охранки, обнаруженных в отряде Борисова и анархистских группах России. Бурцев же со своей стороны первый поставил их в известность о предательстве киевского анархиста Богрова (это впоследствии отвергли Сандомирский и другие товарищи) и братьев Гринберг в Одессе.
Несколько человек из секретных сотрудников полиции, бывших одновременно и информаторами Бурцева, подтвердили журналисту, что встречались с Богдановичем в Париже, Берлине и Женеве. Эта новость немедленно была разослана Бурцевым во все газеты Европы. Особенно красочно была описана встреча полковника с агентом в беседке в женевском парке. Перед этим Владимир Львович посетил в Женеве Николая Даниленко, и тот ему подробно все рассказал, не забыв упомянуть о примятой дорожке на траве.
Вездесущий журналист узнал и об ужине Богдановича с французским дипломатом бароном Игельстромом в третьесортном женевском ресторане, где они обсуждали слабость французского и швейцарского правительств, и осветил это событие с подробным пересказом их разговора.
На обоих родственников заметки произвели эффект разорвавшейся бомбы. Игельстром решил срочно выехать в Париж, чтобы объясниться с Клемансо и Пишоном. Горничная спешно укладывала его вещи в чемодан. Однако, поразмыслив, барон решил, что для него самого ничего страшного в том, что он встречался в Женеве со своим русским родственником, нет: они служат в разных ведомствах, по службе никак не связаны. Третьесортный ресторан с сомнительной публикой и посредственной кухней – повод для сплетен, не больше; все остальное – клевета гнусных писак, чтобы поссорить их страны (именно так по возвращении в Париж он и представил эту историю председателю правительства и своему министру). На этом Игельстром успокоился, приказав горничной вернуть вещи в шкаф.
Богданович в это время находился в Бухаресте и, прочитав в местных газетах статьи Бурцева, перепечатанные из парижской прессы, не сомневался, что его карьере пришел конец. Оставалось только гадать, кто из агентов совершил эту подлость. «Шарль» явно не мог рассказать о секретной встрече с ним в парке: это было не в его интересах. Что же касается свидания с бароном в ресторане, то агент вполне мог за ним проследить или сам, или с помощью своих людей, подкупить официантов, а затем предложил эту информацию за деньги Бурцеву. Неужели и этот работает на два фронта? Достав из портфеля тетрадь с записями, Богданович поставил рядом с именем «Шарля» три жирных вопросительных знака.
История быстро дошла до Петербурга. Весь Департамент гадал, в какую губернию теперь отправят Ивана Петровича и лишат ли звания полковника.
Жена встретила его с заплаканными глазами. Успокаивая ее, Иван Петрович пошутил, что теперь он выйдет в отставку, и они спокойно будут путешествовать по Европе и жить у Наташи с Александром в Париже.
– Как бы теперь барон и Александр сами не вылетели из своего министерства и не перебрались в Россию на твое попечение, – с грустью изрекла жена.
– Не исключаю, что так и будет, – покорно согласился Иван Петрович,– а ведь мы так хорошо посидели с бароном в ресторане.
– Как ты мог решиться на такое, Ванечка, на тебя это не похоже?
– И на старуху бывает проруха. Кто бы мог подумать, что у этого Бурцева всюду имеются свои люди, даже на окраине Женевы! Не журналист, а находка для сыска. Если меня оставят в Департаменте и даже если выгонят, я сделаю все, чтобы его достать, хоть из-под земли, и раздавить, как червяка. Заметь: это не мое выражение, а Густава Андреевича. Он так считает, а вместе с ним и вся Европа.
На следующий день, отправившись с утра пораньше в Департамент, он мысленно распрощался со своей должностью и погонами, но Трусевич только слегка пожурил его за неосмотрительность и с интересом выслушал предложение о создании за границей легальных частных сыскных бюро из иностранных агентов, обещав в ближайшее время доложить об этом Столыпину.
– Петр Аркадьевич очень недоволен обстановкой в Департаменте, считает, что информатор или информаторы Бурцева находятся среди нашего руководства. Каково это слышать? – с горечью произнес Трусевич, встав с кресла и прохаживаясь по мягкому ковру вдоль всего кабинета. – Этим человеком может быть кто угодно.
– А вы сами что думаете, ваше высокопревосходительство?
– Что бы я ни думал, а работать надо, и ваше предложение о создании частных сыскных бюро кажется мне вполне разумным, хотя не исключаю, что со временем и среди них найдутся желающие сотрудничать с Бурцевым: деньги все любят. А вас, полковник, попрошу внимательней курировать всю нашу работу за границей, особенно на Балканах: там сейчас активизируются анархисты.
Выходя из Департамента, Богданович неожиданно в дверях столкнулся с подполковником Поповым. Они радостно обнялись.
– Слышал о твоих приключениях в Женеве, – улыбнулся Петр Ксенофонтович. – Объяснялся с начальством?
– Не поверишь: пронесло. А ты здесь какими судьбами?
– По делу нашего с тобой «Боевого интернационального отряда анархистов-коммунистов».
– Это еще зачем? С ним давно покончено.
– Убит Иоста. Трусевич прислал мне письмо, что, мол, это я действовал неосторожно, появляясь с ним на улицах Екатеринослава и Одессы. Ваш начальник сыска Шкляров настрочил об этом бумагу и представил свидетелей. Странные люди! Естественно, что по моему приказу Карл Иванович встречался на улицах с другими агентами, показывал им анархистов, которых знал только он, и те начинали за ними следить. Иначе бы мы этих преступников никогда не поймали. Я, опытный офицер, не мог специально раскрывать такого важного осведомителя. Неужели Трусевич этого не понимает?
– Петя, ты мой старый, добрый товарищ. Я тебе честно скажу. Департамент – такой злостный очаг хитросплетений, какие тебе не снились. Я был сердит на Лопухина, когда он раскрыл деятельность Азефа, а теперь покопался в делах Рачковского, Гартинга, их связях и хорошо понимаю Алексея Александровича. Он всегда был порядочным человеком, недаром его так ненавидел Витте. Теперь я сам чуть не угодил в жернова этой машины. Мой тебе совет: уезжай в Харьков и забудь о письме Трусевича, пока на тебя не навешали других собак.
– Нет, Ваня. Я намерен защитить свое честное имя.
– От Дьяченко я слышал, что в Екатеринославе у полицмейстера Машевского есть любовница среди арестованных анархисток. По пьяному делу он мог рассказать ей об Иосте, а та – своим товарищам. Имей это в виду, когда будешь разговаривать с Максимилианом Ивановичем.
– Я буду говорить только за себя, а Машевского пусть разоблачают следователи, разыскивающие убийц Иосты. Мне искренне жаль Карла Ивановича. Он нам хорошо помог.
– Вечером обязательно приезжай ко мне домой. Поговорим по душам. Меня пронесло, дай Бог, и тебя гроза минует.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

ГРАБЕЖ СРЕДИ БЕЛА ДНЯ

Глава 1

В первых числах марта в Женеве наступили теплые, солнечные дни. После обильных дождей, ливших подряд трое суток, снег на улицах и в парках сошел, на газонах пробивалась трава, на ветках набухли почки – вот-вот они лопнут, и вылезет листва. Небо было такое чистое и ясное, что скрытый зимой в облаках Монблан теперь показался во всей своей красе. Ослепительно белый (недаром его называют «Белой горой»), он величественно возвышался над окрестными синими горами. Однако через несколько дней неожиданно выпал снег, закрутила вьюга, а ночью разыгрался ураган такой силы, что ломал деревья и срывал черепицу с крыш.
До самого утра Лиза не могла заснуть, прислушиваясь к шуму ветра и ударам о стены старых платанов. Вот так и в их бывшем родном доме стучали в окна ветки лип. В Женеве климат был похож на екатеринославский, только там на него оказывали влияние Днепр и степи, здесь – озеро и горы. Евдокия Степановна рассказывала, что зимой здесь тоже бывают грозы, а на Рождество, после ночного мороза, могла наступить оттепель с дождем и теплой температурой – то, что они сами наблюдали в этом году.
Несмотря на ураган, на следующий день все мужчины пансиона, как обычно, отправились на работу, не зная, ходит ли по улицам транспорт. Николай сказал Лизе, чтобы она в клуб сегодня ни в коем случае не ходила, даже если Ляхницкий будет звонить и уговаривать ее. У этого человека, одержимого подготовкой концерта к 1 Мая, хватит на это ума. Лиза хотела ему сказать, что все нормальные люди тоже сегодня сидят дома, но Полина и Лида (она тоже осталась дома) спокойно отпустили своих мужей, и она промолчала.
После завтрака женщины обычно собирались в комнате у Полины, за разговорами вязали и шили. На этот раз Лиза сказала подругам, что всю ночь не спала, ей хочется отдохнуть; ушла в свою комнату, но заснуть не смогла и, достав с этажерки роман Толстого «Война и мир», с удовольствием перечитала сцену первого бала Наташи Ростовой, ее чувства и переживания. Дальше шло описание военного совета в Филях во главе с Кутузовым, Бородинское сражение, смерть выжившего из ума графа Болконского – места, которые она раньше пропускала, считая их неинтересными и лишними в романе, а здесь проглотила все одним махом. Когда-то Лизу до слез потрясло, как Толстой описал душевные муки Анны Карениной перед тем, как броситься под поезд. Теперь ее поразило изображение им нравственных страданий княжны Марьи около постели умирающего отца. Для нее заново открылся Толстой: историк, философ, тонкий психолог, постигший тайны человеческой души.
За обедом она рассказала подругам, что читала «Войну и мир» Толстого. Роман произвел на нее новое впечатление, не такое, как в гимназические годы. Теперь она решила перечитать все произведения Толстого и Достоевского.
– А я Достоевского не могу читать, – сказала Полина, – он на меня плохо действует. После каждого его романа я несколько дней хожу сама не своя. Его герои – люди с больной психикой.
– Вы правы, Поля, – поддержала ее Евдокия Степановна, – я видела Достоевского собственными глазами. У него был вид не вполне здорового человека, мы все жалели его беременную жену. Потом у них ребенок умер и теперь лежит на нашем кладбище.
– Толстого и Достоевского, – быстро сказала Лиза, боясь, что Евдокия Степановна не к месту продолжит свой рассказ об умершем ребенке Достоевского, – надо перечитывать по нескольку раз, только тогда можно осмыслить и понять их произведения. Так говорила одна моя знакомая учительница словесности, и я с ней полностью согласна.
Обедали долго, говоря о том, о сем, как бывает, когда времени много и не надо никуда спешить, разошлись только в пятом часу вечера. Лиза снова взялась за Толстого. Вскоре в комнате стало темно, и почему-то отключили электричество. Глаза слипались, она укуталась с головой в одеяло и незаметно уснула. Разбудил ее стук в дверь. Она вскочила, решив, что это Коля вернулся с работы. На пороге с перепуганным лицом стояла Ващенкова.
– Что случилось, Евдокия Степановна, – спросила Лиза, увидев, что та вся трясется от волнения. – Полина?
– Мишель позвонил с фабрики. Там пожар, кого-то придавило тележкой с колодками, этого человека отвезли в клинику.
– Кого? – в ужасе закричала Лиза и, не дожидаясь ответа, бросилась в комнату Евдокии Степановны, где был единственный в доме телефон, чтобы позвонить в управление фабрики.
Спокойный голос с той стороны провода ей сказал, что пожар потушили, жертв нет.
– А кого придавило тележкой?
– Подождите, я узнаю.
На той стороне замолчали. Слышно было, как отодвинули стул, скрипнула дверь. Неожиданно звонок разъединился. Лиза снова набрала номер. Теперь он оказался занят, и был недоступен еще минут десять. Наконец она услышала тот же голос, что с ней разговаривал первый раз.
– Это жена механика Даниленко из цеха прессованных сапог. Вы мне не ответили, кого придавило тележкой.
– Прессовщика Аристова. Его отвезли в клинику Женераль-Больё.
– А мой муж?
– Он и Труфимов поехали его сопровождать.
Бросив трубку, Лиза побежала к себе одеваться. Ващенкова еле за ней поспевала.
– Лизонька, что вам сказали?
– Моисея придавило тележкой. Его отвезли в клинику Женераль-Больё. Коля и Саша поехали с ним. Только Полине ничего не говорите, дайте ей успокоительных капель, пусть заснет.
– Куда же вы одна, в такую погоду? И мужчин никого нет. Только Туркин спит после ночной смены. Пойду, разбужу его.
Леня пришел в своей шоферской куртке и, стоя в дверях, наблюдал, как Лиза возится с крючком на воротнике пальто. Он помог ей застегнуть воротник и натянуть перчатки. «Ураган, кажется, кончился, – сказал он, улыбаясь своей застенчивой улыбкой. – Успокойтесь, все будет хорошо». Лиза с благодарностью посмотрела на него: верный, добрый и всегда безотказный товарищ.
В коридоре их остановила Полина. Срывающимся от волнения голосом она потребовала, чтобы Лиза рассказала ей всю правду.
– Я сама толком ничего не знаю, кроме того, что на фабрике произошел пожар, – смутилась Лиза оттого, что приходится обманывать подругу. – Мне сказали, что жертв нет. Сейчас мы туда быстро съездим и вернемся назад.
– Если жертв нет, то почему наши мужчины до сих пор не вернулись.
– Поленька, на улице снежные завалы, – сказала Лиза первое, что ей пришло в голову, – они могли где-нибудь застрять в транспорте.
На улице заметно потеплело. Ураган стих, но снегопад продолжался, и ветер все еще с силой раскачивал и ломал ветви деревьев.
Петр Васильевич деревянной лопатой энергично прокладывал тропинку от пансиона к мостовой. И у других домов мужчины и женщины чистили тротуары и мостовую, сгребая снег в одну кучу, а ветви деревьев – в другую. Их потом вывезет муниципальный транспорт.
На конечной остановке трамвая стоял полицейский в широком непромокаемом плаще. С удивлением оглядев их, он сообщил, что десять минут назад пришел первый со вчерашнего дня трамвай и, постояв некоторое время, пустой ушел обратно.
– Нам надо срочно в клинику Женераль-Больё, – сказала Лиза. – На резиновой фабрике Бортье вспыхнул пожар, пострадал наш знакомый.
– Подождите, появится машина или экипаж, отправлю вас с ними.
Ждать пришлось долго, пока на дороге не появился автомобиль. Полицейский заставил его хозяина отвезти пассажиров по указанному адресу. Леня, хорошо знавший город, давал недовольному водителю указания. Слушая их вполуха, Лиза размышляла о том, что могло произойти на фабрике, и как Моисей оказался под тележкой.
На фабрике же случилось следующее. Несмотря на ураган, в утреннюю смену пришли все рабочие, некоторые с большим опозданием, но это не вызвало нареканий у начальства. Настроение у всех было приподнятое: на следующий день была зарплата, и мастера объявили, что к ней еще будет приличная премия за февраль, а кто имеет акции фабрики, – и годовые дивиденды.
Беспокоясь за состояние аварийных прессов, Николай каждые два часа их осматривал и возвращался в свое помещение, чтобы продолжить занятия с рабочими – двумя бельгийцами и одним венгром, подпадавшими под сокращение. Было решено оставить их работать в цехе на станках. Бельгийцы схватывали все на лету, однако венгр Иштван Ранки оказался на редкость бестолковым, одно и то же действие ему приходилось объяснять по нескольку раз.
В обеденный перерыв к нему заглянул Мишель, чтобы вместе пойти в столовую. Николай сказал, что придет попозже, отпустил бельгийцев и оставил одного венгра. По шуму в цехе он слышал, что несколько прессов еще работают и, выглянув туда, увидел Моисея и двух рабочих, ожидавших, когда закончится вулканизация. Рядом с Моисеем стоял грузчик, бельгиец Поль Жарсис. Николай вернулся к венгру, растерянно смотревшему на чертеж, который они разбирали уже третий день. Что с ним было делать? Для поощрения Николай два раза его похвалил. Ему самому хотелось поскорей пойти в столовую.
Неожиданно в цехе раздался взрыв, и тут же последовал другой. «На прессы не похоже», – подумал Николай, выскакивая из комнаты. На месте одного из прессов лежала груда искореженного металла: оттуда к потолку поднимались огонь и черный дым. Еще он увидел врезавшуюся в вентиляционный стояк тележку с колодками. Его поразила огромная дыра в стояке, из нее тоже вырывались черные клубы дыма и пламя.
Выскочивший следом за ним венгр закричал, что в проходе лежит человек, придавленный другой тележкой. Они бросились туда. Тележка лежала на боку, из-под свалившихся колодок торчали ноги в коричневых ботинках с толстой рельефной подошвой. По этим ботинкам Николай с ужасом узнал Моисея. Со всех сторон сбежались люди, общими усилиями подняли тележку, разгребли колодки.
Быстро примчались пожарные и скорая помощь из ближайшей клиники Женераль-Больё. Бегло осмотрев Моисея, врачи приказали санитарам отнести его на носилках в машину. Николай и Саша Труфимов сопровождали его. Мишель сказал, что понадобятся деньги, и побежал в администрацию, обещав приехать следом. «Позвони в пансион, – крикнул ему вдогонку Николай, – скажи, что мы задержимся».
Во дворе стояло несколько пожарных машин и кареты скорой помощи. Хотя рабочим разрешили идти домой, они толпились внизу, наблюдая за тушением пожара. От людей в касках зависела судьба фабрики и их собственная судьба. К счастью, огонь не успел далеко распространиться, и его вскоре потушили.
В толпе было все начальство вместе с Бортье и Липеном. Увидев носилки, главный инженер подошел к Николаю:
– Жив? – спросил он, вглядываясь в землистое лицо Моисея.
Николай молча кивнул головой.
– Вы, вот что, Даниленко, – сказал Липен, заметно волнуясь и стараясь не смотреть ему в глаза, – насчет денег не беспокойтесь. Фабрика все оплатит и выдаст семье пособие.
– Взрыв был странный, – сказал ему Николай. – И не один, а два. Внимательно осмотрите дыру в стояке. Дым и пламя шли снизу.
– Значит, это не прессы?
– По-моему, нет.
Когда машина подъехала к клинике, Николай вспомнил, что здесь работает Иван Петрович Боков. «Вот удача, – подумал он, – надо попросить, чтобы Моисея определили к нему». Однако врачи со «скорой» отправили пострадавшего в приемное отделение и исчезли. Очень быстро пришли санитары, положили Моисея на каталку и увезли к лифту.
Сопровождающим разрешили подняться на второй этаж и ждать там, пока идет операция. Надев халаты, они медленно поднимались по лестнице, боясь, что наверху их встретят врачи и сообщат страшное известие о смерти друга. Точно такое же чувство Николай испытывал в екатеринославской клинике Рогачевского, когда умер Миша Колесников. Надо же было, чтобы в спокойной, благополучной Швейцарии ему опять выпало подобное испытание.
В клинике было необыкновенно чисто и стерильно: белые потолки, белые стены, блестящие кафельные полы и белые двери с перламутровыми круглыми шарами вместо железных ручек.
На втором этаже оказались три двери с табличками «Операционная». Из всех трех то и дело выходили или входили медсестры и врачи, не обращая на них внимания. У всех были озабоченные лица, и Николай с Сашей не решались к ним обратиться.
Спустя два часа в коридоре почти одновременно появились Лиза, Леня Туркин и Мишель. Мишель успел получить по распоряжению Бортье деньги для лечения Моисея и в помощь его семье. Часть денег для Полины он сразу отдал Николаю.
Увидев Николая и Сашу, Лиза разрыдалась.
– Лизонька, – растроганно успокаивал ее Николай, – ничего страшного не произошло. Моисей сейчас в операционной.
– Я звонила на фабрику, мне сказали, что его придавило тележкой. Как это могло случиться?
– Я тебе потом расскажу, успокойся. Зря вы сюда приехали.
– Сколько времени он в операционной?
– Не так много, – солгал Николай, переглянувшись с Сашей. Из рассказов своего брата Володи, он знал, что операции на головном или спинном мозге идут по шесть и более часов.
– Поезжайте все домой, – предложил Мишель, – успокойте Полину. А я побуду здесь до утра.
– Мне скоро заступать в ночную смену, – сказал Леня, – я съезжу в парк за машиной и отвезу вас.
– Вот хорошо, – обрадовался Николай. – Надеюсь, к этому времени все прояснится.
Мишель отвел Николая в сторону.
– На фабрике переполох. В кассе украли всю наличность, а там – завтрашняя получка с премией и годовой прибылью. И знаешь как: через стояк?
– Теперь понятно, что это были за взрывы. Мне сразу они показались странными, я сказал об этом Липену. Догадываюсь, кто это сделал.
– Кто-нибудь из наших анархистов?
– Да. Но это только предположение.
– Хорошо. Потом обсудим.
Мишель опять предложил всем идти домой, но друзья решили ждать до конца. Наконец, из крайней операционной вышел врач и успокоил их, что, хотя операция была сложной и состояние пациента тяжелое, опасности для жизни нет. После этого он спросил об оплате и увел куда-то Мишеля.
– Даже не объяснил толком, что с Моисеем. Давай скорей деньги и все тут, – сказал Саша, стукнув с досады кулаком по скамейке.
– Швейцарец спокойно спит, когда у него туго набит кошелек, – съязвила Лиза.
– А немец, – добавил Николай, чтобы разрядить обстановку, – когда у него желудок набит сосисками и пивом.
Вернулся Мишель. Сумма за операцию оказалась огромной. Ему пришлось отдать все деньги, которые у него были.
– Но это ничего, – оправдывался он перед Лизой: ему казалось, что она с упреком смотрит на него, – Бортье даст еще.
– Ты хоть расспросил врача, что у Моисея?
– Расспросил. Все очень серьезно. Вскрывали череп. Заверил, что вытаскивали с того света людей и в худшем состоянии.
– Надо же, чтобы это случилось, когда Полине рожать, – сказала Лиза, – и Туркин где-то пропал.
Оказалось, что Леня давно приехал, но его не пропускали наверх.
Воспользовавшись ситуацией, Мишель поцеловал Лизу в щеку.
– Вы, Лиза, присмотрите за Полей. У них здесь никого из родных нет.
– Мог бы об этом не говорить. Она для меня, как сестра.
На лестнице пансиона их ждала Ващенкова. Обливаясь слезами, она сообщила, что Полина уже все знает. Они с Лидой нашли в справочнике телефон клиники и без конца туда звонили. Только что им сказали, что операция закончилась, состояние Моисея тяжелое.
– Бедняжка, она все время плачет. И от капель отказалась, говорит, вредно для ребенка.
– Попробую ее уговорить, – сказала Лиза.
Полина в одежде лежала на кровати. Около нее сидела Лида, придерживая на ее лбу мокрое полотенце. Рядом с расширенными от ужаса глазами стояла Марина. Лиза взяла Полину за руку, ласково погладила по щеке.
– Поленька, все в порядке, мы были в клинике, разговаривали с врачом. Моисея скоро выпишут.
– Ты меня нарочно утешаешь, чтобы я не волновалась. Я знаю, ему плохо, ведь операция шла несколько часов.
– Главное, что Моисея спасли, он быстро пойдет на поправку, если ты его не будешь огорчать. Вы сейчас оба должны вести себя разумно. Там остался Мишель, завтра Коля навестит его после работы, а я с тобой побуду ночью. Правда, Коля?
– Конечно, я тоже могу здесь ночью посидеть.
– Я тебя позову, если будет нужно, а сейчас все расходитесь. Поле надо обязательно заснуть.
После ужина Николай заглянул к ним в комнату. Полина лежала в той же позе с закрытыми глазами; Лиза крепко спала в кресле, свернувшись калачиком. Он принес постельные принадлежности, осторожно подсунул под голову жены подушку, накрыл одеялом и выключил свет.
От всех переживаний сегодняшнего дня у него самого раскалывалась голова. Он принял аспирин и завел будильник на пять часов, чтобы до работы заехать в клинику.
Ночью его разбудил стук в стену. Наспех одевшись, он бросился в соседнюю комнату. Полина корчилась на кровати и кусала губы, стараясь сдержать крик от мучивших ее болей. Лиза набросилась на него с расширенными глазами.
– Что ты так долго, у Полины начались схватки. Она говорит, что надо ехать в клинику на Avenue de Beau-Séjour, где-то в центре.
– Надо разбудить Евдокию Степановну, она больше разбирается в таких делах.
Пришла Ващенкова, спросила что-то у Полины и успокоила их: воды не отходят, значит, ничего страшного нет. Велев Николаю подогнать любой транспорт, она стала надевать на Полину пальто. Лиза помогала ей трясущимися руками. Вернулся Николай, сказал, что метель успокоилась, закрытый извозчик стоит у подъезда – все, что он смог найти. Он отвел Лизу в сторону.
– В клинике опять потребуют деньги. Придется взять твои накопления на педагога.
– Поля говорила, что они копят деньги на роды и у нее есть медицинская страховка, но неудобно сейчас спрашивать об этом. Возьми еще те, что отложены на вечернее платье, обойдусь без него.
В клинике их успокоили, что у Полины только первые схватки, и роды начнутся не скоро, они могут спокойно идти домой.
– Столько напастей в один день, – устало сказала Лиза, когда они вышли на улицу, – как Полина все это перенесет?
– Ничего, все будет хорошо. Моисей обязательно поправится. – Николай посмотрел на часы. – Половина седьмого. Ни то, ни се. Давай отправляйся домой на автобусе, а я заеду в клинику за Мишелем, оттуда поедем на фабрику. В обед позвоню.

Глава 2

Вся фабрика уже знала об ограблении кассы и проникновении бандитов в ее помещение через вентиляционный стояк во время взрыва. Все только об этом и говорили. Администрация вывесила в проходной объявление, что день зарплаты переносится на следующую неделю. Бортье надеялся, что полиция за это время найдет грабителей с деньгами, иначе ему придется брать большой кредит в банке, а он и так в начале года по совету сыновей взял два солидных кредита на строительство филиалов в Цюрихе и Базеле. Там его ученые отпрыски решили начать производство женских зимних сапог на меху с утолщенной нескользящей подошвой. Их рекламу на обложке блокнота он и продемонстрировал на общем собрании в феврале.
Днем в цехе формовых сапог появился следователь. Долго изучал место происшествия, заглядывал в стояк, осматривал остатки разрушенного пресса, затем, устроившись в кабинете старшего мастера, стал по очереди вызывать к себе рабочих и инженерно-технический персонал.
Утром по дороге из госпиталя Николай рассказал Мишелю о Кныше и Минько, которых он недавно застал около стояка вместе с грузчиком-бельгийцем.
– Они уже тогда задумали это ограбление, – рассуждал он, восстанавливая картину происшедшего, – ждали случая, когда в кассе будет много денег. Этот день настал, ведь утром мастера объявили рабочим о выплате премии и дивидендов за год. Действовали скорей всего в два этапа. Сначала взорвали пресс и по стояку спустились вниз. Когда взяли кассу, устроили еще один взрыв в стояке, чтобы запутать следы. Затем, воспользовавшись общей суетой, скрылись.
– Логично, – согласился Мишель, – только не пойму, как Моисей оказался под тележкой.
– Сначала они могли его не заметить, а, когда увидели или он их увидел и окликнул, решили убрать его как свидетеля. Все могло произойти так быстро, что он не успел отскочить. Вторую тележку кто-то из соучастников уже после пожара специально направил к стояку, как будто это она пробила стену.
– Если следователь докопается, что это сделали русские рабочие, нас всех замучают допросами.
– Мы-то причем? А узнать недолго, они наверняка скрылись, их скоро хватятся.
– Они могли оставить следы на квартире, – озабоченно сказал Мишель.
– Может быть, нам самим туда наведаться до полиции?
– В полиции тоже не дураки, будут расспрашивать хозяев, кто к ним приходил и зачем. Поставим себя под удар. Решаем так: ты толком ничего не видел, я в это время находился в столовой вместе со всеми рабочими. А грузчик-бельгиец был в тот день? Что-то я не припомню.
– Был, я его видел рядом с Аристовым незадолго перед взрывом.
– Он и направил тележки на Моисея и стояк и устроил второй взрыв.
Николая и Иштвана, как первых, увидевших пожар, допрашивали по нескольку раз. Николай пожалел, что сказал главному инженеру про «странные» взрывы. Следователь привязался к нему именно с этими взрывами, пытаясь понять, как грабители (предположительно назывались фамилии двух русских рабочих и грузчика-бельгийца, исчезнувших из города, полиция уже успела все проверить) могли осуществить свой замысел за сравнительно короткий срок. Наверное, он подозревал в сговоре и Николая, как русского эмигранта, недавно поступившего на фабрику.
Кроме швейцарской полиции, нашлись и свои «сыщики-доброжелатели» из соотечественников – большевики. Они объявили в газете «Пролетарий», что известную в Европе резиновую фабрику ограбили анархисты. «Эти последователи Бакунина и Нечаева, – с желчью писал автор статьи (под псевдонимом Гвоздев) – упрямо продолжают придерживаться своих террористических методов борьбы с буржуазией. Им мало взрывов и убийств в России. Они решили ограбить своих собственных товарищей-рабочих в Женеве, лишив их месячной зарплаты, прибыли и дивидендов за год. Один из русских рабочих в результате взрывов получил множественные ранения и сейчас находится в клинике в тяжелом состоянии. Ничего святого для этих людей не существует».
– По-своему большевики правы, – сказал Мишель, когда они, спустя некоторое время после происшествия, втроем: он, Николай и Рогдаев, встретились в кафе на Старой площади, – но зачем публично делать свои заявления. Кныш и Минько к нам не имеют отношения. Ты, Коля (он обращался к Рогдаеву) их знаешь лучше нас. В Екатеринославе они, возможно, хорошо себя проявили, не спорю, но в нашей федерации не принимали никакого участия. Когда они появились в Женеве, мы помогли им устроиться на фабрику, дали денег на жилье. Больше они с нами знаться не пожелали. В клубе их никогда не видел. Откуда у большевиков информация, что они – анархисты, неизвестно, но из-за трех обычных грабителей нас снова опорочили на весь мир.
– Ленин сам уже давно призывает к террору и экспроприациям, – заметил Рогдаев.
– Большевики нас стали часто покусывать. Им не нравится, что в России молодежь предпочитает идти за нами. В Петербурге и Москве образовались новые анархические группы.
– Они же террористы, – не сдержался Николай, молча слушавший друзей. Впрочем, он тоже был возмущен провокационным заявлением в «Пролетарии».
– Не все, – возразил Рогдаев. – Там сейчас больше интересуются синдикализмом. На эту тему пришли две большие статьи из Петербурга. Обязательно дадим их в очередном номере «Буревестника».
– В журнале не следует больше вести речь о терроризме, – заявил Мишель, – пора с ним покончить раз и навсегда.
– Ты глубоко ошибаешься, – возразил Рогдаев. – Мнения бывают разные, и люди, вроде Новомирского, лучше докажут террористам о вреде их действий, чем замалчивание этого вопроса.
– Нужно поднимать новые темы, – заявил Николай.
– Мы и так сейчас начали очередной цикл статей по теории и философии анархизма, ввели рубрику «Ваше мнение».
– По-моему, достаточно литературы об анархизме, надо больше давать советов по практической работе групп, – сказал Николай, вспоминая свой журналистский опыт в большевистских газетах. – Я уверен, что многие анархисты на местах, особенно здесь, за границей, не знают, чем им заниматься.
– Ты попал в точку. Вчера пришло такое письмо из Льежа. Кстати, оно у меня с собой, хотел дома над ним поработать. – Он вытащил из кармана письмо. – Вот что люди пишут. «В России анархистское движение разгромлено, за границей анархистов мало, и те бездействуют. Работаем мы на заводе, где много русских рабочих. Они держатся от всех особняком, ничем не интересуются. Даже смирились с низкой зарплатой и штрафами по всякому пустяку. Если начнешь с ними говорить о правах, быстро отходят в сторону. Подскажите, что нам делать. Мы хотим быть полезными для нашего движения».
Прочитав, Рогдаев вопросительно посмотрел на друзей.
– Вот такое невеселое письмо. Можешь, Коля, ответить им с ходу, чтобы все это поместить в ближайшем номере журнала? Только помни, что речь идет об анархистах.
– Отвечу. Давай бумагу и карандаш. Можете даже разговаривать, мне это не помешает.
Подмигнув Штейнеру, Рогдаев вытащил блокнот с карандашом. Николай писал, не обращая внимания на шум и разговоры вокруг. Наконец откинулся на спинку стула, с торжеством посмотрев на друзей.
– Готово!
Рогдаев быстро пробежал текст.
– Ну, ты даешь, – сказал он с восхищением, – столько практических советов, даже мне полезно почитать.
– Я бы еще сюда подобрал высказывания Кропоткина, Гольдман и тех, кто недавно создал здесь, в Европе, или России новую группу. Не пожалейте на это целый разворот и дайте анонс на первой странице или обложке журнала. В конце разворота или где-то на его середине можно жирным шрифтом сделать комментарий от редакции о необходимости созвать съезд или конференцию для объединения всех таких групп. Люди находятся в растерянности. Никто не хочет ими заниматься. Вы никак этого не хотите понять.
– Не ворчи, – дружелюбно проговорил Рогдаев, – лучше переходи ко мне постоянным сотрудником. Будешь писать статьи и делать переводы.
– Не могу. Нам с Лизой нужен твердый, солидный заработок.
– Вот, что, Коля. Попробуй заняться писательством. В Париже я познакомился с редактором литературного альманаха «Русские просторы», эсером Синицыным. Ему покровительствует и дает деньги какой-то русский меценат из князей, довольный тем, что эсеры расправились с его личным врагом Великим князем Сергеем Александровичем, по чьей милости он вынужден жить за границей. Синицын интересовался у меня, нет ли людей, которые могут написать воспоминания или рассказы из русской жизни. Вот тебе случай. Напиши что-нибудь, а я попрошу Синицына опубликовать.
– Неплохая идея, – согласился Николай. – Надо подумать.

Глава 3

Каждый год в Париже проходил Осенний салон художников, летом же они все усиленно работали, чтобы представить на суд зрителей свои картины, ну, и, конечно, выгодно их продать. Салоны так и задумывались для поддержки художников. Маруся Нефедова загорелась к нынешней выставке нарисовать несколько портретов Лизы в разных композициях и уговорила ее позировать. Лизе ничего не оставалось делать, как согласиться, так как Полина с маленькой дочкой теперь жили в мастерской Маруси. Лиза ходила к ним каждый день, чтобы отпустить Полину к Моисею в клинику.
До обеда она возилась с малышкой, стирала ее пеленки, кормила и гуляла с ней в сквере. Маруся в это время делала наброски ее лица и фигуры. Но ей нужно было, чтобы Лиза неподвижно сидела на одном месте, а у той для этого не было времени. Тогда Маруся стала приглашать к себе знакомых дам, чтобы они тоже поучаствовали в воспитании маленькой Маши. Довольная художница усаживала Лизу перед собой, не разрешая никому в это время к ним подходить.
Полина возвращалась из клиники около восьми часов вечера. Все, кто в это время был у Маруси, рассаживались за большим столом ужинать. Рядом стояла детская коляска, в которой сладко посапывало накормленное и нагулявшееся на свежем воздухе дите. По общему уговору, Полину ни о чем не спрашивали. Только, когда Моисею сделали на ноге две сложных операции, и стало ясно, что он сможет ходить, она как будто очнулась от долгого сна, повеселела и сама рассказывала о его все новых и новых успехах в лечении.
Два раза в неделю на смену Лизе приходила Марина Труфимова (чужим людям особенно малышку не доверяли), и она ездила в клуб заниматься с детьми. Для его руководителя Вацлава Витольдовича Ляхницкого, пожилого поляка из Варшавы, бывшего актера и музыканта, она была настоящей находкой. Лиза сама предложила создать детскую хоровую группу и вести индивидуальные занятия с теми, у кого есть способности к пению и музыке. Таковых оказалось немного: две девочки и четыре мальчика.
Сейчас все были заняты подготовкой к 1 Мая. Федерация анархистов вместе с профсоюзом обувщиков решила провести благотворительный вечер с балом, аукционом и концертом, деньги от которого пойдут нуждающимся русским эмигрантам-анархистам. Составили программу концерта. Открывали его дети. Затем выступали Лиза и приглашенные артисты. В заключение Лиза вместе с детским хором, оркестром и залом должны были исполнить «Марсельезу».
Ляхницкому показалось этого мало. Как каждый поляк, он был большим патриотом своей родины и попросил перед «Марсельезой» исполнить полонез Огинского «Прощание с Родиной» и романс Глинки на слова Мицкевича «Голубые дали». Лиза поморщилась, но, увидев его умоляющий взгляд, согласилась.
Чем ближе приближался день концерта, тем больше Лиза волновалась и хотела уже сказать Марусе, что не сможет ходить к ней на сеансы рисования, как у той самой изменились обстоятельства. В Женеве появился ее муж Януш Бжокач с семью македонскими боевиками, приехавшими сюда за оружием, которое к их приезду должны были закупить выехавшие еще раньше трое товарищей. Однако эти люди бесследно исчезли. Как сказала хозяйка квартиры, где они останавливались, жильцы съехали неделю назад, не оставив нового адреса.
Януш был не в себе, называл этих людей предателями, грабителями, мошенниками, посягнувшими на самое святое: деньги для великого дела освобождения родины. Деньги были очень большие, их добыли сербские анархисты, совершившие нападение на русский торговый пароход в Константинополе. Обидней всего было то, что сам Януш не знал этих прохвостов: с ними связывался командир отряда и его близкий друг Мирче Вучков, ныне убитый.
Пришлось обратиться за помощью к Рогдаеву. Тот, понимая, в какую безвыходную ситуацию попали македонцы, посоветовался с товарищами из федерации, и они решили выделить им треть суммы от благотворительного вечера. Но для большой партии оружия этого было мало.
– А «экс» ты можешь нам организовать? – спросил Бжокач Рогдаева.
– В Женеве нет. Только что на резиновой фабрике наши русские рабочие совершили крупное ограбление… Если только в Цюрихе? – Николай задумался, прокручивая в уме свои связи. – Я тебе дам адрес там анархиста Максима Робака. Он что-нибудь придумает. В России я бы тебе сам помог, но на это потребуется много времени.
– Давай адрес, – недовольно проворчал Бжокач, уверенный, что Рогдаев не хочет ему помогать, – мы не можем больше ждать.
На следующий день он уехал в Цюрих. Максим Робак сказал, что у них есть на примете дом одного крупного банкира Хуммлера, который они хотели ограбить сами, но готовы уступить его македонцам.
– Только сейф у этого банкира со сложным замком. Сможешь его открыть? – спросил он Януша. – Мы с таким сейфом однажды провозились два часа и ушли ни с чем.
– Попробую. Это не проблема.
Вытащив из кармана сложенный нож, Януш нажал на невидимую кнопку, и сбоку выскочило шило. Нажал еще раз. Шило спряталось в свое ложе, вместо него появилось лезвие с разными насечками. Глаза у Максима загорелись.
– Пройдет все успешно, – усмехнулся Бжокач, – нож твой.
Глубокой ночью к дому банкира подъехал автомобиль. Кроме Януша и Максима, сидевшего за рулем, в нем были еще два студента местного университета. Один из них остался в машине. Все остальные, прячась за деревьями, осторожно пробрались к дому. Постояли, прислушиваясь к звукам внутри здания – полная тишина.
Тот студент, что пошел с ними, бывал в доме несколько раз в качестве полотера, хорошо знал расположение комнат. Это он навел своих друзей на банкира. Через окно на первом этаже они проникли в кухню и поднялись на второй этаж в кабинет хозяина. С помощью своего ножа Януш без труда открыл сейф. В нем оказались толстые пачки денег и шкатулка с драгоценностями. На стене висели картины и коллекция старинного оружия. Их сняли и аккуратно сложили в мешки, деньги и бижутерию спрятали в портфель, и тем же путем выбрались обратно.
Как назло, мотор долго не заводился. Студенты нервничали, оглядываясь по сторонам. Портфель и мешки лежали у них в ногах. Януш не исключал, что студенты могут с ним расправиться, и, чтобы контролировать их поведение, сидел к ним в полоборота. Неожиданно в конце улицы появились две полицейские машины. Подъехав ближе, сидевшие там люди, не выходя наружу, обстреляли их автомобиль. Оба студента замертво свалились вниз, придавив собой мешки и портфель. Бжокачу и Максиму чудом удалось сбежать.
Обдумывая на обратном пути в Женеву случившееся, Януш пришел к выводу, что Робак со своими друзьями его обманул: уж очень вовремя подоспели полицейские машины, в которых, скорей всего, находились их сообщники, недаром они стреляли, не выходя из машин, и не стали их с Максимом преследовать. Студенты же могли притвориться убитыми и свалились вниз для видимости. К довершению всего, он обнаружил пропажу своего уникального ножа, решив, что Максим его ловко украл.
Рогдаев с недоумением выслушал его рассказ о провале грабежа, уверяя, что Робак – проверенный человек и не может быть предателем. Они вместе участвовали во многих «эксах» в России. И почему Януш решил, что в машинах оказались грабители, а не полиция?
– Ты кому-нибудь говорил о поездке в Цюрих: Марусе или своим ребятам? – допытывался он у Бжокача.
– Только предупредил, что меня не будет несколько дней, без подробностей.
– Филеры могли за вами следить с первых дней приезда в Швейцарию и поехали за тобой следом в Цюрих. Уверяю тебя, Максим и его товарищи к провалу не причастны.
Дома Бжокач стал настойчиво требовать деньги у супруги, но Маруся давно растратила все наследство своего первого мужа-фабриканта на освободительную борьбу в Македонии и жила на доходы от картин.
– Марусенька, – однажды ласково сказал Януш, когда все обитатели дома разошлись по своим комнатам, и они остались одни в мастерской, – признайся, ты жалеешь для нас деньги.
– Как ты можешь так говорить, Янушик! Все, что у меня было, я давно отдала тебе. Эта мастерская – последнее, что у меня осталось. Я всегда жила в нищете и вышла за старика ради денег. Сейчас я опять подхожу к тому же рубежу.
– Брось прибедняться: ты хорошая художница, у тебя много богатых знакомых.
– Ошибаешься: вокруг меня все вертятся потому, что у меня было много денег. Завтра они узнают о моем банкротстве, и я останусь одна.
Януш стал внимательно осматривать мастерскую, находившуюся в ней мебель и скульптурные работы жены. У Маруси екнуло сердце: оценивает, сколько все это может стоить. Взгляд его остановился на картинах, стоявших около стены и накрытых сверху плотной бумагой, – ее работы к Осеннему салону в Париже. Он приподнял бумагу.
– А это что за картины?
– Я готовлю их к осенней выставке в Париже, – упавшим голосом сказала она, пожалев, что не успела их спрятать. – Если они будут иметь успех, найдутся покупатели.
– Продай их здесь, и больше я у тебя ничего не буду просить. Обещаю, – он умоляюще посмотрел на Марусю. – Меня ждут на родине. Там гибнут люди.
– Я подумаю, – Маруся знала, что муж теперь от нее не отстанет, рано или поздно ей придется продать картины, – мне надо их доработать.
Упрямство супруги раздражало Януша. Ему также не нравилось, что Маруся приютила у себя женщину с грудным ребенком. Целый день она пропадала где-то у мужа в госпитале, а в это время в мастерской хозяйничали чужие люди. В таких условиях невозможно соблюдать конспирацию. Он намекнул жене, что из-за ее сердоболия они попадут в полицию. Маруся перевезла Полину к знакомой художнице.
Под большим секретом она рассказала Лизе, зачем приехал ее муж в Швейцарию. Ему срочно нужны деньги, поэтому придется отказаться от участия в парижской выставке и продать картины, для которых Лиза позировала. Картины назывались: «Дама с зонтиком», «Дама у окна на фоне заката» и «Дама в белом платье около рояля». Везде Лиза была разной: то задумчивой, то улыбающейся, то восторженной у рояля. Все, кто видел эти картины, высоко о них отзывались. Особенно хвалили глаза дамы – глубокие, темные, то широко раскрытые, то чуть прикрытые густыми ресницами, от них трудно было оторваться.
Кроме того, в альбомах и на листах было много эскизов и зарисовок к этим и другим картинам (еще только задуманных), несколько акварелей, на которые Бжокач не обратил внимания. Маруся поспешила спрятать их как можно дальше. На одной из акварелей Лиза изображена вместе с Николаем. Держась за руки, они идут по аллее парка. Налетевший ветер срывает с Лизиных плеч шелковый шарф. Обернувшись назад, она следит за этим шарфом. Лицо ее растерянно. Николай продолжает идти дальше: сильный, уверенный в себе.
В начале работы над этой акварелью Маруся обещала подарить ее Лизе в благодарность за сеансы. Потом увидела, что эта работа получилась на редкость удачной, если не лучшей из всех ее картин в этом жанре, и решила оставить ее для выставки, а Лизе подарить что-нибудь другое.
Все три картины с дамами Маруся продала знакомому антиквару без той выгоды, на которую рассчитывала. Больше их никто никогда не видел, видимо, они ушли в частные коллекции. Но и этих денег оказалось мало. И вслед за картинами Марусе пришлось продать все спрятанные от мужа эскизы, альбомы, рисунки и акварели, кроме той, где Лиза и Николай идут по аллее. Узнав об этом, Николай расстроился. Он рассчитывал со временем скопить денег и выкупить у Маруси часть работ.
Был еще один человек, который с удовольствием купил бы у Маруси любую картину с Лизой или ее портрет, – Мишель Штейнер. Он пришел к Нефедовой договориться о работах для благотворительного вечера, после чего изложил свою просьбу.
– Я хотел поощрить Лизу за участие в концерте и работу с детьми, – смущаясь, объяснил Мишель свое намерение, – деньги у меня есть.
Маруся сразу поняла, зачем ему понадобилась картина с Лизой. На то она и художница, чтобы прочитать на лице анархиста все его чувства к этой красавице.
– Должна тебя расстроить: все, что я нарисовала, уже продано на нужды Януша.
– Жаль. Женщины из клуба говорили, что получились очень хорошие картины и акварели.
И тут Марусю вдруг осенило: она сама могла попросить Лизу устроить благотворительный концерт, собрать на него своих друзей и заставить их раскошелиться. Тогда Януш получил бы необходимые деньги, а ее картины попали на выставку в Париж. Она чуть не расплакалась от досады: почему ей раньше не пришла эта мысль? Увидев слезы на ее лице, Мишель решил, что она расстроилась из-за мужа, и стал ее успокаивать: деньги, которые Рогдаев обещал выделить для македонцев, они обязательно получат.
– Мишель, какой же ты хороший, – сказала Маруся, погладив его по руке. – Я постараюсь уговорить знакомых художников дать вам работы для аукциона.
– А сама ты что-нибудь дашь?
– На этот раз нет. Я же тебе говорю, что все продала. Хотя подожди…
Маруся оглянулась по сторонам и, убедившись, что в мастерской, кроме них, никого нет (македонцы, услышав звонок, обычно прятались в своей комнате), подошла к книжному шкафу и вытащила из-за него завернутые в полотно четыре картины. Это был ее «неприкосновенный запас»: картины из жизни Одессы, которые она намеревалась когда-нибудь отвезти в Россию и подарить родному городу. Вынула самую любимую из них – «Базарный день на Молдаванке», провела по ней рукой, как будто прощалась с ней, и позвала горничную, чтобы та упаковала ее в бумагу.

Глава 4

Если Марусе приходило что-нибудь в голову, она от этого никогда не отступала, и стала уговаривать подругу устроить еще один благотворительный концерт. Лиза не могла ей отказать, и Маруся с присущей ей энергией взялась за работу. Первым делом надо было создать вокруг этого мероприятия общественное мнение. В эти дни газеты как раз сообщили о сильном пожаре на руднике в американском штате Иллинойс, там погибло много людей. Новость оказалась очень кстати. «В помощь семьям погибших шахтеров и пройдет этот вечер, где непременно будут аукцион, бал и концерт замечательной русской певицы с лирическим колоратурным сопрано», – обрадовалась Маруся, мысленно составляя текст объявления.
Вскоре подобные объявления появились на афишных тумбах и в газетах. Лизе не понравился такой обман: какая она замечательная певица? И она прямо сказала об этом Марусе. Та ее успокоила, что это не обман, а реклама в интересах дела. Так делают все умные люди, чтобы привлечь больше людей и средств. И потом у нее, действительно, замечательное сопрано. Все это знают. Семьи шахтеров обязательно получат свою часть из вырученных денег, а другая часть (несомненно, большая, о чем Лизе необязательно знать) пойдет македонским повстанцам.
Вдохновленный благородными помыслами Нефедовой, ее друг, хозяин художественного салона «Монблан» Эрик Гвинден бесплатно предоставил для вечера самый большой зал и взялся переговорить с художниками, чтобы они пожертвовали свои работы для аукциона. Сама Маруся решила за оставшееся время сделать еще несколько акварелей с Лизой, попросив ее опять походить на сеансы. Для Лизы это было совсем некстати, так как до основного, первомайского, праздника оставалось всего две недели. Она усиленно готовила к концерту детей и сама много играла и пела в клубе, но ей было любопытно, какие еще сюжеты с ней придумает художница.
Для очередного сеанса она выбрала новый черный костюм с белой блузкой в мелкий горошек, шляпу-бабочку с приделанным к ней букетом из искусственных цветов, и, по своей обычной привычке, надела туфли на высоких каблуках. Сойдя на автобусной остановке, она перешла через дорогу на бульвар и с гордым независимым видом шагала по дорожке, посыпанной гравием, зная, что мужчины провожают ее восхищенными взглядами. И в мастерской у Маруси она, как всегда, произведет впечатление на молодых македонцев, у которых при ее появлении загорались глаза.
Шел второй час дня. Солнце стояло высоко в небе, пронизывая горячими лучами дрожащий полуденный воздух. Одуряюще пахло магнолией. Ее было необыкновенно много на этом сквере, как будто все кусты покрыли густой белой кисеей.
Недалеко от выхода она обо что-то споткнулась и, не сумев удержать равновесие, полетела всем телом вперед. Шляпа-бабочка с букетом цветов покатилась по дорожке, прическа, над которой она просидела все утро у зеркала, сбилась набок.
На ее счастье, рядом оказались кусты магнолии. Она успела схватиться за ближайшую ветку и упала в самую середину пахучего царства, столкнувшись лицом к лицу с человеком, тем самым агентом, за которым они с Колей однажды следили в парке и упустили. Агент (а это был вездесущий «Шарль») сам растерялся от ее неожиданного появления и стоял, как вкопанный.
– Извините, – смутилась Лиза, – я обо что-то споткнулась.
К ней подскочили двое оказавшихся рядом мужчин, подали шляпу и стряхнули с пиджака осыпавшиеся лепестки цветов.
– Вы в порядке, мадемуазель? – заботливо спросил один из них. – У вас на лбу две больших царапины. Может быть, вас проводить до дому?
– Спасибо, мне здесь недалеко, – пробормотала Лиза и продолжила свой путь. Однако весь ее гордый и независимый вид улетучился в один миг.
Увидев ее в таком растрепанном виде, Маруся, решила, что на нее кто-то напал. Лиза рассказала ей и Янушу, что с ней случилось и как, благодаря своему падению, она наткнулась в кустах магнолии на царского шпика – они с Колей его однажды видели в городском саду с полковником из российского Департамента полиции.
Подойдя к окну, Бжокач незаметно выглянул из-за занавесок.
– Тот куст, куда ты упала, как раз напротив нашего дома, – сказал он, – там никого нет. Ты не ошиблась?
– Этого человека невозможно ни с кем спутать. У него характерный, как у вождя большевиков Ленина, огромный лоб. Он стоял в кустах, явно наблюдая за вашим домом. Вам надо сейчас же уходить.
Бжокач покачал головой:
– Днем это невозможно.
– А до вечера вас арестуют.
– Не забывайте, что мы находимся в Швейцарии, – заметила Маруся, – в мой дом полиция не посмеет войти.
– Тогда зачем шпики стоят около дома?
– Ждут нашего выхода, чтобы арестовать на улице, – усмехнулся Януш.
– Арестуют и выпустят обратно, – успокоила всех Маруся. – Ребята ни в чем не провинились, кроме того, что у них нет документов. В крайнем случае, продержат несколько дней в участке и вышлют на родину.
– О чем ты говоришь? Отсюда мы должны уехать с оружием, а не быть депортированными. И потом, раз мы прибыли сюда нелегально, нас могут передать сербским властям, и те нас непременно арестуют.
– Что же тогда делать? – задумалась Маруся.
Бжокач продолжал наблюдать за улицей. Каждый человек казался ему филером. Он попросил жену принести театральный бинокль и обнаружил на бульваре трех подозрительных типов. Один читал газету на лавочке. Двое других стояли за большой клумбой и, оживленно беседуя, поглядывали на Марусин дом. Посмотрев в бинокль, Лиза узнала в них прохожих, услужливо бросившихся к ней на помощь.
Бжокач пошел осматривать местность с другой стороны дома. Маруся и Лиза принялись лихорадочно обсуждать, как вывести ребят из дома.
– Выход есть, – вдруг радостно вскрикнула Маруся и, не теряя времени на объяснения, бросилась к телефону. Слышно было, как она просила знакомых женщин встретиться в одном месте и с перерывом в двадцать минут приехать к ней в трех закрытых экипажах.
– Ничего не понимаю, объясни, что ты задумала, – сгорала от нетерпения Лиза.
– Ты участвовала когда-нибудь в маскараде? Наши мужчины наденут женские платья и выйдут отсюда под видом моих знакомых. Договоримся с Янушем, где встретиться, привезем им мужскую одежду. Дальше они будут действовать сами. Януш вывезет их во Францию, а там иди, свищи.
– Тогда почему экипажи, а не автомобили, на них проще скрыться?
– Экипажи вызовут меньше подозрений: в них предпочитает ездить в театр наш бомонд, а мы выберем для выхода из дома именно это вечернее время.
Вернувшись обратно, Януш сказал, что с той стороны дома еще больше шпиков, они открыто стоят, не прячась. План Маруси показался ему полнейшей авантюрой, но сам он ничего лучше придумать не мог.
Маруся велела горничной вынуть из шкафа все ее платья и отправила македонцев наверх переодеваться, сбрить бороды и закрепить на затылках длинные волосы.
Вскоре собрались все приглашенные Марусей женщины. Услышав ее рассказ о цели их приезда, они пришли в восторг от участия в таком спектакле и с удовольствием пожертвовали свои шляпы, верхние накидки и аксессуары в виде перчаток, сумок и зонтов, которых не хватило в Марусином гардеробе. Одна дама привезла с собой зачем-то белую болонку. Шпики ее наверняка приметили. «Придется ей тоже поучаствовать в нашем спектакле, но мы тебе ее обязательно вернем», – успокоила Маруся подругу и позвала сверху мужчин. Женщины весело защебетали вокруг них, поправляя их туалеты, шпильки в волосах и шляпы.
Когда начало темнеть, Маруся и Лиза первыми появились на улице и стали ждать остальных. Македонцы выходили по два человека, рассаживаясь в экипажах. Лиза села в первый экипаж. Маруся по разыгранному сценарию сделала вид, что забыла театральный бинокль, позвала горничную и ждала ее возвращения снаружи, громко разговаривая с Лизой. В это время Лиза усиленно закрывала рот болонке, отчаянным лаем призывавшей на помощь хозяйку.
Вошедшая в роль Маруся, отругала горничную за то, что та принесла не тот бинокль и подсунула ей под фартук обессилевшую от страха болонку. Когда у всех терпение было на исходе, и даже Януш вспотел от волнения, Маруся уселась рядом с Лизой и громким голосом приказала кучеру ехать к оперному театру. За ними последовали остальные экипажи.
На двух этажах ее дома горел свет. К окнам то и дело подходили люди, выглядывая из-за занавесок и рассматривая улицы. Это оставшиеся в доме Марусины гости демонстрировали сыщикам, что внутри по-прежнему находятся те, за кем они следят. Во всех комнатах ярко пылали камины. Горничная бросала в них одежду македонцев, перемешивая ее с журналами и газетами. После этого в ожидании полиции женщины уселись играть в покер.
«Шарль», у которого чутье было, как у гончего пса, на всякий случай послал одного из своих людей на автомобиле за экипажами, а сам ждал семи часов, когда должна была появиться швейцарская полиция и шериф, решивший сначала сам нанести визит художнице. Русский агент нигде не видел такую медлительную и нерасторопную полицию, как здесь, был страшно ею недоволен.
Януш обратил внимание на автомобиль, ехавший за ними от самого дома и не пытавшийся их обогнать. «Шпики, – шепнул он сидевшей рядом Марусе. – Придется выйти. Встретимся, как договорились, в парке Бастионов». На одном из поворотов он выскочил из экипажа и растворился в толпе. Вскоре на этом же месте появился преследовавший их автомобиль и притормозил, пропуская боковой транспорт. К машине подошла женщина, открыла дверцу и уселась рядом с оторопевшим усатым водителем. Минут через десять дверца открылась, и оттуда вышел мужчина. Если бы кто-нибудь из любопытства заглянул в салон, то увидел там сидящую неподвижно даму, лицо которой наполовину прикрывала шляпа, а под носом торчали густые черные усы.


Не доезжая до Новой площади, экипажи остановились. Придерживая длинные платья и сползавшие набок шляпы, македонцы кое-как вылезли наружу и, собравшись в группу, растерянно оглядываясь по сторонам. Они жили в горах и никогда не видели такого огромного количества людей, транспорта и светящейся рекламы.
Маруся нарисовала на бумаге схему их дальнейшего пути до парка Бастионов (всего две улицы), куда должен был подъехать Януш, и вручила ее высокому, красивому парню Драгану, единственному из всех ребят, кто немного говорил на французском языке.
– Повтори еще раз, – сказала она ему, – Parc des Bastions.
– Parc des Bastions, – еле выговорил тот с таким ужасным акцентом и таким густым басом, что Маруся приказала ему лучше молчать и на всякий случай написала название на бумаге, чтобы они могли обратиться за помощью к прохожим. Мало ли иностранцев приезжает в Женеву.
Недалеко от этого места был универмаг с мужской одеждой. Туда и направились подруги. Чтобы не вызывать подозрение у продавцов, они ходили порознь, отправляя все покупки в службу сервиса. Маруся пришла туда первой, попросила уложить свои вещи в чемоданы и отнести вниз. Спустя полчаса там появилась Лиза.
Вся их конспирация была шита белыми нитками. Молодой человек, занимавшийся ее покупками, смотрел на нее с подозрительным любопытством. Лиза вспомнила, как они с мамой покупали вещи для пожилых евреев из приютов, и попросила перевязать все коробки красными лентами. «Это для стариков в приюте», – сказала она с такой теплотой, что все служащие отдела ей сочувственно заулыбались, а пожилая начальница от имени магазина велела подложить под ленты красочные вкладыши.
У входа в парк ее ждал Бжокач. Маруся уже давно была на месте. Переодевшись в новую одежду, македонцы с интересом рассматривали модные пиджаки и тонкие батистовые рубашки. Темные загорелые лица, широкие плечи и жилистые крестьянские руки явно не вязались с таким непривычным для них городским туалетом. Но Бжокач остался доволен: теперь они вполне походили на иностранных туристов, путешествующих по Швейцарии.
Подруги свернули в тюки женскую одежду, сумки и другие аксессуары. «Ну, вот и все!» – с какой-то радостью выдохнула Маруся. Муж нежно привлек ее к себе, поцеловав в обе щеки. Затем также обнял и поцеловал Лизу. Македонцы дружно загалдели: «Merci!», «Merci bien!», «Аu revoir», – единственные слова, которые они хорошо освоили за все это время, постоянно говоря их хозяйке и горничной. Януш и Драган помогли им донести к выходу тюки с одеждой, пожали на прощанье руки и исчезли в темноте.
– Представляешь, – грустно сказала Маруся, когда они нашли извозчика и уселись со своими тюками на сиденье, – на Януша и его друзей ушли все деньги, которые я получила за картины. А ведь они были лучшее из того, что я когда-либо написала.
Лиза обняла ее.
– Не расстраивайся, Марусенька. Я проведу концерты, македонцы купят оружие, вернутся домой, а ты что-нибудь еще нарисуешь. Я похожу к тебе на сеансы.
Лиза решила не рассказывать Николаю о сегодняшних приключениях, но, увидев на ее лбу царапины, он заставил жену «выложить все начистоту». Со стороны вся эта история с переодеванием македонцев в женщин и экипажами выглядела настолько комичной, что он не выдержал и расхохотался.
– Вот чудачки! Вздумали перехитрить полицию, да ваши беглецы давно сидят в участке.
– Все было сделано с большой осторожностью.
– Особенно ваш поход с Марусей по универмагу. Просто удивительно, как ты умудряешься попадать в разные истории, даже здесь, в Женеве.
– Не могла же я бросить Марусю и ее мужа в такой ситуации. Теперь после твоих слов мне не терпится узнать, что у нее происходит дома.
– Иди, позвони ей от Евдокии Степановны или нет, лучше я сам позвоню.
Минут пять в трубке раздавались длинные гудки, потом подошла горничная. Узнав Николая, она сообщила, что от них только что ушел шериф полиции.
– Мадам может подойти к телефону?
– Сейчас я ее позову.
У Маруси был веселый голос. Она рассказала, что после их отъезда пришел шериф и под уважительным предлогом (якобы в целях безопасности от грабителей) попросил разрешения осмотреть дом. Пока двое инспекторов в сопровождении горничной ходили по комнатам, ее гостьи усадили шерифа за стол ужинать и усиленно потчевали шампанским. При виде Маруси он смутился, так как узнал в ней одну из знакомых своей жены, увлекавшейся живописью. Они прекрасно провели вечер в его обществе.
– Видишь, все обошлось хорошо, а ты нагнал на меня страху, – сказала с упреком Лиза, когда он передал ей весь разговор с Марусей, и в ее голосе зазвучали слезы.
– Лизонька, ну что мы за люди! – сказал он, притягивая ее голову и целуя в макушку. – Все за что-то переживаем, нервничаем. Как пройдут твои концерты, будем по выходным ездить в горы и кататься по озеру. А то живем тут полгода и нигде еще не были.
– Сначала поедем в горы. Говорят, там сейчас много цветов. Люди охапками привозят ирисы.
– Договорились. В первое же воскресенье отправляемся за ирисами, пока они не сошли.

Глава 5

Шериф вышел из Марусиного дома в отличном расположении духа, совсем забыв о русском агенте и его сотрудниках, расставленных вокруг дома. «Шарль» сам напомнил о себе, подойдя к его экипажу. При виде его шериф нахмурился и сердито сказал, что в доме нет ни одного мужчины, они даром потратили на обыск несколько часов. От него пахло хорошим вином и дорогими сигарами. Не стоило большого труда, чтобы определить, как он «хорошо» провел там время. «Более подробно, – добавил шериф, – можете расспросить моих людей. Они осматривали дом и беседовали с горничной».
«Его люди» тоже, видимо, получили достойное угощение на кухне и пребывали в не менее хорошем настроении. Не испытывая особых симпатий к русским коллегам, они все же сообщили им, что исправно осмотрели весь дом, ничего подозрительного в нем не нашли, ну, может быть, слишком много было золы в каминах и стоял какой-то странный запах.
– Болваны! – возмущенно воскликнул «Шарль» по-русски и дальше продолжал на французском. – Вас обвели вокруг пальца, как малых детей. В каминах сжигали мужскую одежду. Надо было покопаться в золе и найти пуговицы и другие доказательства устроенной хозяйкой буффонады.
Уверенный, что швейцарская полиция не хочет им помогать, он со злостью погрозил кулаком вслед удалявшимся инспекторам.
На следующий день «Шарль» выехал в Париж и доложил Гартингу о провале операции. Агент считал, что македонцы переехали из Женевы в другое место, будут искать деньги и рано или поздно вернутся на Балканы с оружием.
Гартинг показал ему копию двух перехваченных писем из Белграда к Николаю Рогдаеву. Сербы просили его приехать к ним, чтобы организовать в городе анархистскую группу и типографию. Еще раньше, другие агенты сообщали о появлении в Белграде анархистов Р. и К. из Одессы, видимо, прибывших туда с той же целью.
– Рогдаев пока в Женеве, – рассуждал «Шарль». – Сейчас их федерация собирается вместе с профсоюзом обувщиков провести первомайскую демонстрацию и благотворительный вечер с концертом, в котором принимает участие анархистка Елизавета Фальк, бежавшая осенью из Екатеринослава со своим сожителем Николаем Даниленко.
– Можно проследить, куда пойдут деньги от этого вечера?
– Они получают их на руки и отправляют в Россию на разные цели. В группе есть наш человек, но его в денежные дела не посвящают. Он даже не знал о приезде македонцев. Есть еще одна новость. В газетах появилось сообщение о другом благотворительном концерте. Его устраивает художница Нефедова, жена Бжокача, участвовавшего в Цюрихе в ограблении дома банкира Хуммлера. Идея второго концерта возникла неожиданно, а сама Нефедова продала недавно картины, которые готовила к Осеннему салону в Париже.
– Активно ищут деньги для оружия. Сейчас все внимание надо сосредоточить на Рогдаеве. Он покупал оружие для отряда Борисова в Лондоне и в этот раз, возможно, использует те же каналы. Не исключено, что в поисках денег отправится один или с кем-нибудь для экспроприации в Россию. Человек чрезвычайно энергичный и мобильный.
– Наблюдение за ним идет постоянно. Ваше благородие, надо напомнить сербским властям о Международной конвенции, подписанной представителем их королевства в 1904 году. Они обязаны выдать России этих анархистов из Одессы.
– Напомню, как только прояснится, что это за люди, – сказал Аркадий Михайлович, недовольный тем, что агент дает ему советы. Этот человек слишком много себе позволяет, хотя в усердии и сообразительности ему не откажешь.

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

ПИСАТЕЛЬ ШАРЛЬ ГОТЬЕ

Глава 1

Первого мая Николай на демонстрацию не пошел, и, по просьбе Рогдаева, отправился в кинотеатр «Globe», арендованный федерацией анархистов для благотворительного вечера. Из клуба анархистской федерации уже прибыли грузовики со столами, декорациями, вазами и цветами, но до прихода хозяина кинотеатра охрана туда никого не пропускала. Ляхницкий нервно бегал около грузовиков. Увидев Николая, он вцепился в его руку и запричитал, как будто вот-вот наступит конец света.
– Езус Мария, мы не успеем ничего сделать. Это провал, неслыханный провал.
– Успокойтесь, Вацлав Витольдович, – сказал Николай, – у нас еще много времени.
– Как вы не понимаете, Николай Ильич, надо расставить столы, все прибить, развесить, приготовить место для аукциона. А буфет, а цветы? Вы видели бал и концерт без цветов?
– Моя жена всегда пела без цветов и имела успех.
– Елизавета Григорьевна не получала цветы? – воскликнул поляк, округлив глаза, так что они того гляди вылезут. – В это невозможно поверить.
В десять часов все стало на свои места: появился хозяин «Globe» Аллар Эйлер, пришли служащие кинотеатра, и работа закипела. Общими усилиями разгрузили машины, развесили воздушные шары, гирлянды из лампочек и цветов. Ляхницкий носился по фойе и зрительному залу, указывая, куда что ставить и вешать. От его внимания не ускользала ни одна мелочь. Проверил сцену, туалеты, гримерные, все кресла в зале, буфет и окончательно успокоился, когда появились Лиза и женщины из клуба.
Лиза ушла в зал пробовать пианино и ждать детей. Женщины раскладывали на столах вещи, сделанные в кружках клуба для ярмарки: детские вязаные вещи, наборы платков и салфеток, вышитых гладью, бусы, украшения из бисера, мягкие игрушки, красивые галстуки с вышитыми рисунками и вензелями из русских и латинских букв. Большая часть из них была с буквой «А» – символом анархизма. Такие галстуки обычно делались на заказ и считались эксклюзивными. Этому искусству женщин научила жена анархиста Звонникова – Ирина Федосеевна, работающая художницей в галстучной мастерской. Часть галстуков лежала отдельно на столе в красивых подарочных коробках, перевязанных цветными лентами. За них надеялись получить крупную сумму денег.
Солидный сбор ожидался и от картин, подаренных для аукциона друзьями художницы Нефедовой. Сама Маруся представила на этот раз только одну картину «Базарный день на Молдаванке». Появившись ненадолго в кинотеатре, она дала совет рабочим, как развесить картины, и, купив четыре эксклюзивных галстука, о чем-то долго беседовала со Звонниковой. Когда она ушла, Ирина Федосеевна сказала, что Маруся заказала ей для своего благотворительного вечера пятьдесят галстуков с сюжетами рисунков, о которых сообщит позже.
Отдельно висели рисунки, подготовленные членами художественного кружка при клубе. Среди них было несколько работ дочери Ващенковой, пожертвованных ею для общих целей. Сама Евдокия Степановна, далекая от политики и анархизма, но искренне любившая своих постояльцев, тоже была тут и суетилась около стола с самоваром из пансиона. Рядом с самоваром стояли блюда с пирожками и булочками, испеченными ею для такого случая. Выпечку из дома приносили и другие женщины. А за час до прихода гостей служащие из соседнего кафе доставили заказанные накануне лотки с сэндвичами, пирожными и ящики с сельтерской водой и кока-колой.
Убедившись, что во всех помещениях наведен должный порядок и все готово для аукциона и бала, Ляхницкий успокоился, но ненадолго. Чем ближе приближалось время концерта, тем больше его охватывало беспокойство теперь уже из-за того, что опаздывали некоторые артисты, приглашенные из театров, и комик-конферансье. Вцепившись в руку Николая, он закатывал кверху глаза, шепча побелевшими губами: «Езус Мария! Это чудовищный провал».
Николай с трудом ускользнул от него, направившись в фойе, где появились участники демонстрации. Возбужденные люди собирались в группы, рассказывая тем, кто не был на демонстрации, как все прошло, кто выступал на митинге, о чем они говорили. В отдельных местах вспыхивали споры, но это не входило в планы устроителей праздника: сегодня все должны отдыхать. В зале появились девушки в белых передниках. Они разносили на подносах бутерброды и воду, приглашали к столу, где Евдокия Степановна и ее помощницы угощали чаем из самовара. Спиртные напитки были запрещены. За этим строго следили рабочие с красными повязками. «Все, как в Екатеринославе», – радовался Николай, вспоминая такие же праздники, проходившие в Брянской аудитории.
Опять откуда-то прибежал Ляхницкий, приказал всем отступить к стене, освободив место для танцев. Появилась группа музыкантов, и зазвучала венгерская мазурка. Тут же из боковой комнаты вылетело несколько пар юношей и девушек из бального кружка клуба, одетых во фраки и белые воздушные платья. В одной из девушек Николай узнал молоденькую машинистку из редакции «Буревестника» Андри Бати. Она была дочерью французского социалиста Франсуа Бати. Несколько лет назад тот резко выступил в одной из газет против правительства и вынужден был бежать из Франции в Женеву. Его статьи тоже печатались в русском журнале.
Пролетая мимо Николая, девушка улыбнулась ему. Ей давно нравился этот русский анархист.
Мазурка кончилась, зазвучал вальс. Девушки в бальных платьях стали приглашать мужчин. Андри подошла к Николаю и, покраснев от смущения, взяла его за руку:
– Николай Ильич, вы скучаете? Пойдемте танцевать.
– Я не умею, – смутился тот.
– Это не так сложно, как вам кажется, я научу вас, – и Андри потянула упиравшегося Николая на середину зала.
Николай вспомнил уроки танцев в гимназии и, держа девушку за талию, повел ее по кругу. Несколько раз он сбивался с такта и два раза наступил ей на ногу. Она по-детски весело смеялась и говорила, что для начинающего танцора он превосходно вальсирует. У нее были белокурые волосы, темно-карие, искрящиеся глаза и открытая улыбка.
– Андри, вы давно занимаетесь в клубе?
– Третий год, когда мы переехали сюда из Парижа. Моего отца преследовали власти.
– Я знаю об этом, слышал и про вашего дедушку, участника Парижской коммуны. Сколько ему сейчас лет?
– Шестьдесят восемь. Я могу поговорить с ним, он даст вам интервью.
– Было бы хорошо, ведь это редкая удача познакомиться с коммунаром.
– У меня такая же замечательная бабушка. Она находилась в одной камере с Луизой Мишель.
– Эта история тянет на роман.
– Напишите. У вас получится, – сказала она, смущенно улыбаясь.
Вальс кончился. Сделав книксен, Андри побежала к своему партнеру: начинались показательные выступления участников бального кружка. Лучшую пару определяли зрители. Николай без сомнения симпатизировал Андри и ее молодому человеку, но публика выбрала другую пару, одновременно признав, что все танцевали хорошо. Рогдаев и Льебар вручили победителям призы.
Тем временем все оживленнее становилось около столов, где продавались вещи, сделанные на продажу женщинами клуба. Николай купил дюжину вышитых носовых платков, разыскал Андри и подарил ей три штуки, остальные оставил Лизе. Девушка вспыхнула от радости и куда-то убежала. Вскоре она появилась с галстуком, на котором была вышита буква «А», и вручила ее Николаю, рассчитывая, что ее подарок будет ему напоминать о ней.
Мужчины, покупавшие такие галстуки, сразу надевали их на шею. Николай тоже поменял свой галстук на новый, но вскоре снял, решив, что Лизе подарок другой девушки не понравится. Увидев рядом Мишеля, он засунул галстук ему в карман.
Наступил самый захватывающий момент – аукцион. Его проводил соредактор Рогдаева по журналу «Буревестник» Максим Раевский. Нешуточная борьба развернулась между двумя молодыми людьми за картину Маруси Нефедовой «Базарный день на Молдаванке». Сжигая друг друга ненавистными взглядами, они выкрикивали все новые и новые цены. Наконец один из них сдался и покинул зал. Его соперник вручил Ващенковой, собиравшей все деньги в коробку из-под пепси-колы, пачку франков и выбрал еще три небольших акварели ее дочери. Довольные зрители расходились, гадая, кто были эти молодые люди. Лида Труфимова вспомнила, что человек, купивший картину, – художник Жюль Дюверже. Она его встречала у Маруси в мастерской.
Через час все вещи на ярмарке и аукционе были распроданы. Раздался звонок на концерт, и толпа с шумом направилась в зал. Николай прошел за кулисы. Лиза давала последние наставления детям, выступавшим первым номером. Рядом на плюшевом диване, обмахиваясь веером, сидела красная от волнения аккомпаниатор Эмилия Карловна Шмидт.
– Николай Ильич, как хорошо, что вы пришли, – сказала она, радостно улыбаясь, – мы тут все потеряли голову.
– Напрасно, Эмилия Карловна. Все идет отлично.
Появился весь взмыленный, с багровыми пятнами на лице Ляхницкий. «Комик-конферансье не пришел, – сообщил он убитым голосом. – Придется мне вести концерт». Он скрылся в гримерной и через пять минут появился во фраке и манишке с высоким, накрахмаленным воротником. Вид у него по-прежнему был взволнованный.
– Вацлав Витольдович, успокойтесь, – пожалел его Николай, – никто отсутствие вашего комика не заметит.
– В зале много почетных гостей.
– Меньше об этом думайте. Это вам не опера Гарнье.
– О-о-о, – закатил тот глаза и направился к сцене.
Концерт открывался романсами Рахманинова в исполнении одной из Лизиных учениц. Эмилия Карловна взяла девочку за руку и повела на сцену.
Вернулся красный, как помидор, Ляхницкий и, нервно жестикулируя руками и беспрерывно одергивая фрак, доложил, что в зале столько народу, что яблоку негде упасть. Дети притихли, но, как только выступила первая девочка, все успокоились. Дальше все шло, как по маслу. Тонкие голоса детей, их нарядная одежда, белые банты, похожие на распустившиеся розы, и забавные реверансы вызывали у зрителей восторг и умиленье.
Наступила очередь Лизы. Ей вдруг показалось, что рабочим будет скучно слушать арии из классических опер, которые она для них выбрала. Но стоило ей запеть «Хабанеру» из «Кармен», как зал замер, а, когда она исполнила еще ряд арий, зрители так долго хлопали, что ей пришлось повторить «Хабанеру» и спеть заготовленную на всякий случай арию Мими из «Богемы».
Тут откуда-то появился комик-конферансье. Оказалось, что он перепутал кинотеатры и поехал в другое место. Возбужденный от волнения не меньше Ляхницкого, он выбежал на сцену, когда там выступали два клоуна, не к месту раскланялся и еще больше рассмешил публику, решившую, что это так задумано.
Концерт шел больше двух часов. Лиза была уверена, что зрители устали и скоро начнут уходить, нужно отменить польскую музыку в конце программы. Однако этот патриот Ляхницкий (кому он здесь хотел что-то доказать?) сделал такие круглые глаза, что ей пришлось покорно исполнить и романс Глинки, и полонез Огинского. Дальше шла «Марсельеза». На сцену вышел детский хор, но публика продолжала хлопать Лизе, требуя, чтобы она исполнила еще что-нибудь, и она стала играть один за другим вальсы и ноктюрны Шопена.
Порядок вечера был нарушен. Дети обступили пианино, не сводя восторженных глаз со своей учительницы. Из задних рядов люди подошли к сцене, чтобы вручить ей неизвестно откуда появившиеся у них цветы, наверное, вынимали их из расставленных повсюду ваз. Так могло длиться долго. Ляхницкий спустился в зал, нашел рабочих с красными повязками и приказал им, когда пианистка закончит очередную вещь, громко потребовать «Марсельезу».
– Даешь «Марсельезу»! – послушно закричали те, и их призыв подхватили все присутствовавшие.
Ляхницкий махнул оркестру платком, дети вышли вперед, и зазвучал гимн французских коммунаров. Зал встал и дружно запел вместе с Лизой и детьми. Выглядывая из-за кулис, Николай, видел, как в первом ряду пели Льебар, Мишель, Рогдаев, Раевский, главный инженер фабрики Липен, тоже присутствовавший на этом празднике.
После концерта за кулисами собрались руководители фабкома и федерации анархистов.
– Ну, и денек, – сказал Рогдаев, распуская галстук и расстегивая верхние пуговицы рубашки. – Молодцы! – это он уже обращался к Ляхницкому и Николаю. – Не думал, что вы успеете подготовить все к нашему приходу.
– А концерт! – воскликнул Льебар. – Елизавета Григорьевна, ваше пение можно слушать бесконечно. В зале присутствовало несколько человек из ШОП, они ушли немного раньше в другой клуб, и сейчас ждут нас в кафе «Cygne» на товарищеский ужин. Едут все без исключения. Елизавета Григорьевна, я беру вас под свое покровительство, пожалуйста, не сопротивляйтесь.
– А убраться? – засуетился Ляхницкий. – Мы обещали дирекции привести помещение в порядок.
– Вацлав Витольдович, – устало сказал Льебар, – успокойтесь, наконец. Есть рабочие, есть служащие кинотеатра. Все сделают без вас.
Глава 2

Когда они приехали в кафе «Cygne», гости еще съезжались и в ожидании, когда их пригласят к столу, прогуливались по холлу с огромными окнами, выходящими на набережную Роны, или стояли группами около стен. Среди них Николой заметил руководителей швейцарской социал-демократической партии, профсоюзных лидеров, чьи портреты постоянно мелькали на страницах левой прессы.
Взяв шефство над супругами Даниленко, Льебар подводил их то одной группе людей, то к другой, представляя Лизу русской певицей и пианисткой, а Николая – деятелем российского рабочего движения. Сбежать от него было невозможно. Им пришлось выслушивать комплименты в адрес Лизы и отвечать на вопросы о России, к которой сейчас в Европе проявляли особый интерес. Имена Ленина, Кропоткина, Плеханова и особенно Столыпина были у всех на устах. Двое журналистов из газет «Volksrecht» и «Tagwacht» вручили Николаю свои визитки, взяв с него слово, что он обязательно найдет время с ними встретиться. Льебар довольно улыбался, как будто внимание, оказанное Даниленко, касалось его лично.
И в зале не удалось от него избавиться. Он посадил их за столом рядом с собой: Лизу с одной стороны, Николая – с другой и стал усиленно ухаживать за Лизой, говоря без остановок, как заведенная машина. Она рассеяно слушала его, с интересом рассматривая гостей. Пока звучали первые тосты, все спокойно сидели на местах. Но уже через полчаса мужчины стали переговариваться через стол, громко спорить и ходить по залу, отыскивая нужных им людей. Рогдаев и Мишель горячо спорили с каким-то солидным господином, с черной полоской усов и аккуратной бородой вокруг рта. Неожиданно тот замахал на них руками, засмеялся, встал и произнес на ломанном русском языке тост за русских анархистов и князя Кропоткина.
– Это – Бернард Олланд, – сказал Льебар, наклоняясь к Лизе, – председатель профсоюза булочников и, доложу вам, отличный охотник. У него, Елизавета Григорьевна, то есть у профсоюза, есть охотничий домик в горах. Мы туда ездим охотиться на лис и кабанов. Я скажу Бернарду, он пригласит вас с мужем к себе. Вы получите большое удовольствие, ведь в России любят охоту.
– Почему вы так решили?
Он шутливо погрозил ей пальцем.
– Об этом пишет ваш Толстой.
– Это забава помещиков.
– Да-да, для крестьян это очень плохо. Охотники вытаптывают их посевы. Толстой тоже помещик, но он против Бога, насилия и государственной власти. Я читал его книгу «В чем моя вера?»
Лиза с любопытством посмотрела на него.
– Не удивляйтесь, Елизавета Григорьевна. Когда я был ребенком, моя мама сдавала комнату русскому студенту. Студент взялся меня образовывать. Он любил Толстого и читал отрывки из его книг на французском языке. Потом русский от нас съехал. Я запомнил этого писателя и взрослым перечитал все его крупные произведения. Вы, наверное, думаете, если я работаю на фабрике, то ничем не интересуюсь. Я занимаюсь самообразованием, чтобы быть культурным человеком и пользоваться авторитетом у рабочих.
Последняя фраза прозвучала так фальшиво, что Лиза опять потеряла к нему интерес и стала думать о том, как бы поскорей уйти домой.
Николай же увлекся разговором с другим своим соседом, известным анархистским писателем Шарлем Готье. Его последнюю книгу о том, как рабочие под руководством синдикатов совершат в будущем социалистическую революцию, он только что прочел по просьбе Рогдаева, чтобы написать заметку для «Буревестника». Николай сказал ему об этом, и тот заинтересовался его мнением.
– В 905-м году, – осторожно сказал Николай, чтобы не обидеть писателя, так как считал его книгу полной утопией, – я сам был участником революции в городе Екатеринослав. Развитие событий у нас проходило несколько иначе.
– Вот как! – радостно воскликнул писатель, – рассказывайте, ничего не пропуская.
Николай коротко рассказал ему о создании Боевого стачечного комитета (БСК), о Чечелевской республике и печальном окончании забастовки.
– Значит, ваша республика продержалась так долго благодаря тому, что в это время стачками была охвачена вся страна?
– Да. Сначала представители Московского совета рабочих депутатов приезжали к нам с просьбой поддержать их решение о Всероссийской стачке, потом их же посланец уговаривал нас сложить оружие и прекратить бесполезное сопротивление. В Москве к тому времени восстание было подавлено, баррикады разгромлены, а в наш город губернатор ввел дополнительные войска с артиллерией.
– И все-таки вы не сдавались? – взволнованно воскликнул Готье, захваченный рассказом Николая.
В своей книге, рассказывая о будущих стачках в Париже, писатель указывал, что армия там была малочисленной, и солдаты не решились оказать сопротивление восставшему народу. Только однажды они набросились на демонстрантов с кулаками. Перепуганная толпа в панике передавила много женщин и детей. Они и стали основными жертвами революции. Их похороны вылились в мощную народную манифестацию. В другом месте, описывая события в разных районах Франции, Готье говорит о том, что первой заботой революционеров было арестовать высшее офицерство, и кучка решительных людей умело проделала эту операцию. После этого им не стоило труда убедить солдат не сопротивляться, разоружить их и распустить по домам. Такое у Готье было примитивное представление о народном восстании.
– Меньшевики уговаривали Боевой стачечный комитет сдаться, – сказал Николай, с волнением вспоминая те далекие события, – но рабочие дружины решили продолжить сопротивление, и республика продержалась еще несколько дней. После введения дополнительных войск силы оказались неравные: у рабочих – самодельные бомбы и пистолеты, у солдат – винтовки и пушки. Председатель БСК Петровский отдал приказ сложить оружие. «Мы не отступаем, – сказал он рабочим, – мы кладем оружие в ножны и ждем сигнала, когда совместно со всей Россией снова вступим в борьбу».
– Хорошо сказано: «Мы не отступаем, мы кладем оружие в ножны и ждем сигнала». Кто же входил в этот боевой комитет?
– Разные люди: рабочие, интеллигенция, были два профессора-большевика из Горного училища, где я тогда учился. Но еще до этого, двумя месяцами раньше, в период первого этапа революции, рабочие сами, без всякой указки сверху стали строить баррикады, оказывая сопротивление войскам теми примитивными средствами, которые у них оказались под рукой. Я вел рабочий кружок несколько лет, могу свидетельствовать, что наш рабочий класс быстро «взрослеет».
В этот момент к нему подошла Лиза с предложением пойти домой. Николай представил Готье свою жену. Тот вышел из-за стола и, наклонив свою крупную белую голову, поцеловал ей руку. Николай просил Лизу побыть еще немного: она прервала их беседу на самом интересном месте.
– Коленька, прошу тебя, уйдем отсюда, – взмолилась Лиза, – твой Льебар меня замучил, у меня разболелась голова.
Писатель выразил сожаление, что они уходят, и пригласил их в ближайшее воскресенье приехать к нему в гости в Кларан.
– Моя супруга и дочь любят музыку, – сказал он. – Елизавета Григорьевна, они будут рады послушать вас.
– Вы были на концерте? – удивилась Лиза.
– Был и совершенно вами очарован, а теперь и вашим супругом, мне давно не попадался такой интересный собеседник.
– О чем же вы разговаривали с Готье? – спросила Лиза, когда они вышли из кафе и сели в автобус. – Ты, кажется, критиковал его книгу.
– Критиковал, но не могу отрицать, что он прекрасный философ и публицист. А разговаривали мы с ним о нашей революции.
– Представляю, как вы нас замучаете с женой Готье своими разговорами о политике.
– Разве тебе это не интересно? Он же крупный анархистский писатель, и я даже кое в чем с ним согласен.
– В чем же?
– Расскажу в следующий раз, ты сейчас все равно устала. Я лучше буду петь тебе дифирамбы, как хорошо ты выступила на концерте. Неудивительно, что Льебар замучил тебя своими ухаживаниями.
– Он начитался Толстого, хочет нас пригласить на охоту в компанию председателя профсоюза булочников, того, что произносил на русском языке тост за анархистов и Кропоткина. У его профсоюза есть охотничий домик в горах.
– На охоту я с удовольствием бы поехал, но не с Льебаром: не люблю двурушничество. Сначала мутил на фабрике воду против меня, теперь напрашивается в друзья. Ненадежный товарищ, пусть он даже читал Толстого. Ты согласна?
Лиза не ответила. Николай хотел еще раз поддеть ее насчет ухаживаний Льебара, но увидел, что она спит, подперев рукой подбородок.

Глава 3

Кларан находился на северо-восточном берегу Женевского озера в районе швейцарской Ривьеры. Сев рано утром на пароход, курсирующий между Женевой и этим курортным местом, соседствующим с известным городом Монтрё, они с удовольствием совершили путешествие по воде, о чем давно мечтали.
Готье встречал их на пристани с той-терьером. Так как день выдался прохладный и ветреный, он был в просторной куртке и фетровой шляпе. Длинный теплый шарф обматывал его шею и одним концом спадал вниз на груди. Николай и Лиза его не узнали и прошли мимо, направляясь вместе с пассажирами к автобусной остановке. Писатель их громко окликнул и отпустил поводок собаки. Увидев, что хозяин знает этих людей, пес стал прыгать около них и радостно повизгивать. Лиза взяла его на руки. Маленькое существо прижалось к ее груди, облизав ее лицо острым, розовым язычком.
– Вот вы и познакомились, – весело сказал Готье, – Вик не ко всем так ластится, признал в вас своих людей.
– Я не знала, – сказала Лиза, опуская собаку на землю, – что той-терьеры такие ласковые, как маленькие дети.
– Они очень преданные. Да, да, умница мой, – с нежностью сказал Готье, увидев, что Вик смотрит на него, виляя хвостом, – все понимает, но не может ответить.
Дорога поднималась в гору. По бокам тянулись двух- и трехэтажные особняки, рестораны, магазины, фешенебельные отели, последних было особенно много. За их широкими зеркальными стеклами виднелась богатая мебель и застывшие за стойками регистраторы в строгих форменных костюмах. Изредка попадались прохожие. В основном женщины с корзинами, возвращающиеся с базара, и почтальоны на велосипедах.
Готье поведал им, что в Швейцарию они с женой и младшей дочерью приехали шесть лет назад после того, как его газету «Rebellion» обвинили в подстрекательстве к терроризму. На самом деле, конечно, ничего этого не было. Тогдашнему премьеру Эмилю Комбе не нравилась резкая критика власти. Газету и типографию закрыли, ему пригрозили тюрьмой. До этого он уже отсидел пять лет по «процессу 30-ти анархистов», поэтому срочно пришлось уехать из Франции. В Париже осталась его старшая дочь с семьей. Типографию перенесли в другое место, а он со своими верными помощниками продолжает выпускать газету, сменив ее название на «Avenir».
Видно, что Кларан писателю нравился. Он то и дело останавливался около какого-нибудь старинного особняка с завитушками рококо и аркадами или богатой виллы за ажурной изгородью, указывал на архитектурные особенности здания, мансарды, лепнину, башенки. Стены иных домов, выходящих на улицу, закрывала густая зелень плюща, тянувшегося в несколько этажей до самой крыши. В садах за изгородью цвели камелии, гортензии, магнолии. Пышные гортензии разных цветов росли и в вазонах около дверей домов и магазинов. Рядом с ними кое-где на стульях сидели пожилые мужчины и женщины. Шарль со всеми здоровался, приподнимая шляпу и обнажая свою большую, белую голову. Женщины в ответ улыбались, мужчины вставали, чтобы, пожать ему руку и пожелать удачного дня.
Сами Готье арендовали здесь двухэтажный особняк, окруженный высокими вековыми соснами. От проезжей дороги участок отделяла невысокая изгородь. За ней начинался лес.
Жена Готье Виктория сразу усадила гостей пить чай, затем женщины остались в гостинице, чтобы музицировать, а мужчины отправились в лес: Шарлю надо было показать Николаю одну любопытную вещь. Вик увязался за ними.
Лес состоял из дубов, сосен и елей. Березы здесь не росли, отчего лес казался темным и даже мрачным. Иногда попадались скамейки, но они проходили мимо них. Конечной целью оказалась высокая сосна, у подножья которой возвышался огромный муравейник.
– Вот это чудо природы я и хотел вам показать, – торжественно произнес Готье. – Я сюда прихожу каждый раз, когда гуляю по лесу, и слежу за работой этих тружеников. Приглядитесь к ним внимательно.
Подняв с земли палку, он указал на двух муравьев, тащивших к своему дому небольшую щепку. По дороге к ним подбежали еще несколько помощников, подлезли под щепку, и все вместе поволокли ее дальше к сосне.
– Вот вам наглядный пример коллективной работы у насекомых. Сейчас они проползут несколько сантиметров, передадут щепку другим строителям, а сами повернут обратно. Причем одни побегут за новым строительным материалом, другие будут встречать следующих грузчиков, отберут у них щепки и понесут их дальше. Ими никто не руководит, они все делают сознательно, как им подсказывает их муравьиный разум.
– Я когда-то читал о них, умные насекомые. Но, кажется, у них бывают слуги-рабы. Одни только работают, другие живут за их счет.
– Может быть. У своих муравьев я этого не видел. Я изучал много работ о взаимопомощи и солидарности в природе. Но согласитесь: когда видишь это наглядно, забываешь о науке. Я склонен верить в разум этих существ, в их коллективную ответственность. Ни один из них не бездельничает. Все бегают, суетятся, заняты конкретным делом. Людям не мешает у них поучиться. Не возражайте, – сердито сказал он, увидев, что Николай собирается ему что-то сказать. Николай поднял руки вверх: «Сдаюсь!». Готье, как ребенок, радостно засмеялся: «То-то же».
Чуть дальше был просвет между двумя облысевшими елями, через него открывалась широкая панорама на озеро и вершину Дан-дю-Миди. Присев на скамейку, они молча любовались чудесным пейзажем.
Несмотря на холодный воздух, день выдался солнечный, вода в озере сверкала и слепила глаза. Плавно скользили яхты с наклоненными в одну сторону парусами. Далеко внизу, у пристани швартовался пароход, пассажиры на его палубе казались мелкими точками.
– В той стороне, – наконец, сказал Готье, указывая палкой на левую часть берега, – находится знаменитый Шильонский замок. Как-нибудь мы с вами совершим к нему прогулку по берегу.
Со стороны дома донеслись звуки пианино и Лизин голос. Она пела арию из «Травиаты».
– Моя любима опера, – сказал Готье, – вам повезло с женой.
Шарль стал расспрашивать Николая о его жизни в России, родителях, учебе в училище. Об аресте Николай упомянул вскользь и то только для того, чтобы Готье знал, почему они с женой бежали за границу и оказались в Женеве.
– Значит, вы были связаны с отрядом Борисова, – удивился тот, – а я, по нашему прошлому разговору, понял, что вы – большевик.
– К отряду Борисова я не имел отношения, попал в тюрьму случайно, вместе с женой. До этого я, действительно, был большевиком.
– Одно время я состоял в Рабочей партии Жюля Геда, редактировал их марксистскую газету, но порвал с ними, когда они высказались за участие социалистов в парламенте. Это прямое соглашательство с буржуазией.
– У нас большевики и другие партии поощряют участие своих товарищей в Государственной думе, надеясь хотя бы таким образом улучшить жизнь народа.
– Меня давно интересуют ваши Советы рабочих депутатов. Насколько я знаю, идея об их создании принадлежит самим рабочим. Эти органы самоуправления рабочих – аналоги наших синдикатов.
– Совершенно верно. С такой же возможностью отзывать депутатов и заменять их новыми. Правда, у нас в Екатеринославе этим правом никто не воспользовался. Хотя нет… Накануне общего заседания всех делегатов меньшевики затеяли на некоторых предприятиях перевыборы. В результате в Исполкоме Совета их оказалось больше, и они выбрали своего председателя.
– В этом большая ошибка рабочих. Советы, так же, как и синдикаты, не должны быть партийными, иначе рано или поздно рабочие будут отодвинуты в сторону, лидирующая партия станет руководить ими в своих интересах. Так у вас получилось в 905-м году, когда меньшевистские Советы из Москвы призвали вас прекратить политическую стачку. Инициатива рабочих на местах была подменена указаниями из центра. Не важно, кто превалировал в Советах: меньшевики или большевики. Большевики могли поступить точно так же. Идея рабочих о самоуправлении была извращена.
– Франция – небольшая страна, имеет мощную организацию ВКТ и опыт организованности. В России с ее огромной территорией и слабо развитой промышленностью до этого еще очень далеко. И потом, кажется, ваши товарищи сейчас не возражают против участия в синдикатах представителей разных партий.
– Лично я категорически против этого. Причины я вам изложил. Во всех странах и профсоюзы, и социалисты претерпевают сейчас резкую трансформацию своих взглядов, готовы идти на уступки властям, вплоть до того, чтобы вступать в соглашение с буржуазией и довольствоваться одними реформами. Они забыли о том, сколько раз буржуазия предавала рабочих. Я верю в синдикаты. Они еще смогут себя проявить, утерев нос социалистам-реформистам.
Николай не знал, что ему ответить. В книге Шарля революция происходит без особой насильственной борьбы, участие в ней народных масс под руководством синдикатов носит абстрактно-романтический характер. Такой мягкий вариант революции не возможен ни в одной стране мира, особенно в России. Совершенно примитивное представление у писателя и о самой революции. Она для него – ряд мелких стычек и больших сражений с правительством и капиталом. Шарль призывает анархистов отказаться от военной стратегии и тактики, направить свои удары на учреждения – жечь документы, устанавливающие права на собственность, податные реестры и нотариальные акты.
Николай стал раздумывать, как бы деликатней возразить Шарлю. Тот в свою очередь решил, что молодой человек обиделся на его несколько резкий тон и поглядывал на него с улыбкой.
– Надеюсь, вы на меня не обиделись, Николя, – сказал он дружелюбно. – Вы рассказали о своей революции много интересного. Я хочу, чтобы вы, как непосредственный участник, написали об этом статью, возможно, не одну в нашу газету «Avenir».
– С удовольствием попробую. Мне еще не приходилось писать статьи на иностранном языке.
Их внимание привлекли длинные гудки автомобиля на шоссе.
– Это нам сигналят, – сказал Готье, поднимаясь со скамейки, – наверное, приехал Франсуа Бати. Он был в Париже, и должен привезти мне из библиотеки книги. Вы с ним знакомы?
– Только с его дочерью Андри. Она обещала познакомить меня со своим дедушкой Себастьяном. Хочу написать что-нибудь из жизни Парижской коммуны, но не исторический труд, а… художественное произведение.
– Любопытно. Я сам постоянно возвращаюсь к этой теме.
Увидев, что хозяин и гость направились к дому, Вик вильнул хвостом, как бы извиняясь за свое поведение, и помчался вперед.
– Вот хитрец, – улыбнулся Готье, – любит гостей. Сейчас доложит о себе, и вернется к нам, а то и приведет кого-нибудь.
И, действительно, на дороге появился Вик, а за ним – высокий крупный мужчина лет сорока, издали помахавший им рукой.
– Да, так и есть. Это – Франсуа Бати, – сказал Шарль, подняв в знак приветствия свою палку.
– Очень рад видеть вас, Франсуа, – сказал Готье после того, как представил гостей друг другу. – Мы нагулялись и возвращаемся обратно. Сейчас будем обедать. Надеюсь, вы меня чем-нибудь порадуете?
– Достал, что вы заказывали в библиотеке, кроме двух брошюр. Они на руках у читателей. Обещали сразу сообщить, как только их вернут.
– Жаль. Они мне нужны больше всего. Вы сказали, что для меня и очень срочно?
– Сказал. Заведующий библиотекой обещал поторопить читателей.
– Муравейник смотрели? – подмигнув, тихо спросил Франсуа Николая. – Париж сейчас тоже напоминает муравейник.
Около дома еще двое гостей разговаривали с женой Готье. Один из них оказался русский анархист Георгий Гогелия; второй – постоянный издатель всех книг Шарля в Париже Жорж Дютуа.
Мужчины обменялись рукопожатиями. Вик пришел в волнение от такого количества людей и с лаем носился вокруг них. Готье взял его на руки и, гладя по спине и за ушами, ласково успокаивал.
– Что же вы, Георгий, – обратился он к Гогелии, типичному грузину, с тонкими чертами лица и горящими глазами, – приехали один, без супруги? Мы ее давно не видели.
– Лида болеет, ее замучили бронхиты.
– А вы, Франсуа, где потеряли свою половину?
– У Жанетт важное мероприятие.
– Тогда прощаю.
– Лида решила перевести на русский язык вашу книгу о будущем обществе, – сказал Гогелия, – а Жорж обещает издать ее в своей типографии. Как вы на это смотрите?
– И спрашивать нечего. Я очень рад.
– В ней она предлагает сделать два предисловия: ваше и Кропоткина. С Петром Алексеевичем уже договорились.
– Лида все хорошо продумала. Обязательно напишу. А этому молодому человеку поручено сделать заметку о моей последней книге в «Буревестнике». Предлагаю по этим приятным поводам раскупорить бутылку бордо.
За столом говорили о чем угодно, только не о политике. За этим внимательно следила жена писателя. Стоило разговору отклониться в сторону, как она тут же переводила стрелки в нужном направлении. Виктория давно завела такое правило, чтобы дать возможность мужу отдохнуть от бесконечных разговоров и споров, хотя бы во время обеда. Ими мужчины могут заниматься сколько угодно в его кабинете.
После обеда она предложила Лизе и дочери погулять в лесу, мужчины перешли в кабинет писателя. Николая поразило огромное количество книг и газет на разных языках в шкафах и на письменном столе Шарля.
Когда гости и сам писатель удобно расселись в креслах и на кожаном диване, Шарль взял со стола шкатулку и предложил всем сигары, но никого они не привлекли. Франсуа и Георгий не курили, Николай и Жорж вытащили свои пачки сигарет.
– Ничего вы в жизни не понимаете, – огорченно произнес Шарль, взял сигару и, отщипнув щипчиками ее конец, зажег ее. Дальше шло целое действие: поднеся сигару к губам, он втянул в себя дым, продержал его несколько минут во рту и выдохнул. На его широком, добродушном лице отразилось полное блаженство.
– Что нового в Париже? – обратился он к Бати, втягивая в себя новую порцию дыма.
– Всех волнует вопрос о войне, и в первую очередь нашего друга Жореса. Жан усиленно изучает вопросы, связанные с организацией вооруженных сил Франции, находит в ней массу недостатков и считает ее совершенно непригодной к современной войне. На эту тему он начал писать книгу…
– Вот пример того, как депутаты берутся решать вопросы, в которых ничего не смыслят, – перебил его Шарль. – Жан думает, что если изучит литературу, то станет в этом деле специалистом и, чего доброго, заделается в генералы военного штаба.
– Вы, Шарль, к нему не справедливы. Жан – не многий из депутатов, кто основательно готовится к принятию всех законопроектов и заставляет парламент пересматривать их по нескольку раз, пока не добивается своего.
– Я люблю Жана, но последнее время он меня разочаровывает, а историю с Мильераном и Галифе я ему никогда не прощу. Четыре года назад он сам предложил уменьшить срок службы в армии до двух лет и носился с идеей упразднить армию, заменив ее вооруженным народом, а теперь увидел, что число призывников с каждым годом уменьшается, и у нас все плохо.
– Что поделаешь, – печально вздохнул Жорж Дютуа, поглаживая короткие жесткие усы, – народ беднеет, рождаемость падает. Через пять лет служить вообще будет некому.
– Надо думать не о количественном составе армии, а о ее качестве. Германия успешно это сделала, и сейчас разработала новую морскую программу. В Париже только об этом и говорят.
– Есть только две серьезные силы в мире, – заметил Николай, – Англия и Германия; все остальные присматриваются, к кому из них выгодней примкнуть, чтобы осуществить свои личные интересы.
– Я бы этого не сказал, – возразил Франсуа, – Россия тоже – сильное государство, с которым все вынуждены считаться. Недаром Франция и Англия заключили с ней союз.
– Сейчас многое изменилось в мировой политике. Еще недавно «дядя Вилли» и «кузен Ники» были неразлучными друзьями, теперь же враждебно настроены друг против друга.
– У всех свои амбиции. Балканы и Марокко тому прекрасный пример.
– Значит, Жан серьезно взялся за тему войны, даже пишет об этом книгу, – вернулся к первоначальной теме Готье. – Так что там у него за предложения, Франсуа, можете привести хоть одно?
Бати достал блокнот.
– Предложения довольно смелые. Вот, например, одно из них. Специально записал для вас, Шарль: «Любое наше правительство, которое вступит в войну, должно предварительно открыто и лояльно использовать возможность для разрешения конфликта с помощью арбитражного суда. В противном случае народ будет считать его предателем Франции и врагом отечества. Парламент же, который одобрит такое действие правительства, будет обвинен в измене и подлежит роспуску. Конституционная и национальная обязанность граждан состоит в том, чтобы свергнуть такое правительство и заменить его правительством доброй воли, способным предложить противнику прекратить военные действия путем передачи спора в арбитражный суд».
– Что за наивность? – удивился Николай. – Где взять этот арбитражный суд и кто заставит правительство прекратить войну в Марокко?
– Верно! – поддержал его Шарль, не замечая, что его сигара догорала, и огонь все ближе подползал к губам. – Мы все возмущаемся колониальной политикой Франции, но до сих пор не сделали решительного шага, чтобы остановить ее вторжение в Марокко. Парламент обязан осудить позорные войны в Индокитае и Северной Африке, а не поощрять в этом правительство. Надеюсь, Франсуа, вы не забыли сказать об этом Жану?
– Нет. Он и так постоянно говорит об этом в парламенте. Сейчас его волнует, как предотвратить мировую войну, и здесь он возлагает надежды на международную солидарность, призывая всех социалистов объединиться и проводить в своих странах митинги, демонстрации, забастовки и даже восстания, как это было в России в 1905 году.
– Перед франко-прусской войной Интернационал проводил такие демонстрации вместе с немецкими социалистами, – заметил Гогелия, – а война все равно разразилась. Теперь в Германии нет силы, которая могла бы помешать милитаристским планам Вильгельма. Да и во всем мире таковой не найдется.
– Что же, теперь сидеть, сложа руки? Социалисты обязаны предотвратить войну.
– А если она все-таки начнется, что тогда, Франсуа, вы будете делать? – наступал на француза горячий грузин.
– Возьму в руки винтовку.
– То есть, поддержите свое правительство и пойдете убивать немецких рабочих. Браво! – Георгий захлопал в ладоши, его черные горящие глаза насмешливо улыбались.
– Мы все – интернационалисты, – недовольно поморщился Франсуа. – Но ведь может развиться и другая ситуация. При объявлении войны французские рабочие поддержат пацифистов и повернут оружие не против врага, а против своего правительства. Германские же социалисты, наоборот, послушаются Каутского, вступят в ряды кайзеровской армии и оккупируют Францию. Мои родители это испытали в 1871 году.
– Любая война на руку только капиталистам, ни русскому, ни немецкому рабочему она не нужна, – сказал Шарль, поднося к губам новую сигару. – Я не люблю Гюстава Эрве, но мне нравится его предложение: в знак протеста против войны собрать в казармах весь навоз, построить перед ним солдат и при звуках военной музыки водрузить туда французское знамя.
– Глупо и вульгарно, – поморщился Дютуа.
– Не надо смешивать две разные вещи: интернационализм и патриотизм, – с волнением произнес Франсуа. – Все, что говорит Эрве, возмутительно, особенно то, что французскому народу все равно, кто его эксплуатирует: французский капиталист или немецкий. Если бы это было так, то мы не получили бы Парижскую коммуну.
– Тогда не было такой международной солидарности.
– Ее и сейчас нет. Интернационал трещит по швам.
– А вы, Николай, что думаете об этом? – спросил Готье русского гостя, молча слушавшего их спор. – Должен вас предупредить, друзья, что наш новый друг – большевик.
– Я поддерживаю тех, – сказал Николай, – кто призывает к защите своей родины. Любая война – преступление, и каждый народ имеет право отстаивать свою свободу и территорию. Франсуа, вы боитесь, что Вильгельм оккупирует Францию, а я не хочу, чтобы кайзеровские или австрийские солдаты вторглись в мой дом.
Гогелия хотел ему возразить, но Николай опередил его.
– Можно быть врагом самодержавия, Николая II, правительства, но не собственного народа, который из-за вашего лжепатриотизма окажется еще под пятой и немецких империалистов.
– А немецких рабочих вам не жаль?
– Жаль. Но наша жалость им не поможет. И вы, и я прекрасно понимаем, что организовать в один час, даже в один день восстание рабочих против начавшейся войны невозможно ни в Германии, ни во Франции, ни тем более в России. Весь наш разговор пустой. Никому не нужная демагогия.
– Вот как. Значит, все решения Интернационала по этому вопросу тоже демагогия?
– Интернационал делает то, что обязан делать, но в настоящий момент он бессилен предпринять что-либо существенное.
– Увы! Это, действительно, так, вы попали в самую точку, – согласился Франсуа и, желая прекратить спор, полез в карман за часами. – Прошу прощения, господа! Мне пора. Я должен заглянуть еще к двум товарищам, дававшим мне поручения в Париже. А вы? – обратился он к своим спутникам.
– Мы с вами, – Гогелия был раздосадован, что разговор так неожиданно оборвался, и он не успел ответить Николаю. – Нам важно было получить согласие Шарля на перевод книги. Лида быстро его сделает, а Жорж обещает ее издать до нового года. Так, Жорж?
– Даже раньше, если работа будет готова.
Проводив гостей, Готье и Николай вернулись в кабинет, чтобы продолжить разговор, но пришли с прогулки женщины и позвали их в гостиную пить чай. Лиза по просьбе Шарля спела его любимую арию из «Травиаты» и сыграла несколько вальсов Шопена. Каролин тоже обучалась музыке. Вместе с Лизой они исполнили в четыре руки две пьесы Грига. Николай и Лиза чувствовали себя в этой семье, как дома.
Обратно ехали поездом из Монтрё. Шарль проводил гостей до вокзала, выразив желание увидеть их у себя в следующее воскресенье. Им надо еще о многом поговорить. «Постарайтесь к этому времени написать статью, – напомнил он Николаю, – мы ее дадим в очередной номер «Avenir».

Глава 3

В конце мая состоялся благотворительный вечер, устроенный Марусей Нефедовой в пользу семей шахтеров, погибших в Иллинойсе. Вечер прошел без суеты и волнений, как это было в кинотеатре «Globe». Хозяин салона «Монблан» Эрик Гвинден все заранее подготовил. В двух залах проходили ярмарка и аукцион. В третьем, самом большом выставочном помещении, состоялся бал артистов, приглашенных из соседнего кабаре. Затем профессиональные певцы исполнили несколько арий из оперетт Кальмана и Штрауса.
Лиза выступила с той же программой, что и в клубе, кроме польских номеров, а вместо Марсельезы подготовила «Молитву» Россини. Ей пришла мысль погасить в этот момент в зале свет и зажечь в руках людей огоньки как память о погибших шахтерах. Для этого перед концертом всем раздали свечи, попросив соблюдать осторожность (хозяин салона был не в восторге от этой идеи).
Как только раздались первые звуки «Молитвы», в зале погас свет, и вспыхнули десятки огней. Это произвело на всех такое впечатление, что люди поднялись со своих мест и слушали арию стоя. Когда снова зажглись люстры, у многих на глазах были слезы, и кто-то еще долго не мог прийти в себя.
После концерта здесь же, в салоне, Маруся устроила скромный фуршет для участников вечера, репортеров и узкого круга друзей. К своему изумлению, Николай и Лиза встретили среди них петербургских знакомых: поэта Константина Горскина и его «музу», а теперь уже жену Аделаиду-Евдокию. Супруги приехали в Швейцарию путешествовать и случайно оказались на этом вечере, куда их привел сосед по гостинице – русский художник Х. Константин ворчал, что Х. уговорил их приобрести на аукционе три совсем ненужные им картины. Теперь эту тяжесть придется возить с собой.
Аделаида оказалась намного умней и практичней своего мужа, внушив ему, что картины принадлежат современным модным художникам-импрессионистам и представляют большую ценность. Кроме того, купив их, они оказали помощь американским шахтерам. Константин успокоился и переключился на Лизу. Ее пение и игра на фортепьяно произвели на него сильное впечатление, он обещал по возвращении в Россию поместить о ней статьи в петербургские газеты. Им даже не пришло в голову спросить старых знакомых, почему они теперь живут в Женеве. Аделаида же опять, как в Петербурге, твердила, что Костя безумно талантлив, но в России его не хотят признавать.
– У всех на уме только Блок, Брюсов и Андрей Белый. Вы читали «Огненный ангел» Брюсова? Это роман о безумной любви его и писательницы Нины Петровской, буквально околдовавшей поэта. Но всем известно, что он любит только поэзию. Это безумие кончилось тем, что она хотела из-за него отравиться. А наша Катюша Герман? Влюблена теперь в философа Б. , живет с ним и его женой в Риме в одном номере гостиницы. Любовь втроем – это так романтично, – вздохнула она, с тоской посмотрев на своего флегматичного Костю.
За один вечер Лиза и Николай узнали от нее массу новостей про русских поэтов, их жен, побочные связи и измены.
– Куда же вы дальше? – спросил Николай, желая прервать этот неприятный для него поток сплетен.
– Хотим объездить всю Швейцарию. Костя давно мечтал об этой поездке. Ему нужны новые впечатления.
– Обязательно напишите нам о своих впечатлениях, – сказал Николай и, сославшись на то, что Лизе надо отдохнуть после концерта, они сбежали из салона.
Доходы от вечера превзошли все ожидания. Общая сумма не афишировалась. Некоторую часть денег Маруся передала американскому консулу для семей погибших шахтеров. Об этом тут же известили газеты. Остальные деньги были отосланы Бжокачу в Лондон, где он скрывался со своими ребятами. Вскоре от него пришло сообщение, что они успешно вернулись домой, «родные» довольны «подарками», то есть оружием, закупленным в Англии по каналам Рогдаева.
Не прошел и месяц, как Януш настойчиво стал требовать от жены новых денег. Разозлившись, Маруся написала ему, что ей надоело быть в роли «дойной коровы». «Выбирай или я, или Македония, – закончила она свое резкое послание, – ваша освободительная борьба высосала из меня все соки».
– Ты его больше не любишь? – спросила Лиза, когда Маруся поделилась с ней своим решением расстаться с мужем. История с македонцами и благотворительный концерт в художественном салоне их сблизили. Лиза снова ходила к ней на сеансы.
– Когда-то любила. Так ведь это не самая большая любовь. Ты обо мне, Лиза, ничего не знаешь. Думаешь, я – благородных кровей, аристократка. А ведь я убивала людей, участвовала в Одессе в самых громких грабежах и «эксах».
– Ты, т-ы стреляла в людей?
– Стреляла. Этому меня научил человек, по которому я сходила с ума, – анархист Петечка Романовский или, как его звали в нашем окружении, «Рома». Мой первый мужчина. Я могла на лету подстрелить птицу, в темноте попасть в любой предмет. Потом загремела в тюрьму, была приговорена к виселице. Петя организовал мне побег из тюрьмы, привез в Париж… и исчез. Я подождала-подождала и вышла замуж за фабриканта. А Януш? Да, когда-то любила его, продала ради него дом на Монмартре. Когда французские власти выгнали его из страны, последовала за ним в Женеву. И сейчас столько для него сделала, но прежних чувств нет, наверное, потому, что мы живем врозь. У меня много поклонников. Такой образ жизни мне больше нравится. Люди искусства предпочитают во всем свободу и независимость. Слышала о любви втроем или вчетвером?
– С-с-лышала, – покраснела Лиза.
– Что ты так покраснела? – усмехнулась Маруся. – Это я так спросила, к слову. Ты что, не читала статьи Эммы Гольдман о свободной любви?
– Не читала, но знаю, что она много пишет о феминизме.
– Женщина должна полностью раскрепоститься, перестать быть рабыней мужчины, позволить себе все удовольствия жизни.
– В такой любви есть что-то низменное, женщина перестает быть женщиной в том смысле, каким должно быть ее предназначение.
– Любовь и половое влечение – разные вещи. Ах, Лиза! Ты не знаешь себе цену. С твоей красотой и талантом ты могла бы свести с ума весь Париж. Там к женщине другое отношение, не то, что здесь в Женеве: скучный город и скучные люди.
Маруся позвала ее к мольберту.
– Посмотри, какие я написала еще две картины с тобой. На одной – ты идешь по парку. Ветер срывает твою шляпу и треплет волосы. Ты, улыбаясь, придерживаешь их рукой. Помнишь историю со шпиком? Весна, магнолия, сеет мелкий дождь. Дождя тогда не было, но не важно – это моя фантазия. Весь пейзаж в размытых красках.
– Просто чудо! – еле выдохнула от восторга Лиза. – А вторая?
На второй картине Лиза стояла рядом с велосипедом, держа левую ногу на педали. Четко видна только ее фигура в легком платье и шляпе и передняя часть велосипеда. За ними: с одной стороны – белая воздушная пелена, с другой – крупные мазки красного и коричневого цвета.
– Маруся! Ты – гений, так бы не нарисовал сам Клод Моне.
– Скажешь тоже: до Моне мне далеко. Я знаю свои способности, но я – человек самолюбивый, должна участвовать в Осеннем салоне. Две картины, считай, готовы, за исключением разной мелочи. Нужно сделать еще две или три.
– Когда же ты работаешь?
– Лучше спроси, когда я отдыхаю. Если я на что-то нацелюсь, то забываю обо всем на свете. К черту Януша и его друзей. Садись к окну и не двигайся.
Лиза покорно села к окну и стала думать об их разговоре с Марусей о свободной любви. От кого-то она недавно это уже слышала? Ну, конечно, на благотворительном вечере от жены Горскина Аделаиды-Евдокии. Выходит, жизнь петербургского бомонда мало чем отличается от заграничной. Путешествуя по Европе, российская аристократия все ее пагубные пороки переносит на родную почву. А Маруся? Убивала людей и была приговорена к виселице. Кто бы мог подумать?
После мучительного сеанса, продолжавшегося четыре часа, Маруся оставила ее у себя обедать. Пока она наверху объясняла горничной, что подать к столу, Лиза рассматривала новый сюжет со своей персоной: она сидит за столом с цветами, наподобие той картины, где она сидела около рояля с цветами. Только там были белые розы на фоне черного рояля, здесь – желтые хризантемы в контрасте с голубым платьем. Позади – открытое окно с воздушной занавеской, которую треплет ветер. Все краски – нежные, почти прозрачные, придают картине романтичность и… грусть.
Перед самым ее уходом Маруся сказала:
– Один человек просил написать твой портрет.
– Вот еще глупости, – вспыхнула Лиза. – Кто?
– Не скажу, это – секрет.
Лиза ушла от нее расстроенная. Она была уверена, что с просьбой о портрете к Марусе обращался Мишель Штейнер. Он окончательно сошел с ума. Каждый вечер приходит в клуб и сидит все два часа, пока идут занятия с детьми. Первое время она не обращала на это внимание, думая, что он просто заходит в клуб посмотреть, как работают кружки, но, когда он стал постоянно появляться в зале, поняла, что он приходит ради нее. Это ей не понравилось…
Спустя некоторое время после этого разговора с Марусей она увидела Мишеля на улице, недалеко от входа в клуб и сделала вид, что не заметила его. Но он окликнул ее.
– Лиза, если не возражаете, я провожу вас немного.
Они молча шли по улице. Их обгоняли Лизины ученики с родителями, ей было неприятно, что их видят вместе.
– Лиза, я люблю вас, – глухо сказал Мишель, заметив, что Лиза хмурится и нервничает, – с тех самых пор, как увидел вас в Екатеринославе.
– Я не понимаю, Мишель, что вы от меня ждете. Я – замужем, в России мы с вами виделись всего один раз и даже толком не разговаривали…
– Это не имеет значения. Я ничего от вас не жду, но и с собой ничего не могу поделать. Мне плохо, когда я вас долго не вижу… Жаль, что вашим мужем оказался Николай, иначе бы я вас увел от него.
– Вы так много для нас сделали, но, пожалуйста, не приходите больше на занятия и не ждите меня около клуба: люди все замечают.
На улице она его больше не встречала, однако он продолжал приходить на занятия. И, как предвидела Лиза, по клубу поползли слухи, что Мишель Штейнер, известный в профсоюзе обувщиков и на фабрике человек, ходит в клуб ради нее.
Лиза не ожидала, что Мишель окажется таким настойчивым, напоминая тем самым Арона Могилевского. Ее душевное равновесие было нарушено. Она подумала, что, как ни жаль, а с клубом придется расстаться.

Глава 4

За последнее время Машенька Аристова несколько раз болела простудными заболеваниями. В таком возрасте это обычное дело, но Полина считала, что это происходит из-за того, что у Марусиной знакомой, где она теперь жила, часто собираются гости. Они много курят, открывают окна и двери, по всей квартире гуляют сквозняки. Было обидно, что их комната в пансионе пустовала, и, сохраняя ее для мужа, Полина аккуратно платила Ващенковой деньги. Лиза и Лида Труфимова решили уговорить Евдокию Степановну разрешить Полине вернуться обратно. Но мадам твердо стояла на своем. И только, когда Лида однажды, не выдержав, расплакалась, Евдокия Степановна сдалась, и сама чуть не расплакалась из-за того, что заставляла Полину скитаться где-то с маленьким ребенком.
Вскоре Полина сообщила, что Моисея выписывают домой. На следующий день Николай зашел к нему в клинику, чтобы забрать скопившиеся там вещи и узнать точное время выписки.
В палате у него сидел Леня Туркин. Моисей предложил погулять в саду, взял палку и, прихрамывая, направился к двери. Николай заметил, что он все время морщится от боли.
– По-моему, тебе еще рано выписываться, – сказал он. – У тебя болит нога.
– Врачи говорят, что так и должно быть после операций. Скоро пройдет.
Присели на скамейку, закурили. Моисей стал расспрашивать о делах на фабрике.
– Как ты думаешь, Коля, меня возьмут обратно в цех?
– Не знаю, все рабочие места заняты, но хозяева обязаны подыскать тебе работу, соответствующую твоему состоянию.
– Я здоров и смогу работать, как прежде.
– Весь день стоять на ногах?
– Нам с Полей надо снять квартиру, выехать из пансиона.
– Ващенкова вас теперь не выгонит, а Мишель найдет для тебя что-нибудь подходящее в другом месте.
– Мишель меня забыл, был тут всего пару раз. Рогдаев заглянул только после аварии. Калека теперь никому не нужен.
– Во-первых, ты не калека, и скоро забудешь о своей палке; во-вторых, у тебя есть друзья, мы о вас позаботимся.
Леня за все это время не произнес ни слова.
– А ты, Леня, что молчишь? – набросился на него Николай. Тот почему-то недовольно посмотрел на него, пробормотав сквозь зубы.
– Ты прав.
Обратно до палаты Моисей шел из последних сил и тяжело опустился на кровать: колено болело и плохо сгибалось. Они подождали, пока к нему подойдет сестра с уколом, и направились к выходу. Николай был расстроен. Уже в вестибюле он вспомнил о докторе Бокове.
– Подожди меня здесь, – сказал он Лене и снова поднялся наверх, расспрашивая у сестер, где можно найти хирурга Бокова. На его счастье, тот оказался на месте.
– Аристову нужна еще одна операция, – сказал Сергей Петрович, – он не может ее оплатить и просил об этом не говорить ни жене, ни друзьям. Будет вот так ходить, хромая и мучаясь лет пять, пока совсем не сляжет.
– Напрасно вы мне не дали знать, Сергей Петрович.
– Деньги очень большие, операция сложная.
– Черт возьми, мой брат давно бы сделал все, что нужно, не думая ни о каких деньгах. Вам тут наплевать на человека, а у него семья, грудной ребенок.
– Я готов сделать все бесплатно, но здесь это невозможно. Операцию надо делать срочно, иначе кости окончательно срастутся, придется их ломать.
– Деньги мы найдем, – не раздумывая, твердо сказал Николай, – завтра же начинайте готовить его к операции.
– Ты на машине? – спросил Николай Туркина, ожидавшего его внизу.
– На машине. Стоит на улице.
– Едем домой к Рогдаеву.
По дороге оба молчали. Туркин делал вид, что внимательно смотрит на дорогу, Николай переваривал в голове все, что услышал от Бокова. Страшно захотелось курить. Он вытащил из кармана пиджака пачку, оказавшуюся пустой. Заметив это, Туркин протянул ему портсигар с памятником Петру I на крышке.
– Из России? – удивился Николай. – Что-то я раньше у тебя его не видел. Хорошая вещица!
– Одна знакомая подарила, – смутился Леня.
Николай внимательно посмотрел на него: усталое лицо с темными кругами под глазами и воспаленными веками. Леня много работал, чтобы помогать деньгами матери и сестре, оставшимися в России. Спал урывками. В свободное время вел среди русских рабочих кружок, выступал с лекциями. Говорили также, что он пишет книгу об анархизме, стихи, занимается переводами. Тихий, скромный человек. Ни на что не жалуется, ничего не просит. Преданно служит раз и навсегда выбранному делу анархизма. Трудно поверить, что когда-то в Москве он возглавлял группу анархистов, проповедовавших безмотивный террор и занимавшихся грабежами и убийствами. Леня со своей обезоруживающей детской улыбкой, верный, преданный друг и… убийства – одно с другим не вязалось.
– Ты знал, что Моисею нужна еще одна операция, и он отказался из-за денег? – спросил Николай.
– Об операции нет, а о том, что у Полины проблемы с деньгами, знал: мы с ней ездили закладывать вещи в ломбард.
– Что же ты молчал? Такое дело, а мы ничего не знаем.
– Полина просила не говорить, вы и так для них много делаете.
– А Рогдаев куда смотрит? Устраиваем благотворительные вечера, собираем для других огромные суммы, а о своих товарищах позаботиться не можем.
– Так чаще всего и бывает, – охотно согласился Леня, ловко обгоняя тащившийся перед ними двухэтажный автобус, набитый пассажирами.
Больше всего Николай злился на себя: занятый работой на фабрике и своими новыми знакомыми, он теперь редко заходил к Моисею и Полине, во всем положившись на Лизу. Полина же оказалась такой гордой, что даже ей не рассказывала о своих материальных трудностях.
Рогдаева не было не только дома, но и в Женеве. Вышедшая из своей конторки консьержка, недовольно осмотрела их и сообщила, что супруги из 18-й квартиры еще вчера выехали в Париж, не сказав, когда вернутся. Хозяйка нервничает, так как они не внесли плату за следующий месяц.
– Порядочные люди так не поступают, – грозно произнесла она, подталкивая их к выходу.
– Вот так номер, – недовольно протянул Николай, – как они могли уехать из Женевы, не предупредив нас. Едем к Мишелю.
Однако и Мишеля дома не оказалось.
– Наверное, он в клубе, – предположил Леня и осекся: недавно он услышал новость о том, что Мишель каждый вечер бывает в клубе из-за Лизы Фальк.
– Едем в клуб.
– Нет, Коля, извини, мне надо работать.
– Отсюда десять минут езды, – удивился Николай, но послушно вышел из машины и отправился дальше пешком.
Недалеко от клуба он встретил Мишеля. Увидев друга, тот смутился и покраснел. Не обратив на это внимания, Николай стал рассказывать ему о Моисее.
– Что же Полина сама ко мне не обратилась?
– А ты, почему сам у нее ни разу не поинтересовался, и Моисея давно не навещал? Впрочем, я и сам хорош: тоже у него порядочно не был. Плохие мы друзья.
– Это ты зря. Фабрика оплатила все его лечение, выплатила пособие, профсоюз два раза выделял крупные суммы, плюс страховка.
– Значит, этого мало, раз Полина закладывает вещи.
Мишелю хотелось поскорей уйти от него.
– Твой сигнал принят, – натянуто улыбнулся он, – завтра же найду деньги и отвезу их в клинику. Даю слово. Ты теперь куда?
– Раз уж сюда пришел, подожду Лизу, она должна скоро освободиться.
– Тогда расстаемся. Я спешу на важную встречу.
Пожав товарищу руку, Мишель направился к автобусной остановке. Проезжая вскоре мимо клуба, он видел, как из подъезда вышли Лиза и Николай. Лиза держала мужа под руку и что-то горячо объясняла.
Никакой важной встречи у Мишеля не было. Он рассеянно смотрел в окно и размышлял над тем, что теперь ему делать. С появлением Лизы в Женеве он потерял покой. Сердце его разрывалось на части; он никогда еще так не мучился и не страдал. Каждый вечер, чтобы только увидеть ее, приходил в клуб, садился в последнем ряду зала и не спускал с нее глаз. Ему было известно о слухах, которые ходили про него и Лизу, но, как все влюбленные, потерял голову и ничего не мог с собой поделать. Это было выше его сил. Нужно было что-то срочно делать: бежать из Женевы или еще лучше – из Швейцарии. Причем уезжать немедленно, пока окончательно не наделал глупостей и не испортил жизнь своим близким друзьям.
Дома его ждало письмо из Торонто от старого друга по Белостоку Толи Любортовича. В этом крупнейшем городе Канады организовалась русская группа анархистов-синдикалистов. Зная, что он теперь синдикалист, Толя постоянно звал его к себе. Не раздумывая, Мишель сел за стол и написал ему письмо, что выезжает в Канаду и готов включиться в работу их группы.
Лиза в этот вечер тоже была сильно взволнована: она случайно услышала, как две уборщицы из русских судачили о ней и Мишеле. Это ее так возмутило, что она решила немедленно расстаться с клубом. Написала заявление об уходе и отдала его Эмилии Карловне, чтобы та передала его Ляхницкому. Самой разговаривать с Вацлавом Витольдовичем, не чаявшим в ней души и строившим грандиозные планы с ее концертами, у нее не хватило духу. Эмилия Карловна уговаривала ее не обращать внимания на разные сплетни: люди ей просто завидуют.
– Вот и вы, Эмилия Карловна, их слышали, а если это дойдет до мужа?
– Николай Ильич – умный человек, он не обратит на это внимания.
– Я не хочу, чтобы нас коснулась какая-то грязь. Больше моей ноги здесь не будет.
Увидев в коридоре клуба Николая, она решила, что до него дошли сплетни, и он пришел сюда, чтобы самому во всем убедиться. Но волновалась она зря. Николай, действительно, искал Мишеля, но совсем по другому поводу: поговорить об операции Моисея, встретил его по дороге и все с ним обсудил.
На улице Лиза сообщила мужу, что решила оставить клуб: детей ходит мало, и работать с ними неинтересно.
– А Мишель говорит, что дети занимаются с удовольствием, и вы готовите большой концерт.
– Он заблуждается. Все дети – настоящие оболтусы.
– Проведи хотя бы концерт. О нем на фабрике все знают.
– Нет, Коля, я чувствую, что теряю время даром. Лучше я буду ходить на музыкально-просветительские вечера в театре. Я один раз была там, мне понравилось.
– Тебе видней, – согласился Николай, недовольный таким решением.
Через неделю он вернулся домой в два часа ночи.
– Что случилось, я уже начала волноваться, – набросилась на него Лиза. – Трудно было позвонить.
– Мишель устроил прощальный ужин, уезжает в Торонто.
– Так неожиданно? – удивилась Лиза, оценив про себя джентльменский поступок Штейнера. – На тебе это не отразится?
– Да нет. На фабрике мое положение прочное.
– Ну и Мишель! – опять не удержалась от изумления Лиза и зачем-то добавила, – я всегда знала, что он – порядочный человек.
Вскоре из Женевы в Париж неожиданно уехал Леня Туркин, объяснив Ващенковой и обитателям пансиона свое решение тем, что во Франции таксисты зарабатывают намного больше. На самом деле была другая, более важная причина, известная только Николаю и Лизе: их другу вскружила голову некая Алла, русская студентка музыкального училища в Париже, приезжавшая в Женеву на летние каникулы. Отсюда был и портсигар с Петром I на крышке.
Евдокия Степановна попросила Даниленко переехать в освободившуюся комнату. Николай сделал в ней полный ремонт. С разрешения хозяйки приобрели новую кровать, письменный стол и книжный шкаф для увеличившейся библиотеки. Это была их первая в Женеве собственная мебель. Они смогут ее забрать, если надумают переехать в другое место.

ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ

СУД НАД БОЕВЫМ ОТРЯДОМ БОРИСОВА

Глава 1

Михаил Даниленко не смог попасть на свадьбу Володи и своей свояченицы Елены. Накануне отъезда в Петербург с его женой произошел несчастный случай: экипаж, в котором она ехала, вечером от гостей, к счастью, одна без ребенка, свалился на бок. Кучер отделался синяками, а Мария, вылетев на дорогу, сломала ключицу и сильно ушибла правую ногу. Ее привезли домой, вызвали врачей. К ночи на нервной почве начались судороги и галлюцинации, поднялась высокая температура. Михаил несколько дней просидел у постели жены, пока кризис не миновал.
Только через месяц Мария окончательно пришла в себя и сама предложила мужу ехать в Петербург. По просьбе мамы Михаил должен был там встретиться с Сергеем. Хозяйка дома, в котором брат жил последние два года, неожиданно умерла. Новые владельцы попросили его съехать, и Сергей снова ночевал, где придется, голодая и болея бронхитами. Елена Ивановна решила, что пора кончать с его бродяжничеством, и, если он не хочет ехать к Николаю в Женеву, то пусть явится с повинной в полицию и отсидит положенный ему за все его деяния срок. Почему-то она считала, что это будет лучше, чем всю жизнь находиться в бегах.
В Петербурге Михаил обычно останавливался у профессора Розанова, где перед своим отъездом за границу жили Николай и Лиза. Профессор рад был услышать, что молодые люди успешно добрались до Женевы, одновременно посетовав, что они оба, как и его сын, загубили свою карьеру.
– Совершенно не понимаю нынешнюю молодежь, – рассуждал Василий Аксентьевич, когда они после завтрака расположились в кабинете профессора. – К нам иногда приходит товарищ моего сына по университету, Вадим Суковатов, тоже социалист, но, кажется, меньшевик, был арестован вместе с Троцким и Хрусталевым в 905-м году. Вадим критикует Думу и правительство. Мне кажется, что он и его товарищи делают это больше из-за упрямства, не желая видеть, что правительство само стремится улучшить положение простого народа. Я внимательно прочитал новую программу Столыпина. В ней много прогрессивных идей: о всеобщем образовании, сокращении рабочего дня, страховании, медицинском обслуживании, наделении крестьян землей. Это большой шаг вперед. Его можно осуществить, если революционеры в Думе не будут ставить Петру Аркадьевичу палки в колеса.
– Вполне с вами согласен, профессор. Столыпин путает этим людям все карты. Они хотят свергнуть самодержавие, правительство же предлагает конкретные меры, как крестьянам без особого ущерба для себя получить землю и улучшить свою жизнь. Тогда они перестанут бунтовать и выступать против царя, а революционеры потеряют своего главного союзника. Это очевидно.
Уделив профессору еще два часа, Михаил поехал в Правительствующий Сенат, где в канцелярии служил его товарищ по университету Петр Кунгурцев. Ему надо было попросить Петра ускорить рассмотрение кассационной жалобы одного своего киевского подзащитного.
Друзья не виделись много лет. Петр пригласил его к себе домой, и они опять битых два часа говорили о Столыпине. Кунгурцев оказался кадетом, считая, в отличие от профессора Розанова, что новые реформы премьера наносят удар по самодержавию. И в Киеве многие так думали. Ни для кого не было секретом, что Николай II не любит Столыпина, поэтому каждый считал своим долгом выразить преданность государю и при случае «лягнуть» премьера.
Михаил не знал, как сбежать от надоевшего товарища. Часы в гостиной показывали восемь. Ему давно пора было быть у Володи. Кунгурцев, однако, разошелся не на шутку, достал программу своей партии и стал комментировать в ней пункты, касающиеся экономического преобразования России. Михаил несколько раз намеренно зевнул и то и дело вынимал часы, но товарищ ничего не замечал. К счастью, вошел слуга с приглашением на ужин в столовую. Михаил извинился, что ему надо срочно побывать еще в одном месте, и, пожав руку оторопевшему товарищу, быстро удалился.
Володя жил на Екатерининском канале недалеко от Банковского моста. Рядом находилось красивое здание Ассигнационного банка. Дом брата был не менее внушительный: с лепными фигурами на фасаде, декоративными колонами в нишах и огромными окнами.
Дверь открыла Елена; она была беременна и заметно подурнела. Следом в коридор вышел Володя и хотел провести брата в кабинет, но Елена приказала им мыть руки и проходить в столовую, где все давно было накрыто для ужина. Перед Михаилом предстала любящая жена и заботливая хозяйка.
Ужин подавала прислуга, немолодая, но расторопная женщина с добродушным, крестьянским лицом. Елена называла ее Пелагеей Трофимовной, Володя – тетей Пашей, как будто она была ему близким человеком, вроде жившей у них в Ромнах Марфы. Миша заметил, что Володю коробит, что их обслуживает пожилая женщина. Вскакивая со своего места, он помогал ей донести тяжелые блюда и относил на кухню грязную посуду.
Обычно Елену возмущало такое поведение мужа, что часто становилось причиной их ссор, сейчас она не обращала на это внимания, оживленно расспрашивая Михаила о Марии, Киеве и их общих знакомых. Поддерживая разговор, Володя много шутил, однако Михаил чувствовал в его голосе и выражении лица что-то фальшивое и понял: у супругов далеко не все благополучно, как казалось на первый взгляд. А он-то рассчитывал, что брат забудет Лялю и искренне полюбит Елену.
Чутье не обманывало Михаила. Действительно, сначала Елена покорила Володю не столько красотой и умом, сколько неподдельным интересом к его работе и заботе о нем самом. Она приехала в Петербург, устроилась в одной с ним гостинице и, пока он готовил диссертацию, поддерживала его. В эти дни они особенно сблизились, однако никаких намерений на ней жениться у него не было и, когда на защиту диссертации в Петербург приехал Илья Кузьмич с младшими сыновьями, он Елену с ними не познакомил. Девушка обиделась, но виду не подала, упорно идя к своей цели.
Втайне от Володи, она часто бывала в доме своих богатых родственников Жилинских (семья ее дяди по линии матери), заводила через них знакомых среди высшей аристократии и тесно сошлась с семьей князя Извекова, бывшим, как и ее отец, выпускником Николаевской инженерной академии. Так она готовила стартовую площадку для продвижения карьеры своего будущего мужа. Извеков обещал найти ему хорошую должность при императорском дворе.
Однако время шло, а ее положение по-прежнему оставалось неопределенным, все ее честолюбивые мечты стать женой профессора и подняться с ним высоко вверх разбивались в пух и прах. Тогда она начала решительно действовать: приходила к нему в клинику, общалась с его коллегами и их женами, нашла подход к самому Бехтереву. Владимир Михайлович был уверен, что Елена – жена Даниленко и как-то в шутку спросил его, где он нашел такую красивую и умную женщину. Многие врачи тоже считали их законными супругами.
Володе пришлось задуматься об их отношениях: у них было достаточно времени, чтобы узнать друг друга и оценить взаимные чувства. Ему хотелось верить, что Елена искренне его любит. Наверное, и он ее любит, раз нуждается в ее присутствии, и они продолжают быть вместе. И он сделал ей предложение.
Венчание проходило в Николо-Богоявленском морском соборе, который выбрали из-за хранимой там иконы Святителя Николая Чудотворца, особо почитаемого и теми, и другими родителями молодоженов; главным же образом потому, что настоятелем его был знакомый Сергея Григорьевича Рекашева протоиерей Козлов, как потом Володя узнал, активный член «Союза русского народа» и «Русского монархического союза».
Из Володиных родственников приехал только Илья Кузьмич. Семья Елены собралась в полном составе, здесь в Петербурге проживал еще третий, младший брат Рекашевых Федор Григорьевич, о котором Володя слышал от Елены, но первый раз увидел в день свадьбы.
Сергей Григорьевич, довольный, что Елена хорошо устроилась в Петербурге и завела знакомых в высшем обществе, вручил молодым чек на солидную сумму денег. На них они сняли четырехкомнатную квартиру в доме на Екатерининском канале. Елена по своему вкусу обустроила комнаты, и, не собираясь тратить силы и время на домашнее хозяйство, наняла прислугу. У них были две горничные для нее, слуга-камердинер для мужа, приходящая женщина для уборки квартиры, кухарка – все, как у ее родителей в Киеве. Оставалось приобрести собственный экипаж. Она обожала показную роскошь, наряды и упивалась светской жизнью. Володю, наоборот, раздражало высшее общество с его мелкой суетой, ханжеством и лицемерием.
После свадьбы Елена стала постепенно сужать круг Володиных знакомых, в основном из медицинского мира, считая их людьми второго сорта. Под разными предлогами она отклоняла его предложения позвать кого-то из коллег на воскресный обед или самим поехать к ним в гости. Зато регулярно вытаскивала его на приемы, которые устраивали ее именитые родственники и знакомые. Среди них теперь были и люди, приближенные к вдовствующей императрице Марии Федоровне и Великим князьям.
Елена убеждала мужа, что от них зависит его положение в петербургском обществе, карьера в медицине и науке. Наконец ему все это надоело. «Я никогда ни от кого не зависел, – с негодованием заявил он жене, – прошу тебя не вмешиваться в мои служебные дела, ни с кем обо мне не говорить, иначе я буду вынужден уехать из Петербурга». В это время казанский профессор Даркшевич усиленно звал его в свою клинику.
Эта угроза испугала Елену, она поняла, что ее муж при всей своей мягкотелости и доброте, далеко не тот человек, которым можно управлять: у него был твердый характер и большая сила воли, поэтому, наверное, он успел в своем молодом возрасте многого достичь. По его требованию из дома были уволены слуга-камердинер и одна из горничных, не из-за денег (он теперь прилично зарабатывал), а из-за того, что ему было неприятно пользоваться услугами людей, которые старательно следили за каждым его движением и торопились выполнить любое желание. «Мужик, он и есть мужик», – злилась на супруга Елена, помня о крестьянском происхождении его отца. Пришлось забыть и о собственном экипаже.
О медицинских курсах она больше не вспоминала и, переложив заботу о доме и муже на прислугу, вела свободный образ жизни: вставала поздно, день проводила в гостях, вечером уезжала в театр, возвращалась в два – три часа ночи, усталая и разбитая. Такая семейная жизнь Володю вполне устраивала. По вечерам в квартире было тихо, он мог спокойно работать в своем кабинете. Любит он ее или нет – об этом он больше не думал.
Известие о том, что жена беременна, обрадовало его. Он стал больше уделять ей внимания и заботиться о ее здоровье. И сама Елена неожиданно переменилась: теперь редко отлучалась из дома, взялась хозяйничать, обсуждая с кухаркой меню на завтрак и обед, чтобы побаловать мужа вкусными вещами. И, уж, что совсем было некстати, проявляла, как в начале их знакомства, интерес к его научной работе, выражая желание чем-нибудь помочь, чем страшно раздражала Володю, не желавшего, чтобы кто-либо вторгался в его творческий процесс.
Вот эти новые отношения и наблюдал теперь Михаил, пытаясь отличить искренность от фальши в поведении каждого.
… После того, как разговор о Киеве и общих родственниках исчерпался, Елена предложила перейти в гостиную: ей надо было показать Михаилу картины, недавно приобретенные ею на одной из художественных выставок. Михаил с интересом изучил картины, похвалил ее за отличный вкус и сказал, что сам с удовольствием купил бы что-нибудь подобное для дома. Разговор об искусстве мог затянуться надолго. Володя предложил жене идти спать. Елена послушно встала.
– Ничего не поделаешь, – кокетливо улыбнулась она Михаилу, – надо слушаться своего домашнего доктора.
Прилежно поцеловав мужа в щеку и наказав мужчинам, чтобы они тоже долго не задерживались, так как Володе надо рано вставать, Елена удалилась в спальню.
Братья перешли в Володин кабинет, сняли пиджаки и, удобно расположившись в кожаных креслах с позолоченными подлокотниками, настроились на долгую беседу.
– Давай, рассказывай, как ты себя чувствуешь в положении мужа и будущего отца? – сказал Михаил. – Что-то ты кажешься мне невеселым.
– Просто устал и работы много, – отмахнулся Володя. Ему было стыдно признаться брату в своем разочаровании в Елене. – Ты же знаешь, для меня главное работа, все остальное – так. Вот отцовство – это да. Лена много тут наговорила, а самое главное не сказала: мы хотим, чтобы ты тоже стал крестным отцом нашего ребенка. Даже не возражай. Скажу тебе откровенно, тестя я не очень жалую. Не предупредив меня, пригласил проводить венчание активного черносотенца, выдав его за хорошего знакомого.
– Он тоже выступил на обеде с речью, как отец Иоанн на крестинах Катеньки?
– До этого не дошло. Все гости вели себя пристойно. В Петербурге, оказывается, живет еще один их брат, сводный по отцу, – Федор. Ты знал о нем?
– Знал. Но никогда не видел.
– Его мать из галицких князей. Этот горазд по другой части – носится с идеей оторвать от России всю Малороссию и включить ее в состав Австро-Венгрии в качестве автономной республики. Впрочем, я плохо во всем этом разбираюсь, знаю, что на него постоянно нападают Дубровинские газеты.
– В Киеве тоже полно сепаратистов, мечтают отделиться от России или сделать ее Федеративной, а Украине предоставить автономию. Наши черносотенцы с ними воюют, и Петр Григорьевич в первых рядах. Про твоего тестя не знаю. Я тебе тогда еще, в Екатеринославе, говорил, что в делах Петра Григорьевича не участвую, поддерживаю с ним чисто формальные отношения, чтобы соблюдать мир в семье. Теперь давай о Сергее. Я ему несколько раз предлагал ехать к Коле в Женеву. Он категорически отказывается, заставляет волноваться маму. Теперь и вовсе куда-то пропал.
– Мы виделись с ним перед Рождеством. Выглядит отвратительно, без конца болеет, нервы – никудышные. Один его товарищ сделал фальшивый паспорт и спокойно живет в Москве. Он тоже решил сделать такой паспорт, перебраться в Москву и поступить в народный университет Шанявского. Я дал ему денег. В Женеве ему делать нечего. От кого-то он узнал, что Коля и Лиза там нищенствуют, Коля целыми днями бегает в поисках работы.
– А нам он пишет, что устроился хорошо, прилично зарабатывает.
– Что ты хочешь, чтобы он нам жаловался, и мы посылали ему деньги?
– Теперь понятно, почему Серега не хочет туда ехать. Но жить в Москве по фальшивому паспорту – неразумно, так же, как поступать в народный университет, где каждый студент находится под наблюдением полиции.
– Пусть едет, раз настроился. Здесь он мечется, как заяц. Если в ближайшие дни не объявится, значит, уехал в Москву. Самим искать бесполезно.
– А как быть с Колей? Может быть, послать им денег?
– Не надо. Он – сильный, выкарабкается. А если узнает, что мы в курсе их нищеты, будет еще больше страдать.

Глава 2

Михаил так и не встретился с Сергеем. На какое-то время тот исчез из поля зрения родных. Перестали приходить привычные открытки без адреса, которые время от времени он передавал в Ромны через своих друзей. В мае 1909 года родители получили от него письмо, что он сидит в Бутырской тюрьме. Ему инкриминируют его бывшие дела по Екатеринославу, в том числе и их общее с Николаем дело 905-го года – печатание листовок. Просил никого не волноваться, так как принял твердое решение отсидеть, сколько ему положено. Адвокат из его московских товарищей уверен, что ему в общей сложности дадут лет шесть.
Еще он удивил сообщением, что в Екатеринославе у него есть невеста, дочь рабочего с Брянского завода, которого хорошо знает Николай. Она приехала в Москву, навещает его в тюрьме и готова ждать, сколько надо. Николай подтвердил родным, что знает эту девушку и ее семью с самой лучшей стороны. Это была Даша – дочь вальцовщика с Брянки Степана Кузьмича Нестеренко, старосты его рабочего кружка.
По настоянию Елены Ивановны Михаил все-таки поехал в Москву и встретился с защитником Сергея, весьма толковым молодым человеком. Тот внимательно выслушал советы Михаила, записал их и передал Сергею. Особенно настоятельно Михаил просил брата не пререкаться с судьей и отказаться от последнего слова перед объявлением приговора. Тот его не послушался. Всю неделю, пока шел суд, он вел себя безобразно, судья несколько раз угрожал вывести его из зала суда. Во время последнего заседания всем грубил и несколько раз выкриками прерывал обвинительную речь прокурора. Когда ему предоставили заключительное слово, боясь, что его остановят, быстро произнес заранее продуманную речь с обличением самодержавия и правительства, окончательно испортив все дело. Нервы его были на пределе. Суд согласился с предложением прокурора дать Даниленко за ранение двух жандармов пять лет каторги.
Сразу после окончания суда Михаил заставил его написать апелляцию о пересмотре дела. Об этом же со слезами умоляла его сделать и Даша. Сергей согласился, поставив Михаилу условие: организовать их венчание с Дашей в тюремной церкви и самому на нем присутствовать. Михаилу пришлось задержаться в Москве еще на длительный срок.
В октябре состоялся повторный суд, оставив первое решение без изменений. К этому времени Харьковская окружная палата рассмотрела их общее с Николаем дело в Екатеринославе: печатание антиправительственных листовок. Обоим присудили по полтора года тюрьмы. Итого весь срок наказания для Сергея составил шесть с половиной лет.
Ничего не говоря брату, Михаил обратился в Сенат и добился нового пересмотра дела. В результате каторгу заменили ссылкой на тот же срок «со дня приговора». Этим местом стало село Аминево Красноярской губернии. Даша решила ехать вместе с ним. За неделю до этого состоялось их венчание в тюремном храме.
Даше был двадцать один год, миловидная девушка со смущенной улыбкой, стойко принимавшая удары избранной ею судьбы. Пока шло следствие, она израсходовала все бывшие у нее деньги на проживание в Москве и передачи Сергею и устроилась санитаркой в Ново-Екатерининскую больницу.
На венчание, как и положено невесте, пришла в белом платье с фатой, приколотой к высокой прическе. Теперь особенно выделялись ее большие темно-карие глаза, обычно наполненные грустью, а сейчас сверкающие от счастья, высокий чистый лоб. Кроме Михаила, в храме находилось несколько служащих тюрьмы в роли свидетелей и гостей. Михаил и один из надзирателей держали над молодыми венчальные короны, подсказывая, что надо отвечать священнику и делать по ходу церемонии.
Оба от волнения ничего не понимали и выглядели совершенно растерянными, особенно Сергей. Даже, когда священник обратился к нему с вопросом, согласен ли он вступить в брак и не давал ли кому-нибудь другому подобное обещание, он ответил не сразу, как будто в этот момент находился в другом месте.
Видя их такое состояние, священник в конце церемонии сказал: «Позвольте, дети мои, дать вам один совет: терпение, терпение и терпение. Все, что делается в этом мире, принимайте, как радость».
Михаил договорился с директором тюрьмы, чтобы молодоженам предоставили на сутки отдельную комнату и разрешили распить бутылку шампанского. Даша заранее наготовила еды, купила стаканы из тонкого стекла. В банке на грубом деревянном столе находились белые нарциссы (искусственные) – букет невесты. Лицо ее сияло. Михаил любовался девушкой, не переставая удивляться ее неутомимой энергии и самоотверженности. Четыре года Сергей скрывался неизвестно где, и все это время она преданно любила и ждала его. Все же он попытался отговорить ее от поездки в Сибирь, рисуя тяжелые картины жизни на поселении. В ответ девушка упрямо сжимала губы, ее красивые глаза наполнялись слезами.
Объявили день отправки его партии. Приказав Даше ехать на вокзал, Михаил один отправился к назначенному часу в тюрьму. Было раннее зимнее утро. Город спал. Над крышами домов на Новослободской улице разливалось багровое зарево, как обычно бывает при сильных морозах.
Подошел обоз из двух десятков саней. Следом появились солдаты во главе с офицером и конные жандармы на крепких, хорошо откормленных лошадях. Заскрежетали ворота, но открылись не полностью, пропуская через узкое отверстие заключенных в сопровождении надзирателей и конвойных. Сначала вывели женщин, потом мужчин. Михаил дал старшему конвойному денег, чтобы подозвали Сергея. Братья обнялись. Михаил сказал ему, что Даша поедет в одном с ним поезде и ждет сейчас на вокзале. Тот не сдержался и заплакал. Михаил незаметно сунул ему в карман пакет с деньгами. «На первое время хватит. Я и Володя будем вам помогать. Нам пиши всю правду, а родителей побереги», – наставлял он его на прощанье.
Не дожидаясь, когда обоз тронется, Михаил взял извозчика и поехал на вокзал. Даша уже была там и, чтобы скоротать время, он повел ее в ресторан, приказав официанту растянуть подачу блюд до двенадцати часов, когда должен был подойти обоз.
Они увидели его в окно. Длинная цепочка саней двигалась в сопровождении конных жандармов. Над головами людей и коней колыхался густой пар.
Около входа в здание их уже ждали жандармы и солдаты с обнаженными шашками. Арестованных быстро высадили из саней, построили в колонну и повели через зал третьего класса к перрону. Посмотреть на редкое зрелище сбежался весь вокзал. Впереди всех толпились родные и знакомые арестантов, надеясь в последний раз перекинуться с ними словами. Солдаты отгоняли их прикладами ружей. Офицер конвоя ругал жандармов, не обеспечивших заранее проход ссыльных к перрону. Крик и гвалт сопровождались бряцаньем кандалов. Михаил отыскал глазами Сергея и указал Даше. Она стала ему кричать и махать руками, чтобы он обратил внимание. Сергей их не видел, он шел, сильно ссутулившись и еле передвигая ноги. Лицо его было мокрым от пота.
– С непривычки к морозу, – сказал Михаил, – у него, наверное, обострился бронхит и поднялся жар. Постарайтесь там найти врача и давайте ему лекарства по записке Володи. Если что, сразу пишите ему в Петербург, он даст совет и пришлет все, что нужно.
Неожиданно Даша разрыдалась, уткнувшись Михаилу в грудь.
– Может быть, все-таки останетесь, – спросил он с надеждой, гладя ее голову в теплом платке. – Дальше будет еще трудней.
– Как вы не понимаете, Михаил Ильич, я должна быть с ним, он один там пропадет.
Уговаривать ее было бесполезно. Подхватив чемоданы, они направились к поезду. До Красноярска девушка поедет в отдельном купе со всеми удобствами. Оттуда до Аминева будет добираться на санях. Михаил дал проводнику денег, чтобы тот опекал ее в дороге и не впускал к ней других пассажиров.
Письмо от Сергея пришло в апреле следующего года. В нем он сообщал о беременности Даши. Сам он временно устроился на работу сторожем на лесопилку, ожидая место учителя математики в сельской школе: у нынешнего учителя кончался срок ссылки. На этом можно было бы всем Даниленко успокоиться, но теперь Елена Ивановна беспокоилась о том, как жена Сергея будет рожать в такой глухомани. Письма оттуда шли по 1,5 – 2 месяца. Но еще раньше пришло письмо из Екатеринослава от Дашиной мамы. Она сообщала, что у Сергея и Даши родился мальчик, Александр, она едет в Аминево помогать дочери. Только тогда Елена Ивановна успокоилась, считая, как и раньше, что это лучший вариант для Сергея, чем больному скитаться по предместьям Петербурга.

Глава 3

В феврале 1909 года состоялся суд над анархистами киевской группы. Перед ним предстали девятнадцать человек, среди которых были и две подзащитные Михаила. Ему удалось доказать их непричастность к боевому отряду Борисова и косвенное участие в группе, где девушки не успели себя ничем проявить. Одну из них за неимением улик оправдали, второй дали минимальный срок наказания – восемь месяцев каторжных работ. Сандомирский получил восемь лет каторги, Тыш и Дубинин – по пятнадцать лет.
В это же время проходили два других процесса Михаила по делу студенток-террористок. У дочери высокого чиновника Щербинского установили серьезное психическое расстройство, и ее отпустили под залог для лечения. На следующий день Щербинский увез ее в Швейцарию и поместил в психиатрическую лечебницу.
Вторую подзащитную, дочь генерала Самсонова не могли спасти ни красноречие Михаила, ни Сикорский с ложной экспертизой о ее психическом состоянии. Негативную роль здесь сыграли два фактора: вызывающее поведение самой девушки на суде и назначение председателем военно-полевого суда заклятого врага ее отца, генерал-майора Шпигеля.
Девушка проигнорировала наставления адвоката не отвечать на суде на вопросы, и когда Шпигель спросил ее, понимала ли она, совершая свой поступок, о грозящей ей самой опасности, с вызовом ответила:
– Конечно. От взрыва бомбы или виселицы, если попаду в руки жандармов.
– И вы не испытывали при этом угрызений совести и нравственных мук? – продолжал судья.
– Нет. Я четко понимала, что делаю, и мне все равно: умру я или останусь жива. Жаль только, что не удалось добраться до вас.
Шпигель побледнел и нервно задергал головой. Возмущенный прокурор вскочил со своего места. Этим заявлением девушка сама себе подписала смертный приговор.
Ее отец был страшно на всех рассержен и завидовал Щербинскому, что его дочь отпустили под залог. Уверенный, что там сыграли роль огромные взятки на уровне Департамента полиции, и, желая к тому же досадить Шпигелю, он накатал жалобу Николаю II. Из Петербурга приехала следственная комиссия, изрядно потрепавшая всем нервам. Однако приговор был оставлен без изменений.
Михаил не успел отойти от этого дела, как к нему обратился его друг, киевский адвокат Евгений Елизаров с просьбой стать защитником трех анархисток в Екатеринославе по известному ему процессу о «Боевом интернациональном отряде анархистов-коммунистов». Михаил отказался, не желая больше общаться с Дьяченко и тратить время на поездки в Екатеринослав. Елизаров настоятельно попросил его подумать. Сам он вел дела четырех человек из отряда.
– Эти несчастные заслуживают к себе большего сострадания, чем кто-либо другой, – сказал он, имея в виду под «кто-либо другой» его предыдущих подзащитных-террористок, – правда, особых денег у них нет.
– Дьяченко все копает?
– Копает. Такого дотошного следователя я еще не встречал.
– Вряд ли он мне обрадуется: мой брат и его невеста сбежали.
– Там полно других сбежавших, умерших и умирающих. Эти женщины, о которых я хлопочу, отказались от защиты по глупости. Времени осталось мало, а ты все-таки в курсе дела. Я бы их сам взял, но не хватает сил, и в Киеве все запустил.
– Хорошо, Женя, соглашусь только ради тебя.
Две из этих подзащитных оказались 16-летние подруги: Элька Горелик и Бася Хазанова. Особенно серьезным было положение Горелик. Ее арестовали на улице с «поличным»: базарной корзиной, где на дне, под зеленым салатом и пучками редиски лежали бомбы. Жандармы повезли девушку на квартиру, чтобы произвести обыск, и застали там Хазанову. У Баси при обыске уже ее квартиры нашли оболочки от бомб, подпольную литературу и конспиративную переписку без имен и адресов. Улики были налицо, но, учитывая несовершеннолетний возраст подруг, нетрудно было доказать, что они действовали под влиянием старших товарищей, не понимая всей ответственности за свои поступки. Отсутствовали также доказательства, что они состояли в отряде Борисова.
На эти два фактора и решил опираться Михаил в их защите. Однако сами девушки оказались такими же фанатичками, как террористка Самсонова, наговорили на себя следователю много лишнего и готовы были взойти на эшафот вместе с Борисовым.
Первой согласилась встретиться с адвокатом Бася. Ее внешний вид поразил Михаила: нездоровое, землистого цвета лицо, воспаленные веки и темные круги под глазами, правая щека дергается от нервного тика. Сидела на стуле, сгорбившись, как будто ожидала удара сзади, но держалась стойко и наотрез отказалась менять показания, считая это предательством по отношению к Борисову. Поражаясь ее стойкости духа, Михаил сказал, что Борисов, наоборот, советует всем товарищам слушаться адвокатов и на допросах все берет на себя.
– Это ничего не значит. Сами подумайте: его приговорили к виселице, а мы начнем от него отрекаться? Я не могу этого сделать…
– Из арестованных вместе с вами людьми одиннадцать человек погибли, четверо сошли с ума, двенадцать находятся в тяжелом состоянии в тюремной больнице. Он хочет, чтобы все остальные товарищи перестали страдать и вышли на свободу.
– У меня много сил.
– Это совершенно напрасная жертва. Вас тут били?
– Н-ее-т.
– Били, я знаю, – пошел на хитрость Михаил, чтобы как-то на нее воздействовать. Упрямство девушки начинало его раздражать. – Тюрьму не сравнить с каторгой, куда вас обязательно направит военно-полевой суд, вы уже сейчас выглядите намного старше своих лет.
Бася опустила голову, но промолчала. По щекам ее поползли слезы. Так ничего от нее не добившись, он отправил ее в камеру и вызвал Эльку. Та вошла в комнату с гордым, независимым видом, всячески показывая, что к ней должны относиться, как к взрослой. Михаил опять сослался на Борисова, обеспокоенного судьбой своих товарищей и желающего их освобождения любой ценой.
– А вы откуда знаете?
– Он известил об этом всех адвокатов.
– Я не могу его предать, – повторила Элька слова подруги, с вызовом посмотрев на Михаила. Глаза ее лихорадочно блестели, щеки пылали нездоровым румянцем.
– Вы не предадите его, а сделаете то, что он для вас с Басей желает. Завтра же вы обе откажитесь у Дьяченко от своих показаний, – сказал он твердым голосом и стал собирать бумаги, давая понять, что разговор окончен. – Надеюсь, на ваше благоразумие.
Девушка поджала губы и ушла от него с тем же независимым видом, как вошла сюда 15 минут назад.
Третьей его подзащитной оказалась сотрудница городской библиотеки Мария Завьялова. По словам матери, ее дочь после возвращения из ссылки в 1904 году политикой не занималась. С Борисовым давно находилась в близких отношениях. Кто-то из ее окружения сообщил полиции, что до нынешнего ареста она несколько раз встречалась с Борисовым в Екатеринославе и Одессе, ездила по его поручению в Париж, доставив оттуда крупную сумму денег. Ее связь с государственным преступником Борисовым была очевидна.
– Моя судьба мне безразлична, – холодно сказала Мария Михаилу на первом свидании, – лишним словом я боюсь навредить Сергею и остальным товарищам. Вы должны знать: я была против создания этого отряда. Мне не нравится деятельность анархистов.
– Вы член РСДРП?
– Сейчас нет. Я знакома с вашим братом Николаем Ильичом. Он не был анархистом. Я рада, что вам удалось их с Лизой освободить.
– Я и вас освобожу, если вы будете меня слушать. Забудьте о том, что вы выполняли поручения Борисова. Речь пойдет только о ваших близких отношениях с ним. Ваша матушка говорит, что у вас дома есть письма Сергея из ссылки, поздравительные открытки, записки. Их придется представить на суде в качестве доказательств.
Густо покраснев, она испуганно замотала головой.
– Нет, что вы. Там много интимного – это стыдно.
– Я уверен, что Борисов, если он вас искренне любит, это одобрит.
– Без него мне незачем жить.
– Подумайте о своей матери, она глубоко страдает. Вы ее тоже лишите жизни.
– Хорошо, – сказала она после долгого молчания и мучительной внутренней борьбы, отражавшейся на ее лице, – делайте, как считаете нужным. Я дам указание маме.
До суда было далеко. Дьяченко продолжал собирать улики, разыскивать новых свидетелей, вести перекрестные допросы: ему хотелось установить авторов анонимных писем, которые нашли на квартире Баси Хазановой. И подсудимые, и их родственники устали ждать.
Только в начале 1910 года следователь передал дело в Одесский военно-окружной суд, и, наконец, спустя несколько недель, было объявлено, что первое заседание состоится 10 февраля в Екатеринославе, куда к тому времени свезли большую часть арестованных по делу отряда.

Глава 4

Заседание суда проходило в зале военного собрания. За столом, покрытым красным сукном, сидели члены военно-окружного суда под председательством генерала Скрибкова, известного в своих кругах пристрастием к спиртному. Перед началом слушаний, обещавших быть длительными и нудными, он успел изрядно приложиться в буфете к коньяку и теперь, мучительно борясь со сном, разглядывал из-под полуприкрытых век подсудимых, сидевших напротив стола на двух длинных лавках и окруженных конвоем с оголенными шашками. Первый ряд занимали женщины, второй – мужчины.
Защитники расположились от них с левой стороны. Михаил тоже внимательно рассматривал подсудимых, радуясь, что им с мамой удалось освободить Николая и Лизу из тюрьмы, и их нет на этих лавках. Все мужчины были в кандалах. Стоило кому-нибудь пошевелиться или наклониться к соседу, как по залу раздавался звон гремящих цепей, терзавший души и сердца родных.
Секретарь суда объявил, что сначала будет зачитан приговор Борисову и Штокману по делу об экспроприации ими почты на станции Верхнеднепровск. Все встали. Михаил наблюдал за Борисовым. Тот держался мужественно. Только ходившие под подбородком желваки выдавали его волнение. Его товарищ Штокман, не мигая, смотрел перед собой и, казалось, с большим интересом слушал чтение секретаря. А тот читал так долго и нудно, что засыпающий Скрибков не выдержал, выхватил у него из рук все бумаги, открыл последнюю страницу и громко провозгласил: «А по совокупности сих наказаний суд приговорил: лишенного всех прав состояния Сергея Макарова Борисова, 25 лет, и именующего себя Андреем Штокманом, 27 лет, подвергнуть смертной казни через повешение …».
После этого они могли покинуть заседание, но оба выразили желание остаться, чтобы своими разъяснениями судьям помочь остальным товарищам. Скрибков не возражал.
Все замерли, когда стали зачитывать предательские показания Слувис. В них она выложила все, что знала об отряде или слышала от других, назвала адреса конспиративных явок и анархистов, с которыми ее муж Леонид Тетельман встречался по поручениям Борисова.
Среди заключенных и в зале пробежал возмущенный ропот. Лицо Борисова потемнело, на шее вздулись и задвигались синие желваки. Штокман посмотрел по сторонам, как будто отыскивал обидчиков и, не найдя их, со злостью ударил кулаком по скамейке.
Приступили к чтению показаний Тетельмана. Этот с еще бо́льшими подробностями раскрывал все события, описанные Слувис, сообщал приметы и адреса Борисова, Штокмана и связных, с которыми ему приходилось встречаться в России и Франции. В одном месте Дьяченко не досмотрел и в число показаний попал рассказ Тетельмана о его беседе с Маклаковым осенью 1908 года в екатеринославской тюрьме, тогда как Евгений Иванович был убит в апреле, во время кровавой бойни. Зал опять загудел, послышались возмущенные выкрики: «Фальсификаторы», «Подонки», «Гнусные твари».
Закончив чтение, Скрибков предложил Борисову дать объяснения по всем этим обвинениям. Сергей обвел судей спокойным взглядом, поблагодарил их за предоставленную ему возможность защитить своих товарищей. Не стесняясь, рассказал о своих личных отношениях с Завьяловой, бывшей его невестой, назвал злобным вымыслом все обвинения против нее Тетельмана и Слувис. Также горячо он защищал Басю, Эльку и других молодых анархистов.
– Эти девушки, – сказал он твердым голосом, пристально глядя в глаза Скрибкову, – может быть, и исповедовали идеологию анархизма, ведь каждый человек имеет право думать, как он считает нужным, но к боевому отряду не имели никакого отношения. Я их впервые увидел здесь на суде.
Перед чтением приговора объявили двухчасовой перерыв. В столовой Михаил и Елизаров сидели за одним столом с двумя пожилыми судьями, генералами из Одессы, которых обычно подключали к процессам такого рода. Говорили о чем угодно, только не о рассматриваемом деле. Под конец обеда один из генералов Алтухов весело сказал:
– Теперь быстро кончим, по-моему, все ясно.
– Что ясно? – переспросил Михаил, не понимая, куда генерал клонит.
– Обвинений много, а доказательств нет, как ни старался Дьяченко их найти. Дело затянул, половина людей разбежалась. Самое большее получит Таратута. Лично я приговорил бы ее к расстрелу. Эту уже ни одна тюрьма не исправит.
– Ей много лет.
– Так что из этого? Брешко-Брешковская тоже в возрасте, а все не унимается, призывает к террору.
– А я бы всех этих людей отправил на каторгу, – усмехнулся другой генерал. – Это будет лучше для них самих.
– Чем же лучше?
– Те, кто будет оправдан, рано или поздно все равно попадут на виселицу, а каторга хоть кого-то образумит и спасет от нового преступления и смерти.
Пока читали приговор, Михаил смотрел на Борисова и Штокмана, поражаясь их самообладанию. Казалось, они забыли, что им самим уже объявлено решение о виселице, и волновались только о судьбе товарищей.
Все напряженно слушали, ожидая конца текста, где содержался приговор. И вдруг зал облегченно вздохнул: большинство подсудимых были оправданы, в том числе и три подзащитные Михаила. Остальные получили разные сроки заключения в тюрьме, на каторге или в ссылке. Ирина Костюк – одна из подзащитных Елизарова, получила двенадцать лет каторжных работ (по совокупности с предыдущими наказаниями), Таратута, по той же причине, – 21 год лишения свободы в Лукьяновской тюрьме. Уголовное преследование в отношении тех людей, которые скрылись от суда, считалось приостановленным до их нового ареста. Это относилось и к Николаю с Лизой.


Информация о суде была опубликована в женевском «Буревестнике». Журнал полностью поместил списки осужденных и дал некрологи о Борисове и Штокмане. Лиза читала их со слезами.
Изредка до Женевы доходили сведения о том, что кто-то из оставшихся в тюрьме или сосланных на каторгу анархистов умер своей смертью или, не выдержав тяжелых испытаний, покончил жизнь самоубийством. Такое грустное известие пришло о смерти Саши Бейлина. Он сидел в Орловском централе, где особенно жестоко обращались с заключенными. Даже у самых отъявленных преступников кровь стыла в жилах при одном упоминании об этом заведении. Не желая мириться с произволом, Саша возмущался и бунтовал. За это его постоянно сажали в холодный карцер, пытали и истязали, пока однажды, уже потерявшего рассудок, не забили до смерти.
За это время успел в перестрелке погибнуть Сергей Войцеховский, а в тюрьме умереть от чахотки Алексей Толочко, тот самый «Кудлатый», который приходил к Лизе последним за деньгами на Военную улицу в Екатеринославе.

ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ

НИКОЛАЙ УВЛЕКАЕТСЯ ЛИТЕРАТУРНЫМ ТРУДОМ

Глава 1

Прошло полтора года с тех пор, как Николай Даниленко познакомился с писателем Шарлем Готье и его друзьями-анархистами. Это новое окружение оказало влияние на его политическое мировоззрение: он окончательно разочаровался в Ленине, большевиках и социал-демократах в целом. По его наблюдениям, распри и конфликты в революционном движении России были отражением того, что происходило внутри социал-демократических партий Европы. Большинство из них склонялось к тому, что социализм можно приблизить с помощью парламентских реформ. Их вполне устраивали половинчатые законы, принятые во Франции, Англии и других странах для улучшения социального положения рабочих.
Близкий друг Готье, известный социалист и депутат французского парламента Жан Жорес считал буржуазию главной действующей силой революции, поддерживал идею сильного государства как необходимое условие для ее развития.
Марксист Жюль Гед одно время твердил о недопустимости для социалиста участвовать в парламентской деятельности. Он признавал только путь насильственной борьбы, торжественно обещав рабочим никогда лично не выставлять своей кандидатуры в парламент. Прошло не так много времени, и вот он уже избран депутатом в городе Рубэ. «Мое избрание, – оправдывался он перед рабочими, напомнившими ему о том обещании, – является революцией, благодаря которой социализм вступил в Бурбонский дворец, оно является началом новой эры…»
Про Швейцарию и говорить нечего. Как Николай убедился на примере своей фабрики, рабочий класс здесь был слабый. Это в основном курортная страна жила за счет приезжих, оставлявших в отелях, магазинах и ресторанах несметное количество денег. Демократизм и удачное разрешение национального вопроса, позволявшее мирно сосуществовать людям нескольких национальностей, заставляли ее партийных лидеров говорить о революции, но не поднимать массы на борьбу.
К Ленину многие социалисты в Европе относились настороженно; его неуважительные, часто оскорбительные высказывания в адрес русских и иностранных товарищей вызывали возмущение даже у членов Интернационала. Роза Люксембург, верная последовательница Маркса, однажды потребовала обсудить его поведение на очередном заседании Интернационала. Вера Засулич в одной из своих статей заявила, что основной причиной раскола в российской партии являются интриги Ленина, жаждущего власти, после чего Владимир Ильич добился исключения Засулич из состава редакции «Искры», а ее статью назвал «морализаторской блевотиной».
Однако за границей жило много других уважаемых русских эмигрантов, заставивших своей политической и публицистической деятельностью обратить внимание на Россию. И Шарль Готье здесь не был исключением. Находясь в близких отношениях с русскими анархистами, он постоянно предоставлял им слово в своей газете «Avenir» – весьма популярном издании в Европе, где выступали известные философы, экономисты, историки. Сам Шарль любил повторять, что его газета «чиста от всяких личных пристрастий и сплетен», призвана служить исключительно одной идее – свободе человека.


Николаю было лестно, что писатель попросил его написать статьи в свое издание. Рассказав о революции 1905 года, он сам предложил Шарлю подготовить ряд статей о рабочем движении в России и Европе (по собственным впечатлениям), и с удовольствием принялся за работу. Всего таких статей получилось двенадцать.
Готье не во всем с ним соглашался: они часто и подолгу спорили. Николай уступал ему в философских и некоторых теоретических вопросах, он это знал, но там, где видел свою правоту, стоял до конца, что ничуть не мешало их установившейся дружбе. Со стороны писателя это скорее была даже отеческая любовь к молодому русскому, покорившему его своей искренностью и жизненной энергией.
Все это время Николай помнил о совете Рогдаева заняться литературным трудом и написать рассказы для альманаха «Русские просторы». Смущало его только то, что сам посредник между ним и Синицыным исчез, и от него не было никаких известий. Однако альманах Синицына существовал. Его очередные выпуски лежали в магазинах, где продавались книги на русском языке.
Сюжетов в голове Николая было много. Для начала он остановился на четырех, дав им названия: «Случай на полустанке», «Двое», «Судебный пристав», «Звери». Все истории были взяты из жизни людей разных сословий и имели своих прототипов.
В первом рассказе речь шла о чиновнике, которому стало плохо в поезде дальнего следования. Не имея денег вызвать врача, он попросил проводника высадить его на ближайшей остановке и оставить там, надеясь, что свежий воздух ему поможет. Время было позднее, на платформе никого не было. Это оказался полустанок, где поезда останавливались раз в сутки. Ночью туда случайно забрели двое нищих, живших в землянке по соседству с железной дорогой. Они привели чиновника в свое логово и стали его выхаживать, но не из благородных чувств, а чтобы получить с него за это деньги.
Чиновник, хотя и был прилично одет и занимал солидную должность при каком-то министерстве, в данный момент находился в крайней нужде, и всю зарплату тратил на больную жену. Он ехал из Москвы в Тамбов к престарелому отцу. Отец обещал ему помочь деньгами, продав для этого дом, и теперь они с дочерью, младшей сестрой чиновника, ютились в захудалой гостинице, считая каждую копейку. Николай описывал душевные муки и страдания этого человека, которому в случае отказа написать родным о выкупе грозила смерть. Но чиновник думал не о себе, а о своих родных, пожертвовавших всем ради него. Верх взяли жалость к сестре и отцу. Спасители, которые целый месяц его выхаживали, не дождавшись денег, жестоко с ним расправились.
Эта история была на самом деле. Ее когда-то давно рассказывал Михаил, ведший дело об этих бродягах-убийцах. Они думали, что про чиновника никто никогда не вспомнит. Но, обеспокоенные его долгим отсутствием, жена и отец, каждый в своем городе, обратились в полицию. Нашли поезд, проводника вагона, в котором ехал чиновник. Тот рассказал, что чиновник был высажен по его просьбе на станции, назвал это место. В поселок нагрянула полиция. Кто-то вспомнил, что бродяги, живущие в лесу около железной дороги, продавали на базаре заграничное белье. Бродяг арестовали. Со страха они во всем признались. Описывая их портреты, Николай видел перед собой анархистов Меженнова и Кныша.
Герои второго рассказа – двое влюбленных. Много лет они не могли пожениться. Отец юноши – богатый купец с миллионным состоянием был против его избранницы из бедной семьи. История избитая, но суть в том, что, когда молодые все-таки поженились, они быстро разочаровались друг в друге, стали мучиться совместным проживанием, ссориться, скандалить. Дело дошло до того, что жена в его отсутствие два раза пыталась задушить себя шелковым чулком. Находя ее в полуживом состоянии, муж приводил женщину в чувства. Жизнь бывших влюбленных превратилась в ад.
Конец самый непредвиденный. Жена находит себе любовника и исчезает с ним из города. И вот психология мужа, который ее до этого ненавидел. Он не смог пережить ее измены (или того, что она первая нашла выход из их положения), достает где-то пистолет и кончает самоубийством. Этот случай произошел с братом одной из маминых знакомых, когда они жили с бабушкой Екатериной Михайловной в Петербурге.
Два других рассказа были с таким же закрученным психологическим сюжетом, глубокими внутренними переживаниями и печальным концом. Николаю казалось, что такие трагические истории больше всего подойдут для русского альманаха за рубежом, где особенно ценят Достоевского.
Писал он в основном по ночам, и особенно не спешил. Русские люди, русские характеры, русская жизнь полностью овладели его сердцем. Он испытывал тоску по родной природе и родным местам, вспоминал Ромны, Екатеринослав, Петербург, Полтаву. В рассказ «Звери» вставил размышления бывшего сокамерника, эсера Федора Калины о том, что каждый мужчина – зверь, у него звериные инстинкты и потребности. Один из его героев, богатый и удачливый купец, не умевший себе ни в чем отказывать, во всем походил на Федора.
Лиза сердилась, что он совсем не отдыхает, и взялась помогать ему. Она оказалась хорошим редактором: находила смысловые ошибки, подчеркивала стиль в некоторых местах, чтобы он обратил внимание. Рассказы ей нравились. Это вселяло в него уверенность. Когда рассказы были готовы, он попросил Андри Бати их перепечатать на машинке. В общей сложности вышло 400 страниц.
Сославшись на Рогдаева, Николай отослал их в Париж неведомому Синицыну. Ответа не было два месяца. Николай решил, что они затерялись в дороге или издатель выбросил их в корзину. Неожиданно с почты принесли уведомление на денежный перевод из Парижа. Вслед за ним пришла толстая бандероль с тремя экземплярами альманаха, где были опубликованы все четыре рассказа. В сопроводительном письме издатель просил присылать новые работы. Это был сюрприз! На присланные деньги они устроили с Лизой дружеский ужин в пансионе, купили ей вечернее платье и колье к нему.
Готье поздравил Николая с выходом его рассказов, пожалев, что не знает русского языка, чтобы их прочитать. Сам он недавно начал писать новую книгу о будущем обществе, которое возникнет после совершения социалистической революции. Ему приходилось много работать в городской библиотеке, и семья перебралась из Кларана в Женеву.
Теперь по вечерам у него собирались многочисленные друзья. Как Виктория ни протестовала против этих сборов, призывая мужа к благоразумию во имя его здоровья, Шарль не хотел подчиняться никаким режимам и советам врачей. Мало того, что гости засиживались допоздна, он вместе со всеми курил свои любимые сигары и выпивал изрядное количество коньяка и вина.
Так, наверное, он жил раньше в Париже. Николай сделал вывод, что писатель вновь попал в свою стихию: круг близких по духу людей. Это были политические эмигранты всех национальностей, такие же, как Шарль, изгнанники из своих стран. Некоторые французы бежали в Женеву после разгрома Парижской коммуны и остались в ней навсегда. Когда они составляли большинство среди гостей, то говорили только о своей стране, зная до малейших подробностей все, что там сейчас происходит. Николай сравнивал их с русскими эмигрантами, которые тоже жили интересами России и говорили и думали только о ней. Таков, наверное, удел всех людей, вынужденных не по своей воле покинуть родину.
Новости из Парижа давали Шарлю материал для размышлений. Он написал давно задуманную им статью о сущности такого вида органа власти, как правительство. Из кого бы оно ни состояло: монархистов, буржуазных республиканцев, радикалов, социалистов, реформаторов или прогрессистов, оно всегда будет орудием интриг и личного обогащения. В качестве примера он упомянул о вхождении в правительство Вальдека-Руссо социалиста Мильерана. «Таким образом, – утверждал Шарль, никогда не упускавший случай «лягнуть» Мильерана, а заодно с ним и Геда, – социалистическая партия способна делить власть с буржуазией, в руках которой государство является только орудием консерватизма и социального угнетения».
Вскоре Готье стал зачитывать друзьям отдельные отрывки из новой книги. К сожалению, Николай опять видел, что, как и в предыдущей книге о революции, все его идеи носят абстрактный характер, а будущее анархическое общество представляется полной утопией. Мечтая о свободном обществе без государства, он, как и Кропоткин, полагался на высокую сознательность людей и взаимопомощь. Его газета «Avenir» была намного ближе к жизни, реально оценивая состояние современного общества и всех революционных сил.
Николай с ним часто спорил. Писатель припоминал ему его большевистское прошлое и говорил, что он на все смотрит с марксистских позиций, но все-таки прислушивался к его советам. Тема о будущем обществе была сложной, хотя и не новой. Шарль хотел представить ее в широком философском аспекте.
Сам Николай теперь думал о том, чтобы осуществить свою давнюю мечту: обратиться к истории Парижской коммуны, споры с Шарлем подталкивали его к этому.
Андри Бати несколько раз спрашивала его, почему он не приходит к ним брать интервью у ее дедушки. Он давно его ждет. Теперь это время настало.
По-прежнему симпатизируя Николаю, Андри с радостью пригласила его к ним домой, и несколько вечеров он провел в обществе старого коммунара Себастьяна и его жены Доминики.
Пожилые супруги оказались интересными собеседниками. Себастьян откровенно признался, что в начале франко-прусской войны рабочие равнодушно смотрели на то, что враги делали во Франции, допустили их приход в Париж. Почему? Верили буржуазии, обещаниям правительства, Тьеру. Даже когда появился ЦК и разрозненные отряды гвардейцев заставили Тьера и Ассамблею бежать в Версаль, большинство парижан оставалось в стороне от происходивших событий.
Себастьян в то время преподавал в лицее и был далек от политики, но предательство Тьера и угроза республике заставили его взяться за оружие. Уговорив своего соседа по квартире Жюля, тоже преподавателя лицея, примкнуть к коммунарам, они ночью пробрались в форт Исси и предложили его защитникам помощь. Всем известна история этого форта, который больше других подвергался обстрелу вражеских пушек и не сдавался до окончательного падения Коммуны. Доминику он тогда не знал. Она была среди женщин, снабжавших коммунаров продуктами и ухаживавших за ранеными. Однажды она пришла с двумя подругами в их форт. Там они и познакомились.
– А как сложилась судьба вашего соседа по квартире Жюля, другого преподавателя? – спросил Николай, так как Себастьян о нем больше не упоминал.
– Он оказался предателем. Сбежал через две недели. Потом вернулся, сочинив историю, что его арестовали версальцы, когда он, никого не предупредив, ушел домой. Подобные случаи с побегами бывали. Ему поверили. Он узнал наш новый пароль и передал его в Версаль. Через несколько дней ночью на форт напали солдаты. Часть людей перебили во сне, других арестовали. Я был ранен в ногу. Товарищи подхватили меня под руки и полуживого довели до тюрьмы.
Себастьян несколько раз повторил Николаю, чтобы он не повторял ошибок всех историков и писателей, которые рассказывают главным образом о руководителях революции, забывая о простом народе. «Обо мне можете не писать, – говорил он, шамкая беззубым ртом, – а вот о моей супруге не забудьте. Коммуна продержалась благодаря женщинам и детям».
Доминика, маленькая, сухонькая старушка с розовым лицом и серебряными волосами, смущенно смеялась, разливаясь колокольчиком: «Что вы, Николя! Обо мне писать не надо: таких, как я, было много, а вот Себастьяна отправили в форт «Байярд». Пленных там держали в клетках, за малейшую провинность расстреливали или привязывали к решеткам вниз головой. На нем нет ни одного живого места».
Андри присутствовала на этих беседах и по собственной инициативе стенографировала рассказы стариков. Когда Николай приходил к ним на следующей день, эти записи были расшифрованы и отпечатаны на машинке. Девушка обещала написать в Париж еще одному коммунару Жану-Филиппу Жемье, попросить его о встрече с Николаем. Тот хорошо знал председателя Военной комиссии Луи Шарля Делеклюза.
После беседы с супругами Бати Николай по совету Шарля перечитал массу работ о Парижской коммуне. Готье говорил, что неплохо бы рассказать и о русских женщинах, участвовавших в Коммуне. Информации было так много, что пришлось задуматься над тем, как все это использовать в одном произведении. Некоторые факты, в том числе о русских женщинах, пришлось сразу отбросить.
Главными героями книги стали два брата: Ренард и Гюстав, защитники форта Исси. Гюстав придерживался бонапартистских взглядов и вскоре сбежал в Версаль. Ренард оставался в форте до конца. Все события были взяты из рассказа Себастьяна Бати. Противопоставление двух героев давало возможность показать историю Коммуны с обеих сторон, переносить действие то в Версаль, то в Ратушу, то на улицы Парижа.
Финал – трагический: коммунар погибает во время боя на глазах у брата. Бонапартист возвращается обратно в Версаль, но, испытывая угрызения совести из-за того, что Ренард погиб по его вине и остался лежать на растерзание собак, бродивших стаями по Парижу, решает снова пробраться в форт. И вот ирония судьбы: по дороге его задерживает германский патруль и, приняв за коммунара, убивает. Повесть называлась «Цена измены».
Работа захватила Николая. Опять чаще всего он работал по ночам, забывая о времени и о том, что надо рано вставать и идти на фабрику. Где бы он ни находился, его герои всегда были с ним. Неожиданно в уме возникали их диалоги, размышления, портреты, новые повороты в сюжете. Давно отойдя от плана, он видел, что повесть переходит в роман, но ничего не выбрасывал, считая все нужным и важным.
Издатель Синицын от кого-то узнал, что Даниленко пишет книгу о французской революции 1871 года, попросил прислать ему в Париж готовые главы. Николай отослал. В ответ пришел контракт на издание книги и приличный аванс. Это был серьезный шаг со стороны издателя, признавшего в нем своего автора.
Срок сдачи книги – апрель 1912 года, не так много времени, но это не смущало Николая, а, наоборот, подхлестывало. Оставалось только съездить в Париж, поговорить еще с одним коммунаром и увидеть своими глазами места, где проходили все события.
Лиза предложила ему взять неделю за свой счет, но для этого на фабрике был самый неподходящий момент: Бортье собирался закрыть их аварийный цех и поставить туда новую линию из Германии. Все говорили об увольнении большого числа рабочих и технического персонала.
Липен предупредил Николая, что он один из первых попадает под увольнение. Кто-то постоянно докладывает Бортье о его сотрудничестве с нелегальной анархистской газетой «Avenir» и связях с анархистами, которых хозяин возненавидел с тех пор, как они ограбили кассу с огромной суммой денег, и полиция их не смогла поймать.
– Бортье, кажется, доволен моей работой, – растерялся Николай от такой неожиданной новости, – остальное его не касается. Каждый имеет право заниматься в свободное время тем, что считает нужным.
– Месье, Швейцария спасает русских эмигрантов от деспотизма их царя и правительства, но и у нас никто не хочет иметь дело с людьми, занимающимися грабежами и убийствами.
Николай был уверен, что доносы на него строчит председатель фабкома Льебар, знакомый с русскими анархистами и читавший газету Готье. Но он ошибался. Это был старший механик Анри Дюртен. Тот невзлюбил русского механика с первого дня, когда водил его по цехам фабрики, знакомя с производством. И если сначала он завидовал внешности Даниленко, то впоследствии Анри стали раздражать его инициативы, самоуверенный вид и благосклонность к нему главного инженера.
У Дюртена в полиции работал двоюродный брат, который свел его с русским агентом «Шарлем». За определенную плату агент охотно снабжал француза компрометирующей информацией на Даниленко. Дюртен передавал ее Бортье. Только заступничество главного инженера заставляло хозяина терпеть русского механика. Липен по-прежнему считал Николая отличным специалистом, просил Бортье не только оставить его на фабрике, но и поручить ему установку новой линии. «Я уверен, – говорил он, – Даниленко справится с этой работой лучше других». В ответ Бортье недовольно морщил лоб, обещая подумать.
В начале марта, когда роман был почти закончен, пришло письмо из Парижа от Жана-Филиппа Жемье. Шестнадцатого марта старому коммунару исполнялось восемьдесят лет. Он приглашал русского друга на свой юбилей. Это событие совпадало с очередной годовщиной Парижской коммуны, которую Франция широко отмечала 18 марта. Лиза, мечтавшая поехать в Париж, уговаривала Николая взять на неделю отпуск, в конце концов, что ему важней: книга или Бортье? Скрепя сердцем, Николай пошел к Липену. Тот напомнил ему об их недавнем разговоре.
– Воспользовавшись вашим отсутствием, вас могут уволить.
– Моей жене срочно нужно побывать в Париже, – сказал Николай, зная, что главный инженер был на концерте Лизы 1 Мая и восхищался ее талантом. – Я делаю это по ее просьбе.
– Хорошо, – нехотя согласился Липен, – я вас отпускаю, но, пожалуйста, без политических выступлений там.

Глава 2

Ах, Париж, Париж! Они ехали туда с замирающим сердцем. У Лизы был составлен список музеев и театров, которые им предстояло обязательно посетить.
– Как хочешь, – заявила она мужу в поезде, – пока все не осмотрим и не побываем в Grand Opéra, – домой не уедем. Я хочу послушать как минимум две оперы.
– Не забывай, зачем мы туда едем. Дело прежде всего.
– Я думаю, полдня тебе на этого коммунара вполне хватит.
На вокзале их встретил Леня Туркин. Несмотря на протесты друзей, собиравшихся остановиться в отеле, он повез их к себе домой. Подходя к дверям квартиры, Леня смущенно сообщил им, что теперь он живет не с Аллой, а с русской девушкой Ниной, студенткой медицинского колледжа. «Очень возвышенная натура», – добавил он.
Леня был все такой же: лохматый, неухоженный, погруженный в свои мысли. Поэтому удивительно было увидеть рядом с ним невысокую худенькую девушку в очках, энергичную и деловую. С радостью пожав им руки, как будто они были давным-давно знакомы, она заявила, что готова прямо сейчас сопровождать их, куда они пожелают.
– Первым делом в Лувр, – обрадовалась Лиза, – потом где-нибудь пообедаем – и за билетами в Grand Opéra.
– Вы, друзья, давайте в Лувр, а я поеду к своему коммунару, для меня это важней, – сказал Николай.
Однако попасть в этот день к Жемье не удалось: с утра у юбиляра были три рабочих делегации. Его сестра Селена, пожилая, нервная особа заявила Николаю, что брат устал и принять его не может. Завтра его ждут на манифестации около Ратуши и стены Коммунаров на кладбище Пер-Лашез; во вторник в его честь дают прием в мэрии; в среду к ним домой приедет Жан Жорес; в четверг – встреча в студенческом клубе; в пятницу и субботу – еще ряд крупных мероприятий.
– Так что для вас у него времени нет, – категорично заявила строгая дама, давая Николаю понять, что разговор окончен.
– А в воскресенье?
– Вы не понимаете, какая эта нагрузка для человека в таком возрасте и с больным сердцем. Он может не выдержать.
– Жан-Филипп сам меня пригласил сюда из Женевы.
– Ну и что из этого? У него таких, как вы, много.
Николай расстроился: вся неделя пропадала даром. И неизвестно, удастся ли увидеть коммунара в воскресенье, последний день их пребывания в Париже.
На следующий день они приняли участие в манифестации около Ратуши на площади Отель-де-Виль, где 28 марта 1871 года была провозглашена Коммуна. Отсюда она руководила восставшим народом Парижа до той роковой минуты, когда появилось решение немедленно эвакуировать штаб коммуны и перенести его в мэрию 11-го округа, за площадь Бастилии. После этого Ратушу поджег ее комендант. Впоследствии здание полностью восстановили.
На площадь пришли тысячи парижан. Стоя в этой возбужденной толпе, Николай представлял, как в Ратуше вспыхнул пожар, и из окон повалил дым, выбрасывая на площадь клочья обгоревших бумаг. Гасить его было некому: все, кто мог, продолжали сражаться с версальскими гвардейцами. Народ не надеялся на победу, но продолжал защищать революцию.
Так было и в декабре 1905 года в Екатеринославе. Петровский тогда твердо сказал: «Мы будем стоять до конца». Все рабочие дружины поддержали его и оказывали сопротивление войскам до тех пор, пока в город не вошла артиллерия, погасив последние очаги восстания. Неужели все это было, и Григорий Иванович, которого Николай так уважал, поверил в его связь с террористами?
– Что ты стал такой мрачный? – спросила Лиза, с волнением взиравшая на все происходящее.
– Вспомнил Екатеринослав…
– Ты прав, в этих событиях есть что-то общее…
Вечером в субботу Николай передал через привратника дома Жана-Филиппа Жемье записку его сестре, что в Париж он приехал только для встречи с ее братом, и в воскресенье вечером должен уехать обратно, так как связан с работой на фабрике. Селена смилостивилась, разрешив прийти в воскресенье в десять часов утра.
– В вашем распоряжении два часа, – сухо сказала она, когда он точно в назначенное время позвонил в квартиру, и провела в кабинет брата.
Из-за стола поднялся маленький сгорбленный человечек и протянул ему сухую сморщенную ладонь. Он плохо видел и то и дело подносил к глазам пенсне, чтобы разглядеть собеседника. Однако говорил бодро, часто шутил, разливаясь при этом звонким смехом, как жена его старого друга Себастьяна Доминика.
– Слышал, слышал о вас от моей любимицы Андри, – сказал он с хитрой улыбкой. – Признайте, озорница вскружила вам голову…
– Я женат. Андри служит машинисткой в редакции нашего журнала. Я пишу книгу о Парижской коммуне…
– Кхе, кххке, – нарочно или на самом деле закашлялся Жан-Филипп. – О Коммуне уже столько написано, и вы надеетесь сказать что-то новое? У меня в шкафу об этом три полки книг и журналов. Все, кому не лень, разобрали ее по косточкам.
– Это публицистические и научные работы, а я задумал художественное произведение, роман.
– В наше время романы писали о любви… Кхе, кхе… Мопассан, Жорж Санд, Мериме.… Впрочем, – он пожевал губами и опять поднес к глазам пенсне, которое не выпускал из рук, – что же вас интересует, молодой человек?
– Меня все интересует, например, Исполнительная комиссия, в которой вы одно время состояли?
Однако Жан-Филипп начал рассказывать о тех месяцах, которые предшествовали возникновению Коммуны, о поведении Тьера, членов Ассамблеи, мэров, генералов армии – тех, кто позволил пруссакам занять Париж и потом разгромить с их помощью Коммуну. Все это до сих пор глубоко волновало его.
– Поверьте мне, – горячо убеждал он своего собеседника, – ни Национальная гвардия, ни рабочие не были тогда готовы к решительным действиям. ЦК тоже вело себя пассивно. В Коммуну попало много случайных людей, провокаторов, предателей, поэтому она не могла ничего толком организовать, хотя и наметила большую программу. Военное руководство Коммуной тоже оказалось слабым. Пока ЦК и Совет коммуны раскачивались, Тьер готовил силы, чтобы разбить Национальную гвардию. В ней тоже было полно изменников и неустойчивых, колеблющихся людей. Гвардейцы часто нарушали дисциплину, позволяя противнику увозить из-под носа пушки и снаряды. Все держалось на энтузиазме простых людей. Они были предоставлены сами себе: о них никто не заботился, их не контролировали, не давали указаний…
Отведенные Николаю два часа давно прошли, в дверь то и дело просовывалось недовольное лицо Селены. Неожиданно коммунар поднялся с кресла, засеменил к двери и закрыл ее на ключ.
– Кх-е, кх-е-е, – довольно потер он руки, – теперь нам никто не помешает.
Просеменив к книжному шкафу, он вынул с полки несколько книг и с улыбкой ребенка, обманувшего свою строгую няню, вытащил стоявший за ними графин с коньяком.
– Нам с вами разговаривать долго, стоит немного подкрепиться.
В других местах за книгами прятались рюмки, блюдца с лимоном и печеньем.
– Это меня снабжает мой друг Виолет, наша служанка. Что делать: всю жизнь баловался коньяком и не умер, а в 80 лет вдруг стало вредно? Вредно лишать человека привычных радостей.
Старый коммунар говорил без устали, изредка прикладываясь к своей рюмке и отпивая по маленькому глотку. Он знал намного больше Себастьяна Бати и рад был высказать свое мнение. Николай с трудом успевал за ним записывать.
– Просчетов в работе всех комиссий было предостаточно. Впрочем, это я сейчас так смело оцениваю события. Тогда все воспринималось по-другому. Верили и словам, и поступкам, и газетным статьям. Как ни прискорбно это признать, члены Совета, ЦК и Комитета безопасности не смогли вовремя организовать оборону города, позволили правительственным войскам войти в него и уничтожить по очереди все форты и бастионы. Версальцы истребляли в Париже федералов, а Коммуна ничего об этом не знала. Вот она цена халатности и безответственности всех наших руководителей, а, может быть, даже и измена. Одним из первых это понял генерал Домбровский. Глубоко уязвлённый клеветой на него врагов и несправедливым недоверием некоторых членов Коммуны, он искал смерти и нашел ее в бою, разъезжая на коне под пулями.
– А что вы можете сказать о Делеклюзе?
– Кхе…кхе… кхе. Хотите услышать правду? Шарль много сделал на своем посту. Но он не был военным специалистом и, несмотря на все свои старания, не смог справиться с возложенными на него обязанностями. К тому же он был сильно болен, и вяло реагировал на сообщения с боевых позиций. Не поверил Домбровскому, что версальцы вошли в Париж. Зато поверил каким-то предателям и, чтобы успокоить народ, велел расклеить объявления, отрицающие вступление неприятеля в город — странная, непростительная беспечность. Потом, как и Домбровский, искал смерть и нашел ее на баррикадах. Вы, конечно, об этом знаете.
– Да, читал его предсмертные записки.
– В целом это, несомненно, была незаурядная личность. Потомки и история его рассудят.
Наклонившись вниз, Жан-Филипп вытащил из ящика стола большой альбом с фотографиями. Из него выпала фотография пожилой женщины.
– Это Луиза Мишель. Знаете, кто она такая?
– Конечно. Учительница, поэт, национальная героиня Франции.
Глаза старого коммунара заблестели. Он приподнялся в кресле, как будто старался увидеть какую-то картину из далекого прошлого.
– Да, это – необыкновенная женщина. Я с ней часто сталкивался. Она всех нас вдохновляла своей храбростью и каждый день писала стихи, чтобы подбодрить тех, кто начинал терять веру в победу. Впоследствии она написала воспоминания о Коммуне. Я их не читал, так же, как и другие воспоминания. Почему? – спросил он, поймав вопросительный взгляд Николая. – Коммуна у меня в сердце. Ничего нового о ней я не узнаю. Но стихи Луизы хорошо помню.
Поднявшись с кресла, старик вытянул вперед руку, как будто не Луиза, а он стоял перед революционной толпой.

Империи пришел конец! Напрасно
Тиран безумствовал, воинствен и жесток –
Уже вокруг гремела Марсельеза,
И красным заревом пылал восток!…

Щеки коммунара вспыхнули румянцем, он тяжело задышал. Николай помог ему сесть в кресло, дал стакан воды. Успокоившись, Жан-Филипп с таким же энтузиазмом стал ругать всех политиканов, которые задним числом разбирают каждый шаг Коммуны. Маркс и Энгельс увидели в ней зачатки диктатуры пролетариата. Чепуха! Парижская Коммуна была организована по анархическому типу. И революцию совершил народ, а не ее руководители. Это было время знаменитых декретов, подвигов и трагедий.
Когда часы в кабинете пробили четыре часа после полудня, его сестра, не выдержав, настойчиво забарабанила в дверь. Старый коммунар и сам устал: перестал следить за беседой, боролся со сном. Николай помог ему спрятать в шкаф остатки коньяка и тарелки с лимоном и печеньем. После этого Жан-Филипп уселся в кресло, сделав каменное лицо, чтобы стойко выдержать атаки своей заботливой сестры.
Просверлив Николая ненавистным взглядом, Селена приказала ему немедленно отвести брата в спальню.
Николай уходил от коммунара с большим сожалением.
– Не забудьте прислать мне свой роман. Надеюсь, он выйдет до того, как я уйду туда, где меня ждут Делеклюз и Луиза Мишель, – он озорно подмигнул и указал пальцем вверх.
– Теперь я быстро его закончу.
– И передайте от меня привет малышке Андри. Кх-е, кхе-е, – откашлялся Жан-Филипп и пробормотал себе под нос, но так, что Николай услышал, – а он уже женат, бедная малышка…


Глава 3

Перед отъездом в Женеву Лиза попросила Нину пробежать с ней по магазинам, чтобы купить что-нибудь из бижутерии и парфюма. Николай хотел пойти с ними, но Леня попросил его остаться.
– Я хочу почитать тебе отрывки из моей книги, – робко произнес он.
– Да? Весьма любопытно, – сказал Николай, давно от кого-то слышавший, что Леня пишет книгу об анархизме.
– Это даже не книга, а если хочешь, теоретическая работа об анархизме. Анархизм, по моему глубокому убеждению, в настоящее время находится в утопической стадии своего развития: он не имеет ни исторического обоснования, не выяснен даже в своей сущности. Моя цель поставить анархизм на научную почву. Я представляю в будущем наше общество, как «свободную ассоциацию независимых людей». Моя работа так и называется «Ассоциативный анархизм». В частности, я разбираю вопрос, как при социализме будут строиться производственные отношения, и предлагаю создавать для обработки всей информации о потребностях людей специальные бюро. Послушай, пожалуйста, внимательно, мне важно знать твое мнение, так как ты связан с производством и рабочими…
– Хорошо, я готов тебя выслушать, – сказал Николай, удобно усаживаясь на диван; после встречи со старым коммунаром у него было приподнятое настроение.
«Анархисты отлично понимают, – торжественно произнес Леня, взглянул на Николая и, увидев, что тот весь во внимании, стал с выражением читать, – для того, чтобы производственный процесс совершался безболезненно, необходимо, во-первых, организовать спрос и предложение, во-вторых, сорганизовать труд.
Кто же у нас, не признающих власти и выборов, будет заведовать бюро? Да и возможна ли организация без власти, выборов…
Предположите, что общество анархистов состоит из 1000 человек. Каждый из них понимает выгоды организованного производства (историческая жизнь развила стремление к организации), а потому и стремится сорганизоваться.
Зная, что необходимо кому-либо исполнять работу в бюро, часть из этой тысячи, положим 100 человек, предложат свои услуги для работы в бюро.
Предложение это может состояться разными путями: личными переговорами, посредством газет и нарочно основанных для этой цели органов.
Словом, так или иначе, каждый из этой сотни заявит о своем желании работать по конторской части, и его желание будет услышано всеми.
Когда выяснится число лиц, согласных работать в бюро, тогда остальные 900 человек предполагаемого нами общества начнут заключать договоры с лицами, выразившими желание работать в бюро. Каждый из этих 900 человек будет индивидуально заключать договор с тем или другим нравящимся ему человеком из 100.
Один из этих 900 человек заключит договор с одним из 100; другой с другим; третий – с третьим; четвертому может опять понравиться первый и т.д.
В конце концов, каждый из 900 вручит тому или другому кандидату из 100 то количество времени, которое, по предварительному подсчету, потребуется для наведения необходимых каждому справок….»
Леня читал почти час и, наконец, перевернув последнюю страницу, с волнением посмотрел на Николая. Тот так был далек от всего того, о чем писал Леня, что абсолютно ничего не понял: сложные запутанные рассуждения, как будто автор жил при феодальном строе, а не в двадцатом веке, с его мощной индустриализацией и интенсификацией труда. Мысль о создании бюро и договоров между членами этого бюро и отдельными работниками показалась ему нелепостью. Но, как и в случае с Шарлем, ему не хотелось обижать друга. И когда Леня вопросительно посмотрел на него своими добрыми, грустными глазами, он сказал ему как можно осторожней.
– Хорошо, что ты уже сейчас над этим думаешь. Лично я не представляю, как в коммунах при договорных условиях будет организовываться производство. Это очень сложный процесс, связанный с доставкой сырья, транспортом, многими техническими и технологическими службами. Есть такие участки, где вообще нельзя прерывать производство, оборудование там работает непрерывно, его останавливают в крайних случаях только для профилактического ремонта или в аварийных ситуациях. То, что можно сделать по твоим соображениям на небольшом предприятии, невозможно применить к промышленным гигантам, которые существуют ныне во всех крупных странах. Давно идет мировая глобализация индустрии. В твоем случае придется ее разрушить и создать все новое, на что потребуется масса времени и сил. Я бы посоветовал тебе ради интереса сходить на какой-нибудь большой завод, поговорить с рабочими, техническим персоналом. Ты поймешь, что все не так просто, как тебе представляется.
– Я уверен в правильности своих суждений. Запросы потребителей, поступающие в бюро, лягут в основу хозяйской деятельности каждой отдельно взятой ассоциации и всех ее предприятий. Не надо будет производить лишней продукции, зря тратить электроэнергию, эксплуатировать лишний раз оборудование, и деньги уже будут ни к чему: товар сразу попадет от производителя к покупателю. При такой обоснованной системе рабочие смогут трудиться по 4 – 5 часов в день. Глобализация отойдет в прошлое.
– Мне трудно представить, что это будет за производство и оборудование на нем. Кроме того, ты иногда противоречишь себе.
– В чем же?
– Ты считаешь, что в будущем города и деревни неизбежно исчезнут. Центром каждой ассоциации станет место, около которого начнут группироваться люди. Это будут громадные, построенные по последнему слову науки фабрики, а рядом с ними вырастут частные дома рабочих. Но это тоже город, он постоянно будет разрастаться с увеличением населения и его потребностей. Появятся другие заводы и фабрики. Одно бюро уже не справится со всей статистикой опроса. Появится еще одно, и еще – крупная плановая организация. Что же, она тоже будет вести поименный учет этого огромного хозяйства?
– При договорной системе возможна масса вариантов.
– Если ты так все хорошо знаешь, зачем спрашиваешь моего совета. Пошли свои записи Кропоткину.
– Кропоткину не могу. Я недавно написал ему, что все прежние учения об анархизме устарели, имея, конечно, в виду и его труды. Он обиделся, написал мне резкий ответ.
– Тогда покажи Готье или Раевскому.
– Хорошо, я подумаю. У меня есть несколько переписанных набело глав. Ты переведешь их Шарлю?
– Конечно. Он может кое-что опубликовать в «Avenir». Мне самому будет интересно узнать, как на твои предложения отреагируют читатели.

Глава 4

Внеся после встречи с Жемье небольшие поправки в роман, Николай, отправил рукопись в Париж. Синицын совсем скоро издал его в красивой обложке и оригинальном оформлении с использованием литографий из эпохи Парижской коммуны. Роман был замечен. Некоторые газеты поместили на него положительные рецензии. Однако Николая огорчало, что все авторы статей говорили об исторической стороне романа, как будто это был фундаментальный научный труд, а не художественное произведение, и только два или три рецензента из русских отметили его хороший язык и стиль.
Из Лондона пришло теплое письмо от Кропоткина. В нем он тоже в первую очередь отметил историческое значение книги, но похвалил и художественное мастерство автора. Петр Алексеевич расспрашивал Николая о том, чем он занимался в России, приглашал приехать в Лондон. В ответном письме Николай рассказал о себе, не скрывая, что в студенческие годы состоял в партии социал-демократов. Он также решил мягко указать Петру Алексеевичу на недостатки, которые видит в современном анархистском движении, и что, на его взгляд, нужно сделать, чтобы поправить положение, в том числе подумать о централизации всей анархистской работы в России и за рубежом.
На письмо ему ответила из Парижа Мария Корн, соратница Кропоткина и руководитель там анархистского кружка. Ссылаясь на то, что Петр Алексеевич сейчас болен и поручил ей вести свою переписку, она обстоятельно разобрала все предложения Николая, в чем-то с ним соглашаясь, а в чем-то нет. Его предложение по поводу централизации всей анархистской работы в России и за рубежом она категорически отвергла. «Находя вредным всякое принуждение, всякую власть в будущем, – писала она, – мы делаем уже в настоящее время всё возможное, чтобы подорвать её. Вот почему мы исключаем всякий централизаторский элемент из наших партийных организаций и признаем такие организационные принципы, как отказ от платных функционеров и подчинения меньшинства большинству, свободное федеративное соглашение между группами, добровольность участия в организации и равенство всех её членов».
К письму была приложена вырезка из работы Кропоткина «Русская революция и анархизм» на эту же тему. Несколько предложений были подчеркнуты красным карандашом. «Еще вчера, – писал Кропоткин, – нам говорили, что «анархия, быть может, хороша для Западной Европы, но в России, где мы живем в осадном положении, нужна строго централизованная организация»… Но при первом же дуновении революции эта мысль, казалось, столь твердо установленная уже успела рухнуть. Централизация русской социал-демократии не только не помешала, но роковым образом привела социалистическую партию к распадению на несколько групп, которых грызня, буквоедство и византийство отвратят от социализма рабочие массы…
Единство действия дается единством стремления цели, а не начальством. Эти действия исходят не из центра, а представляют плод самодеятельности, самостоятельности почина анархического, безвластного восстания тысяч и тысяч людей, разбросанных по всей поверхности страны».
Мария указала несколько работ Кропоткина по другим вопросам, которые Николай поднимал в своем письме к нему. Петр Алексеевич не захотел вступать с ним в полемику и ограничился этой вырезкой и ссылками на свои старые работы. Он оторван от жизни и так же, как Готье, не хочет видеть перемен в современном рабочем движении и самом анархизме. На это ему указывал и Леня Туркин.
Писали Николаю и другие известные и неизвестные люди. Молчали только его бывшие друзья, большевики. Но вот пришло письмо и от них, от Димы Ковчана. Дима поздравлял его с книгой и сообщал, что, учитывая ее историческое значение, они выкупили у издательства 300 экземпляров и отправили в Россию. Ковчан предлагал забыть все обиды, переезжать в Париж и сотрудничать с ними.
Так или иначе, книга принесла Николаю моральное удовлетворение и немного денег, на которые они с Лизой сняли маленькую квартиру на набережной Роны, перевезя туда из пансиона свою собственную мебель.
Синицын намекал ему, что неплохо бы сочинить что-нибудь вроде романа «Мать» Горького или «Записок из мертвого дома» Достоевского, раз он сидел в тюрьме. Последняя мысль показалась Николаю заманчивой, он попросил Мишу переслать ему оставшиеся у него тетради с тюремными записями. О русских рабочих больше не решался писать, так как теперь был от них оторван.
Ему захотелось также рассказать о польском восстании 1830 года, к которому имели отношение его далекие предки по материнской линии. Там было много любопытных историй, слышанных им от мамы, а той – от бабушки Екатерины Михайловны Шаповал. Тема заинтересовала и Синицына. На этот раз он сам приехал в Женеву, заключил с Николаем договор и выплатил аванс. Однако предупредил, что меценат, сочувствующий эсерам, перестал его субсидировать. Со следующего года все работы в типографии будут оплачивать сами авторы.
– Тогда давайте прямо сейчас заключим еще один договор, – не растерялся Николай, – я хочу написать несколько новых историй из русской жизни, дополнить их предыдущими рассказами и составить сборник под названием одного из рассказов, например «Случай на полустанке». Вы сами когда-то предлагали мне это сделать.
– Признаться, я об этом забыл, но раз разговор был, я свое слово держу. Только в последний раз, Николай Ильич, затем, пожалуйте, за свои деньги.
Итак, за полгода Николаю предстояло написать повесть и не меньше пяти рассказов. Новая тема снова увела его в далекую историю, к тому времени, когда часть Варшавского великого герцогства была присоединена к России и получила название Царства Польского. Его население приняло присягу на верность императору Александру I как своему королю, но в глубине души каждый поляк стремился сбросить с себя иноземное иго и восстановить государство в прежних границах. В Варшаве появилась группа заговорщиков. Не так все спокойно было и в российской среде. Среди офицеров, окружавших наместника царя в Царстве Польском Великого князя Константина Павловича, оказались люди, еще недавно состоявшие в тайных обществах. Дух свободы будоражил их умы. Кое-кто из них поддерживал польских повстанцев. Перед Николаем оживали исторические лица, кипели страсти; Россия и Польша исходили кровью в трагической борьбе.
Точно по условиям договора рукопись с повестью под названием «Тайный заговор» была отослана в Париж. Частично она была опубликована в литературном альманахе Синицына «Русские просторы», а через месяц вышла отдельным тиражом в мягкой обложке, но на хорошей бумаге и с рисунками незнакомого русского художника Чернопятова.
Между тем русская действительность преподносила сюрпризы, поражавшие не только соотечественников, но и весь мир. 1 сентября в Киевском оперном театре при скоплении огромного количества полиции и царской охраны был тяжело ранен председатель правительства Петр Аркадьевич Столыпин. Через четыре дня он умер. Его убийцей оказался Дмитрий Богров, входивший одно время в киевскую группу анархистов-коммунистов. На суде выяснилось, что несколько лет он являлся сотрудником Киевского охранного отделения, регулярно сообщая полковнику Кулябко о действиях группы и боевого отряда Борисова.
Эта новость повергла в шок всех анархистов Женевы. Богрова давно подозревали в предательстве, но за него заступился третейский суд из заключенных в киевской тюрьме анархистов во главе с Германом Сандомирским.
Гаранькин сказал, что после этого нельзя никому доверять. Феликс Спиваковский пошел еще дальше, заявив, что не удивится, если сам Сандомирский или Тыш тоже окажутся осведомителями полиции. Последнего он давно в этом подозревал. Лиза опять обиделась за Наума и упрекнула их обоих в недоверии к своим соратникам.
Расследование об убийстве премьер-министра длилось недолго. 13 сентября Богрова повесили. Его довольно сбивчивым объяснениям, что побудило его совершить теракт, никто не верил. Так и осталось загадкой, кто конкретно стоял за убийством Столыпина.
Михаил написал Николаю, что в Киеве идет еще один крупный судебный процесс, взбудораживший всю страну: обвинение еврея Бейлиса в ритуальном убийстве 12-летнего мальчика Андрея Ющинского. «В этом обвинении, – писал брат, – сплотились все националистические силы во главе с «Союзом русского народа». Но есть еще трезвые головы в Киеве и России. Они не допустят позорного судилища». По этой фразе Николай догадался, что травлю Бейлиса возглавляют черносотенцы Рекашевы (тести Миши и Володи), а Миша, как всегда, им противостоит. И, в который раз, пожалел, что находится далеко от дома и не может поддержать брата.

ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

ЛИЗА ЕДЕТ В АМЕРИКУ

Глава 1

Литературная работа намного улучшила материальное положение Даниленко. Появились деньги, на которые можно было хорошо одеться, увеличить помощь Аристовым и посылать небольшие суммы в Ромны. Лиза покупала себе вещи, о которых еще недавно не могла мечтать. Только теперь это не радовало ее.
Она стала замечать, что муж все меньше уделяет ей внимания. Нет, он к ней не изменился, был все такой же внимательный, предупредительный, но делал все по инерции, как заботливый отец. Исчезла духовная связь, которая еще недавно их объединяла и делала необходимыми друг другу. Николай больше не делился с ней своими планами и мыслями, не рассказывал о Готье и других своих знакомых. У него была своя, другая жизнь, и он не считал нужным ее туда впускать.
Возвращаясь поздно домой, он не замечал, что Лиза страдает от одиночества, был уверен, что у нее есть свой круг общения и свои интересы. Все чаще она ложилась спать, не дождавшись его, а проснувшись ночью, видела мужа работающим за столом. Она вставала, шла на кухню разогреть ему ужин. Николай отправлял ее спать, говоря, что все сделает сам, и она перестала вставать.
Они виделись всего несколько минут по утрам и очень редко в воскресные дни, когда Николай был свободен и не бежал куда-нибудь по своим многочисленным делам или не отправлялся к Готье, где у Шарля собиралась мужская компания. Эти редкие дни, когда Николай бывал с ней, проходили, как праздник: они гуляли по городу, катались на пароходе по озеру, на обратном пути заходили в кафе или кинотеатр. Наступал понедельник, и опять на нее наваливались тоска и одиночество.
Изменился Николай и в постели: не было, как прежде, долгих ласк, от которых у нее до сих пор замирало сердце. Обнимал ее, почти засыпая, и то только после того, как она сама его к этому побуждала. Ей мерещилось, что у него появилась другая женщина, задавалась вопросом, кто бы это мог быть: Каролин Готье, Андри Бати или еще какая-нибудь новая знакомая? «Все мужчины одинаковые, – всплывали слова бедной тети Лии, – исключений не бывает».
– Коля, – сказала она однажды, – тебе не кажется, что мы отдаляемся друг от друга?
Он посмотрел на нее с удивлением:
– Что это тебе пришло в голову, конечно, нет. Я тебя люблю, ты – моя единственная отрада.
– Ты думаешь только о работе и своих книгах, до меня тебе нет дела.
– Как это нет, когда я все делаю только ради тебя. Закончу еще одну книгу, получим деньги, летом поедем путешествовать по Швейцарии или съездим еще раз в Париж, а то мы его толком не видели.
Ей было не только скучно, но и обидно: муж видит в ней привычный предмет, который всегда находится в доме, как этот стул, кровать или книги на его письменном столе. Она теперь часто плакала, однако он и этого не замечал. «Ты что-то плохо выглядишь, – бросал он по утрам на ходу, выпивая кофе и хватая с вешалки пальто, – посиди сегодня дома».
Она старалась больше времени проводить в пансионе с Полиной и Машенькой. Они много гуляли по набережной Арва или ездили к озеру. Природа и близкие друзья успокаивали ее. На какое-то время она забывала о своих переживаниях.
Как-то Полина сказала ей, что Труфимовы уезжают в Цюрих, устроятся, подыщут квартиру на две семьи, и они с Моисеем тоже туда уедут. Там все намного дешевле, есть общие для всех партий: страховая касса и касса взаимопомощи. Здесь Моисей получал от фабрики мизерную пенсию, а из-за своей инвалидности не мог никуда устроиться; жили они в основном на деньги, которые давали им Николай и их общие друзья.
Лиза сообщила об этой новости Николаю. Тот пытался отговорить Моисея: ехать неизвестно куда с женой и маленьким ребенком слишком рискованный шаг, но Моисей стоял на своем. Ему было стыдно, что его семья так долго живет на иждивении других людей, пусть и самых близких. Полина понимала и поддерживала его.
Скоро от Труфимовых пришло письмо, что Саша устроился наборщиком в типографию, договорился с хозяином и о работе для Моисея. Зарплата приличная, удалось также снять недорогую квартиру на две семьи. Им нужно скорей приезжать, пока есть вакансия для Моисея.
Аристовых провожали как родных людей. Лиза до последней минуты не спускала Машеньку с рук. Моисей шепнул на ухо Николаю, что им пора заводить своих собственных детей. «Я сам этого хочу, – сказал Николай, – но у нас что-то не получается». «Постарайтесь, это не так сложно», – подмигнул Моисей и грустно улыбнулся: не так просто было расставаться с людьми, которые так много для них с женой значили.
В августе из пансиона выехали Гаранькин, Гребнев и Спиваковский. Евгений Федорович и Виктор решили нелегально вернуться в Россию и заняться там пропагандистской работой. Феликс собрался поступать в Бернский университет. С остальными жильцами пансиона Лиза и Николай были в хороших отношениях и только. Особой потребности общаться с ними не было.
Из близких друзей у Лизы оставалась еще Маруся Нефедова, но и та все чаще стала говорить, что Януш замучил ее просьбами о деньгах, надо срочно бежать из Женевы. Лиза была уверена, что она просто хочет скрыться от мужа со своим новым избранником, художником Жюлем Дюверже. О ее отъезде и продаже дома-мастерской они узнали из газет. Через несколько дней после этого известия курьер доставил им на дом большой пакет. В нем оказалась акварель, где были изображены Лиза и Николай, идущие по аллее парка.
– В этом сюжете есть скрытый смысл, – мрачно заметила Лиза, вглядываясь в картину.
– Я этого не нахожу. Маруся уловила выражение твоих глаз, которое мне особенно нравится.
– А мне кажется, что мы с тобой уходим куда-то в неизвестность и, оглядываясь назад на улетевший шарф, я прощаюсь с той жизнью, где нам обоим было хорошо. Сзади на алее яркий свет, впереди – темные деревья.
– Тоже мне придумала! Это обычный прием в живописи: вся картина пронизана светом, а темные деревья нужна для контраста.
В конверте была записка. «Простите, что не успела с вами попрощаться, – писала Маруся. – Лиза, ты можешь догадаться, почему я так срочно уехала. Вы оба для меня много значите. Я уверена, что мы еще встретимся. Жизнь непредсказуема».
Глава 2

В первые два года их пребывания в Женеве Лиза не поступала в консерваторию, так как не было денег. Когда же их материальное положение улучшилось, и можно было не только пригласить преподавателя, но и взять в кредит пианино, у нее и вовсе пропало к этому желание. Связано это было с тем, что, посещая концерты в женевской консерватории и слушая игру разных виртуозов, она внушила себе, что ей никогда не достичь такого мастерства, как они, а стать музыкантом средней руки, ни в ее характере. В своих способностях по вокалу она тоже разуверилась.
По настоянию Николая, они все-таки обратились к одному профессору, и тот высоко оценил ее вокальные данные, но Лиза была непреклонна. «Надо серьезно подумать», – говорила она Николаю. «Время же уходит, – возмущался тот, не понимая причины ее отговорок. – После клуба ты ни разу не садилась за пианино и перестала петь». «Это не имеет значения. Я все прекрасно помню и быстро восстановлю свой голос, – оправдывалась Лиза.– Подождем еще год».
Некоторое время она посещала культурно-просветительские лекции в местном театре, потом решила заняться философией и поступила на философские курсы при Женевском университете, но, проходив туда два месяца, бросила и их: ей было скучно.
Ей теперь все время было скучно и одиноко. Отъезд близких друзей в Цюрих их немного сблизил с Николаем, но вскоре он опять целиком ушел в свою работу. Подходил срок сдачи сборника из рассказов о русской жизни. Неожиданно Синицын попросил его срочно перевести на русский язык крупный роман Золя «Жерминаль», предложив солидный гонорар.
Четыре года назад он уставал от поиска работы, теперь изнемогал от ее избытка, но не отказывался от нее, как будто боялся, что в любой момент эта удача может исчезнуть, и они опять окажутся на мели. Призрак голода и нищеты неотступно преследовал его. Лиза с тоской вспоминала время, когда они жили у мадам Фабри на мансарде. Там они были счастливы, как в Екатеринославе.
Чтобы убить скуку, она иногда ходила к Евдокии Степановне, но стеснялась говорить с ней о своих переживаниях. Вспомнила как-то об аккомпаниаторше Эмилии Карловне из анархистского клуба и навестила ее. Та сочувственно выслушала ее невеселый рассказ о перемене в поведении мужа, посоветовала вернуться в клуб и возобновить занятия с детьми.
– У вас должна быть своя жизнь, Лиза, – внушала ей старая дама, – а еще лучше родите ребенка. Дети укрепляют семейные отношения.
– Ребенка, – задумчиво повторила Лиза, – а если Коля останется без работы, и мы будем бедствовать, как Аристовы? Нет, это не выход.
– Тогда найдите новых знакомых, заведите, в конце концов, друга. Мужчины очень ревнивы. Николай заметит ваше охлаждение и вернется к вам.
– Ну, что вы, Эмилия Карловна, – смутилась Лиза, – какого друга, я на это не способна.
– Поверьте мне: все умные женщины так делают.
Лиза ушла от нее в растерянности. Ну, и Эмилия Карловна! Предложить ей завести любовника. А ведь казалась такой скромной, порядочной женщиной. Оставался один выход: уехать к родным в Америку. Мама и Анна давно приглашали их обоих в гости. Лиза отвечала им, что Коля очень занят, у него нет свободного времени. Тогда Сарра Львовна предложила ей приехать одной и еще весной прислала деньги на дорогу. Лиза стала оформлять документы, не решаясь сказать об этом Николаю. Несмотря ни на что, ей трудно было представить, как они смогут жить друг без друга.
Однажды, не предупредив ее, они с Шарлем уехали на два дня в Онэ, где на «Русской вилле» Бирюковых была богатая библиотека – им, видите ли, обоим срочно понадобились оттуда книги, и позвонил домой в начале второго ночи, когда она начала не на шутку беспокоиться. Она разозлилась на него, и когда он вернулся, полный впечатлений о Бирюкове и Льве Николаевиче Толстом, у которого Павел Иванович работал секретарем и был его другом и биографом, сообщила о своем намерении поехать в Америку.
– Лизонька, не выдумывай, какую Америку? Что ты там будешь делать?
– Ты не понимаешь, – рассердилась она, – я хочу к своим в Америку, я соскучилась по ним.
– Ты оставишь меня одного?
– Мы можем поехать вместе, хотя бы на три недели.
– Это исключено. У меня много работы. Я должен выполнить все обязательства перед Синицыным.
Теперь ее это не интересовало.
– Вот видишь, тебе всегда некогда.
– Насколько же ты собралась ехать?
– Месяца на четыре или пять…..
– Так много?
Николай растерялся. Он мог ожидать от нее, что угодно, но чтобы она вот так просто уехала от него и куда: за тридевять земель, в Америку, на целых четыре месяца?
– А если я не отпущу тебя?
– Я уже решила и подготовила все документы. А если я тебе еще нужна, – она с трудом сдерживала слезы, – ты приедешь к нам после своих обязательств перед Синицыным.
После того, как он ушел на работу. Лиза взяла на его столе Афродиту и спрятала на полке за книгами. Интересно: заметит он ее отсутствие или нет?
В эти же дни у нее возникло неприятное обстоятельство: задерживались менструации. Вот чего ей сейчас меньше всего хотелось: иметь ребенка, хотя Эмилия Карловна давала ей такой совет. Придется опять, как в Екатеринославе, устроить над собой экзекуцию, парясь в горячей воде. Теперь у нее для этого были идеальные условия: удобная ванна, горячая вода из крана.
Все было, как в прошлый раз: кружилась голова, бешено колотилось сердце, тело на пояснице и ниже стало багровым от горячей воды, местами покрывшись пузырями. Только толку от этого было мало. Лежа потом на кровати, она прислушивалась к тому, что происходит у нее внутри. Лоб горел, тело покрылось испариной, била лихорадка. Наконец внизу живота появилась резкая боль. «Начинается», – обрадовалась она и бросилась в туалет. Но ничего не получилось.
Лиза вернулась на кровать, свернулась калачиком, чувствуя себя самой одинокой и несчастной на свете женщиной: почему это все происходит именно с ней? Почему? Слезы сами собой лились из глаз. Все тело горело и тряслось, как в лихорадке, иногда по нему проходили неприятные судороги. Через два часа боли повторились. Она едва успела добежать до туалета, как из нее что-то выскочило. В узком горлышке унитаза плавал маленький красный кусочек мяса. Еле живая, она доплелась до кровати, укуталась с головой в одеяло и, вдоволь наплакавшись, крепко уснула.
Утром Лиза сказала мужу, что плохо себя чувствует и не сможет приготовить завтрак. Николай сам поставил чайник, сделал бутерброды, но к ней не зашел, крикнув из коридора, что уходит. Лиза разозлилась: он даже не подошел к ней, не высказал, как раньше, беспокойства по поводу ее недомогания. Это еще больше укрепило ее решение немедленно уехать к родным, единственным людям, которые ее искренне любят и поймут. К обеду ей стало лучше. Сбегав в аптеку за мазью, густо смазала лопнувшие пузыри и поехала в агентство, продававшее билеты на трансатлантические линии.
Самый ближайший лайнер «Дойчланд» немецкой компании «Гамбург – Америка линие» отходил через две недели из Гамбурга. Она купила билет, но пока не говорила Николаю, надеясь, что он будет отговаривать ее от поездки. Тогда она простит ему все обиды и выбросит билет, но он обо всем забыл и очень удивился, когда узнал, что через неделю жена отплывает в Америку.
– Хорошо! Поезжай, раз ты так хочешь, – сказал он упавшим голосом. – Мне без тебя будет плохо. Я буду скучать.
– Ты можешь со мной побыть это время дома и проводить в Гамбург?
– Постараюсь.
– Мне кажется, удобней будет ехать через Берлин.
– Мне все равно, как скажешь.
Все эти дни он был необыкновенно заботливый и нежный, как прежде. В последнее утро они долго оставались в постели, Николай не выпускал ее из объятий: до него, наконец, дошло, что они расстаются. Все было так замечательно, что Лиза стала сомневаться, правильно ли поступает, уезжая в Нью-Йорк. Чтобы скрыть от Николая еще не прошедшие красные пятна на теле, она старательно придерживала одеяло. В какой-то момент оно выскользнуло у нее из рук, открыв следы недавней экзекуции над собой.
– Что это? – спросил он в изумлении, приподнимаясь на кровати.
– Намазывала спиртом поясницу от простуды.
– Ты делала ванны от беременности, – догадался он. – Как ты могла?
Быстро одевшись, Николай стал нервно ходить по комнате.
– Не могу понять, что с тобой происходит?
– Не со мной, а с тобой. Ты изменился.
Он сел на стул, обхватив голову руками:
– Убить ребенка, нашего ребенка, – в его голосе послышались слезы. – Почему ты опять все решила сама, не посоветовавшись со мной? Я мучаюсь, никак не пойму, почему у нас до сих пор нет детей, оказывается, вот оно, что: она от них избавлялась. Ты и раньше это делала? – он в упор посмотрел на нее.
Лиза опустила глаза, раздумывая, признаться или нет: ни тогда, ни сейчас она не чувствовала себя виноватой. Наконец выдавила из себя:
– Не помню!
– Как это не помнишь? Здесь или в России?
Лиза промолчала и стала одеваться. Он смотрел, как она натягивает нижнее белье, пристегивает чулки к поясу, застегивает бюстгальтер: каждое движение грациозно и соблазнительно. Николай посадил ее на колени и нежно привлек к себе:
– Пожалуйста, не уезжай. Ты не можешь оставить меня одного.
– Поздно, билет уже куплен.
– Билет можно сдать, да и вообще, черт с ним с этим билетом и Америкой. Прошу тебя: не уезжай.
Лиза посмотрела на него с отчаяньем. Если бы он так уговаривал ее две недели назад, когда она этого ждала. У нее закапали слезы. Он стал целовать ее в мокрые глаза и щеки.
– Ты не замечал, что давно так не целовал меня?
– Это ничего не значит, я тебя по-прежнему люблю. Мы с тобой столько лет вместе, нет необходимости говорить о том, что и так ясно.
– Но и вести себя так, как ты теперь себя ведешь, нельзя.
– Ты нафантазировала себе бог знает что, – возмутился он и ушел на кухню.


Лиза брала с собой четыре больших чемодана: всю одежду, обувь, шляпы, вечерние наряды, шкатулки с бижутерией. В шкафу остались одни пустые вешалки. У Николая опустилось сердце.
– Зачем тебе шуба и зимняя обувь?
– Неизвестно, какая там будет погода…
– А вечерние платья?
– Мы с Аней будем ходить в театры и на концерты, это же Нью-Йорк, – у нее на все были готовы ответы.
В последний момент Лиза вспомнила о сборнике стихов Блока. Книга была обернута в желтую бумагу, и, когда Коля вышел на кухню, сняла ее с верхней полки и засунула в чемодан. Взгляд ее упал на акварель Маруси Нефедовой, висевшей над письменным столом. «Дорога в никуда» – называла она ее про себя. Как верно Маруся предугадала их будущее расставание! Увезти картину она не решилась.
В Берлин приехали к вечеру, сняли номер в отеле, который им посоветовал в поезде сосед по купе, – в стороне от центра, зато недорогой и довольно приличный, и пошли гулять по городу. Оба молчали. Не было радости от того, что попали еще в одну европейскую столицу.
Залитые электричеством улицы, создавали иллюзию праздника. Со всех сторон подступала реклама, напоминая жителям, что германская промышленность работает день и ночь, чтобы обеспечить население предметами роскошной жизни. Опустишь глаза вниз, а там, в отполированном до блеска черном асфальте, отражается еще один такой же светящийся город с рекламой.
Петляя по улицам, они вышли к Оперному театру на Унтер-ден-Линден – красивому зданию с колоннами и античными скульптурами. На афишной вывеске значилась опера Рихарда Вагнера «Тангейзер».
– Давай, сходим, – Лиза вопросительно посмотрела на Николая, как будто забыла, зачем они находятся в Берлине.
До начала спектакля оставались считанные минуты. Лысый, жуликоватый на вид кассир протянул им якобы случайно оставшиеся билеты в середине первого ряда партера по баснословной цене. Берлинская опера не славилась в Европе особой популярностью, чтобы тратить на нее бешеные деньги, но Николай не мог отказать Лизе в ее желании.
Ему все нравилось: и музыка, и постановка оперы, и голоса, хотя актриса, исполнявшая роль главной героини Елизаветы, была в преклонном возрасте и довольно полной. Искоса поглядывая на Лизу, он видел, что, подавшись вперед, она вслушивается в каждый звук и выстукивает что-то рукой на коленях. Казалось, опера доставляет ей огромное наслаждение, однако после первого действия она неожиданно заявила, что хочет вернуться в отель.
– Объясни мне, пожалуйста, – мрачно спросил он, когда они вышли на улицу, – что опять не так?
– Елизавета пела отвратительно, не вытягивала ни одной ноты.
– Я, конечно, не такой знаток, как ты, но мне показалось, что она пела превосходно.
– Может быть, и превосходно.
– Тогда не понятна причина твоего ухода…
– Мне плохо и хочется есть. Давай поужинаем в ресторане отеля.
Несмотря на поздний час, в ресторане оказалось многолюдно и шумно. В углу на эстраде играл оркестр. Музыка была приятной и существовала сама по себе, витая над головами посетителей. Николай предложил Лизе взять вино. Она покачала головой, тогда он заказал для себя полграфина русской водки, быстро все выпил и попросил повторить еще. Лиза с недоумением смотрела на мужа: он никогда столько не пил и не курил. Официант уже два раза поменял пепельницу и принес новую пачку сигарет.
– Зачем ты так много куришь? И пьешь?
– Тебе плохо, а мне, думаешь, хорошо?
Разозлившись на его слова, она вскочила и быстро пошла к выходу. Николай проводил ее растерянным взглядом: до того непривычно было все в ее теперешнем поведении, рассчитался с официантом и, чувствуя, что его сильно качает, осторожно двинулся в сторону двери.
В номере были две кровати, сдвинутые вместе. На боковых тумбочках горели настольные лампы. Мягкий рассеянный свет от них ложился на стены и розовые покрывала, создавая в комнате комфорт и уют. Однако вошедшим в нее людям было не до них. Огромное во всю стену зеркало отражало мрачные лица супругов.
– Ложись, – сказал Николай жене, – я выйду на балкон покурить.
Водка не успокоила его. Мучившее весь день отчаянье сменилось глубокой обидой: Лиза опять предает его, как однажды предала в Екатеринославе. Не понятны были причины ее поведения. «Черствая, холодная эгоистка, – думал он, – любит только себя, на него ей наплевать. Просто сбегает от него, иначе бы не прервала беременность».
При воспоминании об этом чудовищном поступке ему стало совсем худо: так могла поступить женщина, которая не хочет иметь ребенка от нелюбимого человека. Значит, она его больше не любит. Как это он раньше не догадался? Сама однажды пришла к нему и теперь уходит, выдумав какие-то причины. Он прочертил в воздухе круг; сначала в одну сторону, потом в другую, ткнул пальцем в середину этого невидимого круга: теперь всему этому конец, жирная твердая точка.
Сигареты кончились. Не найдя в комнате другой пачки, он отправился в бар. Голова по-прежнему кружилась, ноги не слушались. Попадавшиеся ему навстречу люди поспешно отходили в сторону, недовольно качая головами: до чего может опуститься человек.
Все это время Лиза не спала, лежала, уткнувшись в подушку. Когда прошло много времени, она села на кровати и стала прислушиваться к шагам за дверью. Где-то на улице, наверное, в красивом здании напротив, часы громко отбили половину третьего. Прошел еще час, два, три, показавшиеся ей вечностью. За окном медленно светало. Она испугалась, что с Николаем что-нибудь случилось: упал или его забрала полиция, накинула на рубашку пальто и выглянула за дверь.
В конце коридора громко разговаривали двое мужчин. От слез у нее в глазах стояла мутная пелена, она не могла разглядеть, кто там был. Один человек как будто походил на Николая.
– Коля! – громко крикнула она. – Это ты?
– Я сейчас приду! – отозвался он, но, так и не дождавшись его, она уткнулась в подушку и зарыдала. Вся обида на него за его равнодушие к ней всплыла с новой силой. Вскоре она заснула и проснулась оттого, что Николай по телефону заказывал завтрак в номер.
– Ты так и не ложился? – спросила она, чтобы что-то сказать: ей вдруг безумно стало жаль его. Глаза у него были красные, воспаленные; он то и дело кашлял и морщился от головной боли. Но и у нее вид был не лучше: измученное лицо и опухшие от слез глаза.
– Я заказал завтрак и такси на девять часов, – пробормотал он, стараясь на нее не смотреть. Но, когда принесли завтрак, оба к нему не притронулись. Николай только выпил две чашки крепкого кофе и выкурил сигарету. Голова раскалывалась на части, не помогли даже таблетки аспирина.
Без десяти девять за багажом пришли коридорные. Вслед за ними в комнату заглянула горничная и, увидев их на месте, поспешно извинилась.
– Oh! Ich dachte, du wärst schon gegangen
– Seien Sie so freundlich, – обратился к ней Николай, – den Administrator zu warnen, dass ich noch zwei Tage bleiben werde
– Gut! – сказала женщина, тихо прикрыв дверь.
– Ты не говорил, что остаешься в Берлине.
– Для тебя это так важно, ты же уезжаешь?
Лиза мрачно взглянула на него и отвернулась. Только сейчас Николай обратил внимание, что на ней бежевое пальто и такого же цвета шляпа с широкими полями, цветами и перьями, – наряд, в котором она выглядела слишком шикарно. «Зачем, она надела это пальто в дорогу? – с какой-то ревностью и одновременно досадой подумал он. – На нее и так обращают внимание».
Когда они спустились вниз, служащие и водитель такси еще укладывали чемоданы. Недалеко от машины стояли представительный швейцар и человек с большим фотоаппаратом. Увидев их, человек обрадованно заулыбался и двинулся к ним навстречу.
– Это с ним ты вчера разговаривал в коридоре? – спросила Лиза.
– С ним. Журналист из «Социалиста», лично знает Густава Ландауера, обещал устроить с ним встречу.
– У тебя и здесь встречи. Все дела, дела, дела. Только, пожалуйста, не знакомь меня с ним.
– Как знаешь, – сказал Николай, отводя журналиста в сторону и чувствуя неловкость за поведение жены.
Лизу раздражало, что даже в такой момент Николай думает только о себе и своих бесконечных делах.
– Я уезжаю, – крикнула она ему и приказала водителю ехать. Тот, зная, что фрау едет не одна, даже не шелохнулся. «Надутый, упрямый индюк», – возмутилась про себя Лиза, ненавидя в эту минуту всех вокруг себя.
Когда Николай, наконец, сел рядом с ней, и машина тронулась, она демонстративно отвернулась к окну. Видя ее раздражение, он стал смотреть в окно со своей стороны, изредка бросая на нее косые взгляды. Неожиданно он обнял ее за плечи и притянул к себе. «Лиза, – сказал он спокойным голосом, – сегодня ночью я пришел к выводу, что ты меня не любишь, но я к тебе отношусь по-прежнему, что бы ты обо мне ни думала».
Лиза промолчала: не было сил снова затевать бессмысленный разговор о том, что с ними происходит. Однако не стала от него отстраняться, сняла шляпу и закрыла глаза. Николай смотрел на ее бледное лицо, темные круги под глазами. Вспомнил, как переживал за нее, когда во время их побега из Екатеринослава она одна добиралась в Петербург, и как был счастлив, увидев ее целой и невредимой в квартире профессора Розанова. Теперь она самостоятельно оформила документы в Америку, сама купила билет на пароход и будет одна плыть до Нью-Йорка.
«Все, как во сне, – с тоской думал он, провожая глазами серые здания немецкой столицы. – Неужели это происходит с нами? Сейчас сон кончится, зажжется свет, и весь этот кошмар исчезнет». Но машина подъехала к вокзалу, и ничего не изменилось.
– Anhommen! – повернулся к ним водитель, всю дорогу с удивлением рассматривающий в зеркало русских пассажиров. Уж больно хороша была женщина: прямо с обложки модного журнала. Такие обычно вертят мужчинами, как им вздумается. Вот и эта хотела уехать без мужа, злится на него, мечет из глаз молнии. Он-то всегда стоит на стороне мужчин, поэтому и не пошел на поводу у этой красавицы. Однако вылез, как полагается, из машины, открыл дверцу и помог фрау выйти на тротуар, оценив и ее стройную, изящную фигуру.
Так же молча, не глядя друг на друга, как чужие люди, случайно оказавшиеся рядом, они ехали в поезде до Гамбурга и там до морского порта.
Не успели они выйти из машины, как к ним подбежали два служащих в белых костюмах, подхватили чемоданы и бегом направились к огромному белому лайнеру. Лиза растерянно поцеловала мужа, рассчитывающегося с водителем, и побежала за носильщиками. Николай потерял ее из виду, а, выйдя на причал, не мог ее найти.
Он стоял в толпе людей и уже отчаялся ее увидеть, как заметил на средней палубе женщину, размахивающую знакомой шляпой с перьями. Это была Лиза. Им двигало отчаянное желание броситься по трапу наверх, схватить ее на руки и увезти домой, но ноги отяжелели, как будто к ним привязали стопудовые гири. Он не мог не то что сдвинуться с места, но даже пошевелить рукой. Увидев, что он не отвечает, Лиза перестала размахивать шляпой и, не отрываясь, смотрела на мужа. По лицу ее текли слезы.
Матросы убрали трап, но тут на причале появилась группа опоздавших людей, и его снова пододвинули к борту лайнера. «Вот случай, чтобы побежать к Лизе и все исправить», – подумал Николай, продолжая, как сомнамбула, стоять на месте и смотреть на жену.
Трап опять убрали. Через минуту огромное тело парохода вздрогнуло и сдвинулось с места. Все загалдели еще больше. Очнувшись, Николай стал изо всех сил махать Лизе, показывая рукой, чтобы она писала письма. Она тоже что-то ему кричала и, прикладывая пальцы к губам, посылала воздушные поцелуи. Вся обида на него улетучилась, ей хотелось крепко обнять его и утешить.
Лайнер удалялся все дальше и дальше, пока не превратился в маленькую точку. Ветер принес оттуда прощальный гудок, похожий на крик заблудившейся чайки. Все было кончено.

Глава 3

Всю обратную дорогу в Берлин Николай дремал и с вокзала поехал в редакцию «Социалиста». Ему повезло, что он познакомился с журналистом Ричардом Лехнером, обещавшим ему устроить встречу с Гюставом Ландауером. Об этом анархисте ему рассказывал Шарль. По рекомендации писателя, Ландауер перевел несколько статей Николая из «Avenir» на немецкий язык и опубликовал в своей газете. Было бы непростительно, находясь в Берлине, не пообщаться с ним.
Лехнер уже ушел, оставив у вахтера записку, что ждет его в ресторане недалеко от редакции. Вскоре Николай сидел в указанном месте в компании трех женщин и четырех мужчин – коллег Рихарда из газеты. Ландауер прийти не смог, назначив встречу русскому товарищу на следующий день.
Здесь, как и в Женеве, говорили о неминуемой войне, колониальной политике Франции и Германии, о II Интернационале. Николай сначала поддерживал беседу, потом ему стало скучно: ничего нового он не услышал. Он много пил, курил и глотал обжигающий кофе, который кто-то заказывал на всю компанию. Над столом висела дымовая завеса. Из нее выплывало заплаканное лицо Лизы; она обнимала его за шею и, прижавшись к щеке, настойчиво спрашивала: «Ведь ты приедешь за мной в Америку, приедешь?»
Николай резко взмахивал головой, отгоняя видение и, чтобы окончательно избавиться от него, рассматривал сидевшую напротив него женщину с точеным прямым носом, как на барельефах с греческими богинями. Сколько ей лет? Сразу не разберешь. Между тридцатью пятью и сорока. Женщина знала, что особенно эффектно выглядит в профиль. Заметив, что русский гость на нее смотрит, она время от времени кокетливо поворачивала голову, чтобы он мог оценить все прелести ее лица.
В конце концов, все устали от политики и перешли на литературную тему. Высокий худой немец, до этого резко нападавший на Каутского, прочитал стихи Рильке, поглядывая осоловевшими глазами на женщину с греческим профилем, и та, повернувшись теперь лицом к чтецу, томно улыбалась ему и пускала вверх кольца дыма.
Где-то в глубине зала играл оркестр. Соседка Николая, юная блондинка, с ярко накрашенными губами и кукольными, голубыми глазами, взяла его за руку и потянула за собой на площадку, где медленно двигались пары. Танец был незнакомый, какое-то бессмысленное топтанье на месте. Непривычным для него было и то, что мужчины и женщины почти соприкасались друг с другом телами. «Это танго, его танцуют, подчиняясь ритму музыки» – сказала девушка, положив руки ему на плечи. Николай обнял ее за талию, как это обычно делалось в вальсе, осторожно повел по кругу. Через некоторое время она положила голову ему на грудь. Спина ее почти полностью была открыта, вызывая у него сильное желание сбросить с нее платье, чудом державшееся на узких бретельках.
– Давай сбежим отсюда? – неожиданно предложила девушка. В глазах ее запрыгали бесовские огоньки.
– Давай! – обрадовался Николай возможности где-то провести время, чтобы не оставаться наедине со своими мыслями. Он был пьян, но не настолько, чтобы не отдавать отчет своим действиям. Пока они шли к выходу по коридору, мучительно пытался вспомнить, как ее зовут. Вполне вероятно, что в начале встречи их не представили, сейчас же спрашивать об этом было неудобно.
Дальше все происходило, как во сне, втором за этот день. Вызванное швейцаром такси остановились около большого, серого дома. Привратник угодливо засеменил к лифту, чтобы открыть им дверь кабины. В квартире девушка на ходу сорвала с себя одежду, повисла у него на шее, и они упали на первый попавшийся диван.
– Как тебя зовут? – спросил он, когда она успокоилась и положила голову ему на грудь.
– Ева! А тебя?
– Николай!
– Русские – очень ласковые и нежные, – сказала она, поцеловав его в шею горячими, влажными губами.
– Ты хочешь еще? – спросил он, загораясь от ее прикосновений.
– Нет. Давай немного поспим, – пролепетала она, широко и сладко зевнув, и тут же уснула.
Одеяла не было. Он смотрел на ее красивое голое тело, машинально гладил голову, лежавшую у него на груди. От нее пахло тонкими приятными духами и дорогими сигаретами. «Интересно, кто она такая?» – подумал он, и, нажав над головой выключатель, обвел глазами комнату в розовых тонах. Дорогая мягкая мебель; персидский ковер на полу; на стенах – литографии с видами Берлина. За этой комнатой находилась другая комната, возможно, не одна. Все говорило о состоятельности хозяев, конечно, не самой девушки, а ее родителей или мужа. А, может быть, эту квартиру для нее снимал любовник-миллионер, у которого она состоит на содержании? Да нет, это вряд ли, для содержанки слишком шикарная квартира.
Страшно хотелось курить. Стоило ему пошевелиться, как Ева проснулась и приподняла голову.
– Ты курить? Подожди меня, пойдем на балкон.
Сгоняя сон, она грациозно потянулась и быстро вскочила. Ее белокурые волосы взлетели вверх и рассыпались по плечам. Николай потянулся за брюками на полу, но Ева сморщилась и небрежно отшвырнула их в сторону: «Идем так!»
Балкон был большой, как веранда, с буфетом, столом и стульями. Внизу лежала площадь. На противоположной стороне застыла Красная ратуша с часами на башне. Каждые пятнадцать минут, нарушая ночную тишину, оттуда раздавался колокольный звон. По всему периметру площади и на расходившихся от нее улицах горели фонари, выхватывая из темноты спящие дома и причудливые силуэты деревьев с раскидистыми кронами. Точно такую же картину он заметил на одной из литографий, висевших в комнате. «Наверное, кто-то из ее родных фотограф или художник», – предположил он.
– Будешь пить? – Ева успела вынуть из буфета и поставить на стол открытую бутылку вина, бокалы на длинных и таких тонких ножках, что к ним страшно было прикоснуться. Не дожидаясь ответа, налила вино и, причмокнув губами, быстро выпила.
Ее стройную фигуру освещал свет из комнаты. С удовольствием затянувшись сигаретой, он смотрел, как она наливает себе новый бокал вина и теперь пьет его маленькими глотками. В следующую секунду плутовка одним движением смахнула все со стола, села на край и притянула к себе Николая.
Горячая волна пробежала по его телу. В комнате она не издавала особых звуков, здесь же, как нарочно, начала стонать и мурлыкать на всю округу. Послышались возмущенные голоса соседей. Эти крики отрезвили его. «Что я тут делаю? – пронеслось в голове. – Нужно немедленно бежать!»
Ева же, как ни в чем не бывало, соскочила со стола и равнодушно спросила:
– Идешь спать?
– Еще постою.
– Тогда будь осторожен, здесь стекла.
Дождавшись, когда девушка снова заснет, он быстро оделся и, стараясь не шуметь, открыл входную дверь. Лифт не работал. Он бежал по лестнице, приглаживая на ходу волосы и усиленно оттирая лицо от помады. Белая рубашка тоже была вся в жирных красных пятнах, как будто Ева специально оставляла на ней предательские следы. В отеле сразу прошел в душ, долго намыливал и тер мочалкой тело, смывая вместе с водой память об этом вечере.
Подушка хранила запах Лизиных волос. Стоило ему прикоснуться к ней, как снова нахлынули страшная тоска и боль. Чтобы заснуть, он стал по своему обычаю считать до ста. И вдруг, перебивая счет, в голове всплыли стихи Блока, которые пять лет назад они слышали с Лизой в исполнении поэта в литературном кафе в Петербурге:

Предчувствую Тебя. Года проходят мимо.
Все в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо,
И молча жду, – тоскуя и любя.
Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты,
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.
О, как паду – и горестно, и низко,
Не одолев смертельные мечты!
Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты.

Стихи были о них с Лизой. Ему стало не по себе, как это уже однажды было с ним в Екатеринославе, когда она сбежала от него и поселилась у своей тетушки Лии: без нее терялся смысл жизни.
Утро принесло некоторое облегчение. Комнату заливал солнечный свет. Где-то поблизости играл духовой оркестр. Выглянув в окно, он увидел на противоположной стороне около помпезного здания с колоннами взвод музыкантов. Полицейские раскатывали на тротуаре красную дорожку. Видимо, там было административное учреждение и намечалось важное мероприятие. Интересно было бы на него посмотреть, но он решил немедленно ехать на вокзал.
У входа в отель стоял улыбающийся Рихтер.
– Доброе утро, Николай!
– Доброе! – буркнул тот.
– Тебе повезло, товарищ, – сказал журналист, продолжая улыбаться, – на тебя обратила внимание самая богатая девушка в Германии.
– Кто она такая?
– Дочь известного газетного магната Фишера.
– Тогда, какое она имеет отношение к анархистам?
– Разгоняет скуку и дает им деньги на издательскую деятельность. Теперь она и тебе даст любую сумму на книгу. Не удивляйся, если твое имя попадет в светскую хронику.
Николай подозрительно посмотрел на его фотоаппарат. Теперь понятно, почему Рихтер целыми днями торчит в отеле: вынюхивает и строчит всякую мерзость в бульварные газетенки. И вряд ли он имеет отношение к редакции «Социалиста» и анархистам. Смерив репортера презрительным взглядом, он резко повернулся и, не попрощавшись, стал ловить такси до вокзала.
– Куда же ты, а Густав Ландауер?
– Пошел ты к черту, – выругался от души Николай по-русски и поспешил открыть дверцу подошедшей машины. Оглянувшись назад через заднее стекло, увидел Рихтера с каким-то представительным господином – очередной жертвой светских сплетен. Вскоре у него еще больше испортилось настроение. Утреннюю тишину неожиданно нарушила резкая, продолжительная сирена.
– Это наш кайзер едет во дворец,— объяснил таксист. – Никто, кроме него, в Германии не имеет права пользоваться подобным гудком.
– Звучит, как сигнал военной тревоги.
– Скоро его услышит вся Европа, – с гордостью произнес таксист, крепкий упитанный немец лет двадцати восьми с такими же торчащими усами, как у Вильгельма. – Мы наведем в ней порядок.
Возмущенный его словами, Николай попросил остановить машину и, выйдя из нее, со злостью хлопнул дверцей. Не зря общественность обеспокоена тем, что Германия увеличивает свою военную мощь, если даже простой таксист с наглостью заявляет о завоевании со своим кайзером всей Европы.

Глава 4

На мамины деньги Лиза смогла купить билет в каюту второго класса на четырех человек, далеко не «люкс», но со всеми необходимыми удобствами: туалетом и душем; с таким комфортом сейчас немцы строили свои лайнеры. Ее соседками оказались три молодые американки, возвращающиеся из путешествия по Европе.
Придя с палубы, она не могла сдержать нахлынувших на нее слез, опустилась на свою полку и горько разрыдалась. Дамы бросились ее расспрашивать, но она только всхлипывала, без конца повторяя по-русски: «Все кончено! Все кончено!» Переглянувшись, женщины деликатно вышли из каюты.
Вскоре одна из них вернулась и позвала ее на палубу: лайнер из устья Эльбы выходил в Северное море. Лиза вытерла слезы, улыбнулась ей и сказала, что сейчас придет. Чрезмерная опека жизнерадостных американок, желающих отвлечь ее от грустных мыслей и развеселить, еще больше усиливала ее несчастное положение. Когда девушка ушла, она вымыла лицо, достала из сумки пудреницу, но пудра плохо скрывала опухшее лицо и красные круги вокруг глаз. Но ей было все равно.
На палубе собрался весь второй класс. Люди стояли в несколько рядов, бесцеремонно толкая друг друга и стараясь пробиться ближе к борту. Лиза прошлась по кругу, разыскивая своих соседок. Неожиданно кто-то взял ее за руку и потянул за собой, раздвигая плотную толпу. Она оказалась у самого борта. Лиза взглянула на человека, оказавшего ей такую любезность, – мужчина лет двадцати пяти, выше ее на целую голову.
– Дмитрий, – представился он, приветливо улыбаясь и протягивая руку.
– Лиза, – выдавила она из себя что-то наподобие улыбки, и ее рука утонула в его широкой ладони.
– Вы едете в Нью-Йорк?
– Да, к родителям. А Вы?
– Хочу найти в Америке работу, может быть, удастся остаться в Нью-Йорке. Вы видели когда-нибудь летающих рыб?
– Нет, разве такие бывают?
– Бывают. Посмотрите направо, вон туда, – указал он рукой в синюю даль, – вытянулись в стаю и машут крыльями. Но долго лететь не могут, сейчас начнут нырять в воду.
– Как они смешно летают.
– Рывками. В воде их стерегут одни хищники, в воздухе – другие. Вся жизнь проходит в борьбе за существование.
В этот момент раздался гонг к ужину.
– Если не возражаете, – предложил Дмитрий, – сядемте в ресторане за один стол.
Лиза покорно кивнула головой и последовала за ним, рассеянно слушая, о чем он говорит.
Кельнеры, в безукоризненно белых костюмах порхали по залу ресторана, как чайки. Один из них подвел их к столу, за которым сидела пожилая супружеская пара американцев: он – худой и сутулый, со сморщенным лицом. Жена, наоборот, маленькая, полная, с гладкими, румяными щеками. Лиза слегка поковыряла салат и жаркое с картофельным пюре. Наверное, вкусно: американцы все уплетали с большим аппетитом. Когда они ушли, Дмитрий предложил заказать шампанское и еще немного посидеть. Лиза кивнула головой. Теперь, когда они сидели близко друг от друга, она могла его хорошо рассмотреть: красивое крупное лицо, высокий лоб и пышная грива волос. Чем-то даже напоминал Блока.
Шампанское было холодное, приятное на вкус. Она пила его маленькими глотками и вдруг вспомнила, как они с Николаем, Володей и Лялей катались на пароходе по Днепру и пили в буфете такое же прохладное шампанское. Это было давно, но почему-то сейчас всплыло так явственно, как будто это было вчера. У нее задрожали губы. Дмитрий взял ее за руку.
– Вы чем-то расстроены? Я видел, как вы плакали в порту.
– Вам показалось.
Подошел помощник капитана с предложением принять участие в концерте, который по традиции устраивается в первый вечер самими пассажирами. В руках у него был длинный список. Лиза отрицательно покачала головой.
– А вы?
Дмитрий посмотрел на Лизу.
– А я с удовольствием сыграю на рояле несколько вальсов Шопена. Можете на меня рассчитывать.
После ужина опять гуляли по палубе. В это время заходило солнце. И море, и небо полыхали огнем, а в середине его застыл огромный белый шар. Так было красиво, что хотелось остановиться и молча любоваться этой фантастической картиной, но, развлекая ее, Дмитрий без конца говорил и говорил. Лиза устала от его болтовни и, чтобы избавиться от него, сказала, что ей нужно до концерта отдохнуть.
– Очень жаль, – искренне огорчился он. – Не возражаете, если я зайду за вами перед концертом?
– Да-да, конечно, – сказала Лиза и быстро с ним распрощалась. Не хватало ей еще ухаживаний на пароходе.
На концерт она не пошла, сказав зашедшему за ней Дмитрию, что плохо себя чувствует. Соседки это слышали и, хотя не знали русского языка, все поняли и переглянулись между собой: появилось интересное развлечение наблюдать за этой парой.
Когда они ушли, Лиза закрыла глаза и стала думать о Николае. Представила, как он вернется из Берлина домой, будет ходить по их опустевшей квартире, ей стало жаль его. Тут она вспомнила об Афродите: он так и не заметил ее отсутствия. Этого было достаточно, чтобы снова на него разозлиться и одобрить свой поступок. Она заснула. Разбудил ее скрип двери и голоса соседок, вернувшихся с концерта.
– Ваш знакомый поляк, – сказала одна из них, увидев, что Лиза лежит с открытыми глазами, – так хорошо играл Шопена, что его заставили повторить еще раз.
– Почему вы решили, что он поляк?
– У него польская фамилия. Не помните какая? – обратилась она к своим подругам.
– Кажется, Ружинский, – подсказала вторая девушка. – А вы, почему не пошли на концерт?
– Голова разболелась. Мне надо хорошенько выспаться.
На следующий день Лиза не выходила ни к завтраку, ни к обеду и только перед ужином решила прогуляться по палубе. Вся ее поездка теперь была испорчена из-за этого поляка, назойливо пристававшего к ней со своим знакомством. На этот раз его не было на палубе; она целый час простояла на корме, с удовольствием вдыхая морской воздух и наблюдая за чайками, которые с тревожным криком носились около лайнера, выпрашивая у пассажиров хлеб. Но и здесь на нее нахлынули воспоминания: об их бегстве с Николаем на пароходе из Екатеринослава. На ее счастье прозвучал гонг на ужин, и она поспешила в ресторан.
За их столом сидела только пожилая пара. Супруги тоже не прочь были поболтать. Они оказались коренными американцами, жили в Сан-Франциско и уверяли ее, что это самый лучший в Америке город. Лиза их плохо понимала, но делала вид, что внимательно слушает, поддакивая и кивая головой. Дмитрий опаздывал, и Лиза поспешила уйти до его появления. Однако, выходя из-за зала, она заметила его пышную гриву за другим столом. Значит, он понял, что она не нуждается в его обществе, и пересел в другое место.
На четвертый день пароход проходил мимо очень живописных островов. Все пассажиры восхищенно ахали и охали, восторгаясь их видами. Лиза догадалась, что это те самые острова, рассматривая которые на таком же пароходе умер папа. Хотела уйти в каюту, но решила, что нельзя жить одними воспоминаниями. Попросив у кого-то бинокль, она увидела лесистые горы и скалистый берег с гротами и лагунами.
– Не правда ли, напоминает остров, где жил Робинзон Крузо? – услышала она рядом с собой знакомый голос. Она обернулась: Дмитрий смотрел на нее, улыбаясь.
– Я рад, что вы вышли на палубу. Вы меня избегаете?
– У меня плохое настроение, не хочу быть никому в тягость.
– Давайте посидим опять вечером в ресторане, там есть рояль, я сыграю для вас что-нибудь.
– Хорошо, но только не играйте.
– Вы не любите музыку?
– Если честно, я сама играю, но сейчас мне не до этого.
В ресторане выступал негритянский оркестр. Иногда на сцену выходила полная негритянка, увешанная блестящими побрякушками. Закрыв глаза и покачивая в такт музыки круглыми бедрами, она пела глубоким низким голосом приятные мелодии, чаще всего без слов. Публике это нравилось. Ей хлопали и кричали «Браво!» Певица низко кланялась, пухлые груди почти вываливались из глубокого разреза платья. Уголки губ чувственно вздрагивали.
Лиза пила шампанское и слушала рассказ Дмитрия о себе. Он был из дворянской семьи, учился в Умани в земельном училище. Настоящее его имя – Деметрий, но, так как он жил среди русских, то его звали Дмитрием. Месяц назад его чуть не арестовали за участие в революционной работе. Успев скрыться от полиции, он уехал из города и теперь вынужден эмигрировать в Америку.
Захмелев от шампанского, Лиза призналась ему, что сидела в тюрьме в Екатеринославе и сбежала оттуда в Швейцарию.
– Я тоже хотел бежать в Женеву, но, мне сказали, что там трудно найти работу. В Америке с этим лучше. Вы – политическая?
– Была в группе анархистов-коммунистов, теперь этим не интересуюсь.
– И правильно сделали, я лично осуждаю их террористические действия.
Лиза недовольно поморщилась.
– Вы просто не знакомы с анархизмом, поэтому так говорите.
– Вы замужем? – спросил он осторожно.
– Вам это так важно знать? – вспыхнула она и встала.
Дмитрий удержал ее за руку.
– Простите, я не хотел вас обидеть.
Музыканты устроили перерыв, и, прислонив к стене инструменты, спустились в зал к накрытому для них столу.
– Рояль освободился, – обрадовался Дмитрий, – пойдемте, я все-таки сыграю для вас что-нибудь. Я люблю Шопена и Чайковского.
– А знаете что, давайте-ка в четыре руки сыграем первую часть второго концерта Рахманинова.
– Без нот я не смогу.
– Тогда я попробую одна.
Подойдя к роялю, Лиза провела рукой по клавишам – как давно она не садилась за инструмент, а свой любимый концерт Рахманинова последний раз играла еще дома, при папе. Но хорошо его помнила. Как всегда, когда она играла, то забывала обо всем на свете: музыка звучала внутри нее, она слышала ее каждой частицей своего тела. Так было и сейчас. Она не видела, что вокруг нее собралась толпа пассажиров, а Дмитрий, подойдя вплотную к роялю, не сводил с нее восхищенных глаз.
Но вот где-то рядом раздался хлопок: кто-то из официантов открывал шампанское. Это вернуло ее на землю. Надо же было так увлечься, что она совсем забыла, где находится. Слушатели ей восторженно аплодировали, а три ее соседки, оказавшиеся в первых рядах, бросились ее целовать, повторяя наперебой: «Это было бесподобно!»
Вечер был такой же прекрасный, как вчера. За окнами ресторана пылал закат, отражаясь золотом на всех блестящих поверхностях: бокалах с вином, хрустальных люстрах, медных инструментах музыкантов. На сцене появилась полная негритянка. Побрякушки на ее шеи тоже вспыхнули и засияли сотнями разноцветных огней.
Больше здесь делать было нечего. Дмитрий предложил прогуляться по палубе.
– Только с одним условием, – неохотно согласилась Лиза, – вы не будете меня ни о чем расспрашивать и говорить, что мне надо поступать в консерваторию.
– Хорошо, – улыбнулся поляк, как раз намереваясь спросить, где учится эта удивительная девушка. – Вы любите Рахманинова?
– Да. Это был второй концерт для фортепьяно с оркестром. Я слышала его в исполнении самого Рахманинова. Для меня он – великий композитор и пианист-виртуоз.
– А я люблю Шопена, он, как никто другой, отражает в музыке стремление поляков к свободе и независимости.
Все поляки одинаковы, при случае они обязательно будут говорить о свободе и независимости своего народа.
– Я тоже люблю Шопена, и Бетховена, и Вагнера. Разве Вагнер не выражает своей музыкой то же, что Шопен: стремление к личной свободе человека? Он был другом анархиста Бакунина, принимал участие в Саксонской революции 1848 года. Вообще о музыке трудно спорить. Каждый композитор открывает в тебе что-то новое. Плохой музыки не бывает.
– Полностью с вами согласен, – Дмитрий был покорен своей собеседницей, больше того, он влюбился в нее. Лиза видела это по его глазам.
Оставшиеся до Нью-Йорка два дня она провела в каюте, читая рассказы Стефана Цвейга. Книга у нее оказалась случайно: она перепутала ее со сборником стихов Блока, обернутым аккуратистом Николаем в такую же желтую бумагу. Ей было жаль, что Блок остался в Женеве, и, чтобы не забыть написанные на обложке сборника стихи Тютчева, переписала их на бумагу. Николай забыл об Афродите, но она всегда будет хранить эти стихи.
В последний вечер после ужина Дмитрий проводил Лизу до каюты и спросил адрес ее родных в Нью-Йорке.
– Я не знаю, – солгала она, – они будут встречать меня в порту.
– Жаль. Мне будет одиноко в чужом городе.
Лиза пропустила его слова мимо ушей. Ни он, ни его трудности ее не интересовали. Она ехала залечивать свои собственные раны.

Глава 5

За окнами машины мелькали широкие улицы Нью-Йорка и такие высокие дома, что их последние этажи тонули в вечернем тумане. Все было удивительно в этом городе. Однако Лиза равнодушно смотрела и на дома, и на ослепительную рекламу, уступавшую даже берлинской, и только повторяла маме, брату и сестре:
– Как я счастлива, что к вам приехала, вы не представляете, как я счастлива.
Сидевший впереди рядом с водителем Артем, молчал и ни разу не повернулся к ней.
– Что с ним? – спросила Лиза сестру. – Он не рад моему приезду?
– Не обращай на него внимания, он просто устал, ведь мы с утра на ногах.
Такое непонятное поведение любимого брата расстроило Лизу. Еще больше ее расстроила квартира, которую снимали тут Фальки. В ней было всего три маленьких комнаты. В одной, побольше, жил Артем, в другой – мама и Анна, в третьей, где Лизе был отведен диван, находилась столовая, служившая одновременно гостиной. И со всех сторон проглядывала бедность, как в пансионе мадам Фабри в Женеве: выцветшие обои, местами оторванные и аккуратно подклеенные цветной бумагой, застиранные и заштопанные занавески на окнах, ветхая мебель, мутное квадратное зеркало в коридоре.
Из вещей Фальков она увидела только литографии Врубеля, висевшие когда-то в кабинете Григория Ароновича, а теперь украшавшие столовую, разрозненную посуду в горке, две керамические вазы для цветов и семейную ханукию. Лиза вопросительно посмотрела на Анну, та опустила глаза и тихо сказала: «Потом!»
После ужина Артем сразу ушел, оставив женщин одних. Лиза с грустью смотрела на маму. Сарра Львовна похудела и постарела, щеки обвисли; когда-то блестящие черные глаза потускнели, как будто их покрыли пленкой. Волосы, всегда аккуратно уложенные в модную прическу, собраны в пучок на затылке, как у Зинаиды. И платье какое-то старушечье: темно-зеленого цвета с высоким стоячим воротником. Поймав Лизин взгляд, она горько улыбнулась:
– Я очень изменилась. Худая, некрасивая старуха.
– Мы все, мамочка, изменились.
– Не хочешь меня обидеть, да от зеркала не спрячешься. Я к нему боюсь подходить. Зато ты все такая же красавица, даже еще лучше стала, расцвела как женщина! Я на тебя не налюбуюсь, жаль, что папа тебя не видит!
Она заплакала. Дочери бросились ее утешать. Сарра Львовна вытерла слезы серым, застиранным платком. Лиза удивлялась все больше и больше, как будто она попала в чужую семью.
– Если бы ты знала, дорогая, как нам тут тяжело пришлось… О Семене я тебе писала, он все-таки сошелся со своей пассией. Лия и Иннокентий снимают квартиру недалеко от нас. Бедный мальчик в таком состоянии, что часто лежит в клинике.
– Ничего не пойму, почему в этой квартире такая бедность, ведь папа увез из России много денег. Куда они делись?
Сарра Львовна опустила голову. Лиза вопросительно посмотрела на Анну: что-то они от нее скрывали.
– Это все Артем, – не выдержала ее взгляда сестра. – Еще на пароходе связался с каким-то подозрительным типом, тот подбил его играть на нью-йоркской бирже. Два месяца Тёма скупал и продавал акции, участвовал в каких-то махинациях. Думал, станет миллионером, а остался у разбитого корыта: его попросту обманули, вытянув из него все деньги. Пришлось продать все наши драгоценности, сервизы, картины, папин антиквариат.
– А кафе откуда? Оно, наверное, стоит безумных денег.
– Артем взял под него большой кредит у одного русского банкира, который хорошо знал папу и был ему чем-то обязан. Мы были против кафе, но Тёма нас не слушал.
– Почему вы мне не писали об этом?
– Не хотели тебя расстраивать, – сказала мама, – ведь вам в Швейцарии тоже пришлось не сладко. До кафе мне пришлось торговать на улице мороженым, Анна работала судомойкой в китайском ресторане, Артем – коммивояжером на фабрике женского белья.
– Я не думала, что у вас такие трудности. У меня с собой мало денег, я рассчитывала на вас.
– А что Николай Ильич? – осторожно спросила Сарра Львовна.
– Я вам не буду в тягость, – сказала Лиза, как будто не слышала вопроса. – Пойду куда-нибудь работать.
– У Артема к тебе есть предложение, – сказала Сарра Львовна и замолчала, не решаясь сказать дочери о неприятных для нее намерениях сына.
– Говори, мама, я согласна на все.
– Он хочет, чтобы ты пела в нашем кафе русские песни и арии из оперетт. Это привлечет большое количество посетителей, в первую очередь из русских.
Лиза нахмурилась: чего-чего, а этого она никак не ожидала. Сарра Львовна обняла ее:
– Девочка моя, ты сама вскоре поймешь: другого выхода у нас нет.
Мама ушла спать. Анна вышла на кухню приготовить чай и долго там возилась, чтобы оттянуть неприятный разговор с сестрой. Лиза сама пришла за ней, взяла поднос с чайником и сладостями.
– Трудно представить, – сказала она, когда они снова уселись за стол, – чтобы мама продавала на улице мороженое. Как Артем мог такое допустить?
– Он сильно изменился. Когда нам пришлось совсем плохо, и все вещи были проданы, он нашел покупателя на папины литографии. Этот человек оказался таким же поклонником Врубеля, как папа, и, хотя это всего лишь литографии, а не картины, предложил за них приличную сумму. Мама сказала, что лучше пойдет на улицу продавать мороженое, чем на это согласится. Вот и пришлось ей идти торговать. Артем тогда просто обезумел.
– Неужели продал и твое колье с бриллиантами из белого золота, то, что папа тебе подарил на Новый год?
– Я же тебе говорю, все наши с мамой драгоценности…
– Ужас! – воскликнула Лиза, закрыв лицо руками.
– Он, кстати, скоро женится. Его невеста Исабель – из богатой испанской семьи, а отец Мигель – хозяин той самой фабрики женского белья, где Артем служил коммивояжером. Там они и познакомились. Он и женится только из-за денег, ведь почти вся прибыль от кафе уходит на погашение кредита. Мы с мамой здесь не купили из одежды ни одной новой вещи. Донашиваем и переделываем все, что привезли из Екатеринослава. Свою невесту он не любит, хотя она симпатичная, хороший дизайнер и много работает. Наверное, не может забыть ту девушку из Киева. Лучше всех устроился дядя Семен. Был простым клерком у Шиффа, потом стал в его банке начальником отдела. Шифф его высоко ценит. Дядя хотел пристроить в банк и Артема, но банкир не взял его из-за истории с акциями. Сказал, что таким людям нельзя доверять.
– Чем же наш Артем так привлек испанцев?
– Как чем? Ты же не можешь отрицать, что он – умный, красивый, образованный. Исабель влюблена в него без памяти. Артем рассчитывает, что после свадьбы Мигель станет его компаньоном и возьмет основную часть расходов на кафе и нашего кредита на себя. Но когда еще это будет и будет ли вообще?
– Значит, вы меня так усиленно сюда звали, чтобы я пела в кафе? – с обидой сказала Лиза, и на ее глаза навернулись слезы.
– Конечно, нет. Даже думать об этом не смей. Эта мысль Артему пришла, когда ты написала, что едешь сюда. Посмотри на мои руки: мне в кафе приходится перемывать массу посуды. А принимать заказы у посетителей, выслушивать их грубые слова, терпеть их скабрезные взгляды и шлепки по заду? Тебе с твоей внешностью будет еще трудней.
– Ты тоже стала красивой, сестренка. А здесь у тебя есть поклонники?
– Ухаживают разные, но я ни с кем не встречаюсь. Помнишь Мстислава? Он меня до сих пор ждет, просит вернуться в Россию, но я не могу оставить маму одну. И тетю Лию с Кешей. Они без нас совсем пропадут.
– Ты так долго помнишь Мстислава, ведь после вашей последней встречи прошло столько лет…
– Я думаю только о нем, и он пишет, что постоянно думает обо мне. Это помогает мне выжить. Покажу тебе все его письма, их уже больше сотни.
– Вот это да. О такой любви можно только мечтать!
– Кто бы говорил! А ты мне ничего не хочешь рассказать?
– Нечего рассказывать: Коля меня больше не любит.
– Никогда не поверю.
– А вот посмотрим. Я ему предложила за мной приехать. Если любит, приедет. Он слишком занят своими делами, у него свой круг друзей, свои интересы. Я для него, как приложение к мебели… Ладно. Давай спать.
Попрыгав на своем диване, она ужаснулась: из него кругом выпирали пружины.
– После свадьбы Артема, – успокоила ее сестра, – мама переедет в его комнату, а ты переберешься ко мне. Будем опять вместе, как в детстве в нашем старом доме. Я так рада, что ты приехала.
Оставшись одна, Лиза задумалась о том, что услышала от родных. Ни сестра, ни Сарра Львовна ни разу даже словом не обмолвились о своих трудностях, наоборот, мама всегда писала, что живут они хорошо, кафе приносит солидный доход. Невозможно представить, чтобы мама развозила по улицам Нью-Йорка тележку с мороженым, а Анна мыла посуду в китайском ресторане и продолжает это делать в их кафе. А Артем? Женится на нелюбимой девушке из-за денег и предлагает Лизе петь перед пьяными посетителями? Вот как все круто изменилось в их жизни.
Чтобы отогнать тяжелые мысли, она стала думать о поляке с парохода и уже пожалела, что не дала ему свой нью-йоркский адрес. Симпатичный молодой человек, можно было с ним проводить свободное время, тренироваться в языке.
Она уже стала засыпать, когда вернулся Артем, заглянул к ней в столовую, и, увидев, что там темно, прошел в ванную. Там долго шумела вода, и гудел старый кран – брат не очень заботился о спокойствии близких.
Наконец усталость взяла вверх, Лиза уснула, чувствуя даже во сне острые пружины, впивавшиеся ей в бока.


Разбудил ее стук в дверь. Вошла Анна и стала расставлять посуду для завтрака. Мама вкатила тележку с подносами, напомнив ей мадам Ващенкову и ее пансион в Женеве, но она взяла себя в руки, расцеловала Анну и маму и ушла в ванную.
В ее отсутствие Сарра Львовна сообщила Артему, что Лизе известно о предложении петь в кафе.
– Как она к этому отнеслась? – спросил он.
– Плохо… Они поссорились с Николаем Ильичом.
– Это меняет дело. Не будет петь, не получит от меня ни копейки.
– Будь с ней поласковей, – попросила Сарра Львовна, не имевшая теперь влияния на сына, – она и так страдает.
Завтрак прошел при общем молчании. Лиза избегала смотреть на Артема. Если он спрашивал ее о чем-нибудь, неохотно отвечала, высказывая всем своим видом презрение к брату. Артема это взбесило. После того, как они допили кофе, он попросил Сарру Львовну и Анну оставить их с Лизой одних.
– Что ты, сестренка, хочешь мне показать своим видом? – зло сказал он. – Да, я изменился, стал жестоким, грубым. Не ты ли в этом виновата? Вы с Иннокентием разрушили всем нам жизнь, погубили отца, заставили меня расстаться в Киеве с невестой и бросить университет. Теперь ты должна за все это отработать. И попробуй только отказаться или уйти от нас… Ненавижу…
Последние слова он произнес около порога и вышел из столовой, хлопнув дверью с такой силой, что в горке зазвенела посуда и сверху упала и вдребезги разбилась одна из керамических ваз. Лиза была убита обрушившимися на нее обвинениями и разрыдалась.
Вбежала Анна, обняла ее и прижалась щекой к ее лицу.
– Не обращай на него внимания.
– Он обвинил нас с Кешей в смерти папы. Ты…, ты тоже так считаешь?
– Он и маму в этом упрекал, и дядю Семена, устраивал ему скандалы, тянул из него деньги. Тетю Лию однажды довел до сердечного приступа. Она как-то не выдержала и сказала ему, что он – неудачник и, как все неудачники, обвиняет в этом других. Конечно, это несправедливо по отношению к Тёме, но что делать, если так сложились обстоятельства. Мама из-за этого очень страдает. Ты ей не рассказывай о вашем разговоре.
Слушая сестру, Лиза поражалась, что Анна стала совсем взрослой, рассудительной и разговаривала с ней, как будто была старше ее на много лет, а себя в этой неожиданной для нее ситуации чувствовала слабой и беззащитной.
В дверь заглянула Сарра Львовна.
– Девочки, что вы так долго. Мы вас ждем…
– Идем, идем, – сказала Анна, подавая Лизе пудреницу с зеркалом. – Приведи себя в порядок.
Кафе находилось в этом же здании на первом этаже и, несмотря на ранний час, работало. Швейцар Джон, средних лет негр с ослепительно белыми, ровными зубами, увидев их через стекло, услужливо распахнул дверь.
Здесь Лизе опять пришлось удивляться – уже роскоши заведения. Сразу за дверью находился просторный вестибюль с гардеробом и зеркалом во всю стену. Дальше шел холл с мягкими кожаными диванами и креслами. В главном зале все было выдержано в едином стиле: бежевые стены, такого же цвета занавески на окнах, скатерти и обивка на стульях. Стойка бара из орехового дерева удачно сочеталась с остальной обстановкой. Все это напомнило Лизе один из банкетных залов в Английском клубе Екатеринослава, и обошлось, наверное, ее родным далеко недешево.
В кафе работал приличный штат персонала: официанты, повара, мойщицы посуды, грузчики, уборщики. И все равно людей не хватало. Днем Сарра Львовна и Анна помогали официантам, принимали заказы и разносили подносы с едой. После закрытия кафе мама и Артем занимались бухгалтерией, составляли покупку продуктов на следующий день. Сестра вместе с другими женщинами мыла посуду и кухонное оборудование.
Сцены и инструмента в зале не было. Артем сказал, что сегодня же пригласит рабочих построить небольшую деревянную эстраду, возьмет в кредит пианино и наймет аккомпаниатора: здесь полно русских музыкантов. Лиза смирилась со своей участью. Она только попросила сделать на сцене перегородку, чтобы они с аккомпаниатором могли отдыхать в перерывах.
На следующий день с самого утра в кафе появились строители и пианист: старый еврей Евсей Львович Фридман, живший когда-то в Нежине. В молодости он играл в еврейском городском оркестре, хорошо знал семью скрипачей Фальков, чем очень обрадовал Сарру Львовну и заставил ее прослезиться.
На следующий день привезли пианино, и тем же вечером, почти ночью, когда кафе закрылось, Лиза и Евсей Львович начали репетировать. Программу подбирал Артем. Выбранные им русские песни, романсы и арии из оперетт Лиза раньше не пела и никогда бы не стала петь, если бы не сложившаяся ситуация. Брату было все равно, что «Дубинушку» и «Блоху» должен исполнять бас. Эти две самые популярные у русских эмигрантов, да и у рабочих американцев песни, как сказал Артем, она будет петь постоянно, остальной репертуар придется обновлять каждые три месяца. Еще он заставил ее выучить несколько популярных в Америке бульварных песенок. Никаких возражений он не принимал. И это был ее родной брат, тот самый Тёма, Тёмушка, которого она раньше так горячо любила!
Артем заказал в типографии объявления о знаменитой певице из России – слово «знаменитый», доказывал он, притягивает американских обывателей, как магнит. Сыновья Джона расклеили их по всем соседним районам. Артем сам выбрал платье из ее женевского гардероба: нежно-кремового цвета из шифона, с открытыми плечами и грудью.
Напрасно Лиза говорила ему, что в таком открытом платье ей стыдно выступать перед пьяными посетителями. Артем ее не слушал и велел еще надеть какое-нибудь приличное украшение. Это платье они купили с Николаем на его первый гонорар. Позже к нему подобрали колье с кремовым жемчугом из нескольких ярусов. Когда брат ушел, Лиза вынула колье из синей бархатной коробки, подержала его задумчиво в руках и спрятала подальше в чемодан, чтобы оно не попалось на глаза этому «чудовищу».
Перед началом концерта мама и Анна специально поднялись наверх, чтобы поддержать ее. Артем пошел с ними. Лиза надела платье и вышла в коридор из своей комнаты-столовой.
– Боже, какая ты красавица! – не удержалась от восхищения Сарра Львовна.
– Мама, пожалуйста, не надо, – взмолилась Лиза, находясь со вчерашнего вечера на взводе из-за этого платья.
Анна накинула ей на плечи воздушный шарф. Артем сказал, что надо оставить тело открытым: пусть людей привлекает не только ее голос, но и внешность. Фыркнув, сестра пронзила его презрительным взглядом.
Перед входом в кафе выстроилась длинная очередь желающих взглянуть на русскую «знаменитость». Люди шумели и ругались с Джоном, сдерживавшим толпу. Лиза была в ужасе, что ей придется выступать перед такой публикой. Но брат был доволен. Он следил за настроением посетителей, и, когда в зале стало шумно от выпитого ими в достаточном количестве пива и виски, объявил о начале концерта.
Первым номером шла «Дубинушка». Лиза была готова провалиться сквозь землю, когда выводила «Эй, ухнем, сама пойдет» и раскатистое «У-у-хнем». В конце песни Артем велел обязательно взмахнуть рукой, как это делал Шаляпин.
Посетители хлопали в ладоши, свистели, стучали ногами. Пришлось повторить песню еще раз. Она пела, не глядя в зал и крепко прижимая руки к оголенной груди. Выступление было рассчитано на два с половиной часа с перерывом в 15 минут, но после последней, популярной в Америке бульварной песенки: «Крошка Мэри», люди стали требовать, чтобы она пела еще. Довольный Артем умолял ее: «Давай, сестренка, давай! Видишь, какой успех! Народ теперь повалит к нам со всех сторон. А это большие деньги». И, скрепя сердце, она снова вышла на сцену.
Теперь по вечерам перед кафе всегда толпился народ. Подсчитывая по вечерам увеличившуюся прибыль, Артем мечтал арендовать в соседнем подъезде еще одно помещение, соединить его с кафе и нанять новых поваров и служащих. Потом уже, после выплаты кредита, можно будет подумать и о ресторане. Имея деньги, он сможет диктовать и условия будущему тестю, а не зависеть от его капитала. Даже мама и сестра радовались такому успеху. Деньги, деньги, деньги! В Америке все говорили и думали только о деньгах.

Глава 6

Приближался день свадьбы Артема. Он хотел, чтобы Лиза устроила там небольшой концерт для гостей, но она категорически отказывалась: хватит с нее кафе. Она бы с удовольствием вообще туда не пошла, но не могла обидеть маму, искренне радовавшуюся этому событию. Сестра тоже шла туда неохотно. Лиза заметила, что она всегда выглядит грустной и редко улыбается.
Сарра Львовна выбрала Анне платье из Лизиного гардероба, рассчитывая, что обе дочери-красавицы привлекут всеобщее внимание, и тем самым их семья вырастет в глазах у новых родственников. На маме тоже было Лизино платье, перешитое Анной по ее фигуре.
Венчание проходило в костеле. По испанской традиции невесту к алтарю подводил ее отец, а жениха – его мать. Исабель, как у них принято, была одета в шелковое черное платье, богато разукрашенное кружевами и вышивкой.
До сих пор Лиза не задумывалась над тем, что у брата и его невесты разные религии. Только сейчас до нее дошло, что, раз венчание проходит в костеле, брат должен был принять католичество, и спросила об этом Анну. Та ответила, что он давно это сделал по настоянию ее отца, Мигеля. Лиза возмутилась.
– С ума сошел…
– Не понимаю, почему ты так возмущаешься? Это чистая формальность. Никто из нас давно не верит в Бога, даже мама, после того, что с нами произошло. Одна тетя Лия твердит, что мы наказаны за грехи Кеши и дядя Семена.
– Девочки, перестаньте шептаться, – сказала мама, – на вас обращают внимание.
– Мама, – никак не могла успокоиться Лиза, – почему Артем не настоял, чтобы Исабель приняла нашу веру?
– Не забывай, кто – они и кто – мы. И, пожалуйста, не терзай мне душу, я и так вся на нервах.
Лиза поджала губы и, не слушая, что говорит священник, рассматривала своих новых родственников. Все они были высокие, худые и смуглые. Только несколько женщин выделялись яркой красотой. Хороша была и невеста брата: высокая, под стать жениху, с ослепительными белками больших глаз и нежным овалом лица. Она была влюблена в него и жадно ловила каждый его взгляд. Артем старательно ей улыбался. Зная брата, Лиза видела, что это дается ему с трудом. Глаза его оставались холодными: он, наверное, все еще любил свою киевскую невесту.
Тетя Лия плохо себя чувствовала и отказалась участвовать в торжествах. Семен Борисович находился рядом с отцом невесты – Мигелем, занимая место Григория Ароновича. У Рывкиндов и Фальков была договоренность не рассказывать испанцам о болезни Иннокентия. Его отсутствие объясняли длительными отъездами в Европу по работе.
Из костела поехали в новый дом молодых: двухэтажный коттедж с широкими окнами и стеклянной входной дверью. Как и все дома в этом районе, фасадом он выходил на улицу. Старые вязы с большими круглыми кронами закрывали окна от посторонних взглядов и жаркого нью-йоркского солнца. С обратной стороны находилась открытая веранда, перед ней – зеленая лужайка с живой изгородью из подстриженных кустарников туи (своего рода ограда между соседними участками). Сейчас всю лужайку занимали столы с угощением.
Гости с жадностью поглощали тарталетки, барбекю и пирожные. Официанты разливали дорогие испанские вина, специально заказанные для этого дня в Мадриде. Время от времени кто-нибудь из русских гостей кричал: «Горько», призывая молодых по русскому обычаю целоваться. Артем и Исабель поворачивались друг к другу лицами. Жених прижимал невесту к себе и нежно целовал в губы. Испанцы громко хлопали в ладоши и весело кричали: «Браво!», русские гости вслух считали количество поцелуев.
Когда все более-менее насытились, настала очередь танцев. На веранде появилась группа музыкантов, и лакеи быстро сдвинули столы к изгороди. Зазвенели гитары, ударили бубны, под дружные крики гостей, образовавших широкий круг, на середину вышли молодожены. Исабель подняла вверх тонкие красивые руки, увешанные на запястьях блестящими браслетами, и, двигаясь в такт музыке, стала сплетать и расплетать руки, как будто ткала из невидимых нитей тонкий узор или вела о чем-то неторопливый разговор с подругами. Было что-то магическое в этих движениях.
Артем, красный от смущения, неловко притоптывал около нее, двигая всем телом и плечами. Гости с умилением смотрели на них, подпевая и покачиваясь в такт музыки. Гитары звенели все сильней, удары бубнов зажигали горячую кровь. Вскоре уже все плясали и громко пели, как на каком-нибудь уличном карнавале в Мадриде или Рио-де-Жанейро.
К Лизе то и дело подходили молодые люди, приглашая на танец. Говорили они на плохом английском, смешанном с испанским языком. Лиза их не понимала и через Анну объясняла, что не умеет танцевать. Они смеялись, и, громко переговариваясь, отходили в сторону. Вскоре Анну подхватил красивый молодой парень, обнял за талию и повел в круг танцующих. «Ну, и нравы!» – подумала Лиза. В этот момент ее схватил за руку родной брат Исабель, Диего и, несмотря на ее активное сопротивление, потащил в середину толпы. Изрядно подвыпивший кавалер вертел ее вокруг себя, обнимал за талию, наклонял вниз, резким движением отталкивал от себя и снова прижимал к груди так, что она чувствовала сильное биение его сердца. Ей ничего не оставалось, как подчиняться его движениям.
Этот танец назывался фламенко. Как только он кончился, раздалась другая не менее зажигательная мелодия. Лужайка огласилась громкими выкриками и хлопаньем в ладоши: так танцоры подзадоривали самих себя и музыкантов. Другие пели и подыгрывали себе кастаньетами.
Лизу опять кто-то подхватил, и она закружилась в вихре безумного водоворота, потеряв из виду маму и сестру. Ей казалось, что этот день и танцы никогда не кончатся.
Наконец ей удалось вырваться из рук своего очередного кавалера. Тут она увидела на веранде своих родных и стала к ним пробираться. Сарра Львовна радостно всплеснула руками.
– Мы тебя повсюду ищем, решили, что ты уехала домой.
– Как же я могла уехать без вас? Но я хочу уйти отсюда, – сказала Лиза, радуясь, что она сегодня переберется в комнату к Анне и будет спать на нормальной кровати.
– Неудобно уезжать. Сейчас будет фейерверк.
– А где дядя Семен?
– Он давно уехал.
– Даже не попрощался. Совсем стал чужой.
Лиза увидела, что к ним опять направляется Диего и спряталась за Саррой Львовной.
– У меня больше нет сил, я устала.
– Лиза, – умоляюще сказала Сарра Львовна, – Неудобно Диего отказывать, он все-таки родственник, и на нас все смотрят.
– Мне до этого нет дела, – разозлилась Лиза. – Мама, я тебя не узнаю.
– Раньше была другая жизнь, и мы были другие.
Покачиваясь и пьяно улыбаясь, Диего протянул Лизе большую жилистую руку.
– Ноу, ноу, – замотала она головой.
Ее слова потонули в грохоте выстрелов: начался фейерверк. Прямо над головой расцветали огненные шары; стало светло, как днем. Не успевал погаснуть один шар, как вспыхивали другие: красный, желтый, зеленый, фиолетовый и снова красный, рассыпаясь в воздухе на сотни мерцающих звездочек. Гости дружно считали их вслух, пока, наконец, не потух самый последний – тридцатый.
Воспользовавшись тем, что все увлеклись салютом, Диего обхватил Лизу руками и чмокнул в щеку. В лицо ей ударил отвратительно-кислый запах виски и чеснока. Лиза с силой оттолкнула его. Скатившись по ступенькам веранды, родственник растянулся на земле, вызвав дружный смех у окружающих. К ней подскочил Артем и больно сжал ей руку.
– Что ты себе позволяешь? Позоришь меня перед всеми.
– Я хочу домой. Найди нам автомобиль или экипаж.
– Вам здесь приготовили комнату.
– Тогда отведи нас туда.
Мама тоже хотела отдохнуть, но Артем заставил их сначала осмотреть дом, как будто это нельзя было отложить до завтра. Целый час они ходили вместе с ним и Исабель по всем комнатам, рассматривая дорогую мебель, ткани на шторах и занавесках, красивую посуду – сервизы и бокалы, выписанные то ли из Лондона, то ли из Парижа. Все было подобрано и расставлено со вкусом. Это была заслуга Исабель. Девушка окончила в Нью-Йорке Школу искусств, хорошо рисовала и, кроме разработки новых образцов белья на отцовском предприятии, занималась еще дизайном модной женской одежды и оформлением жилых домов и офисов.
– А эта комната для гостей, – Исабель распахнула дверь большой комнаты, где, как в каком-нибудь отеле, стояли кровати, разделенные тумбочками. На противоположной стене висела огромная картина с красной розой на черном фоне. – Туалет и ванная комната рядом.
Лиза так устала, что не стала даже принимать душ. Не успела она залезть под одеяло и с наслаждением вытянуть уставшие ноги, как в дверь постучали. Вошла Исабель и, виновато извинившись, попросила их пройти в гостиную, где собрались самые близкие ее родственники. Лиза сморщилась, но под строгим взглядом Сарры Львовны стала быстро одеваться.
Близких родственников оказалось больше тридцати человек: бабушки, дедушки, дяди, тети, кузины, кузены, чьи-то внуки и даже правнуки. Дети носились по комнате, старики сидели в креслах, обмахивая себя веерами. На одно знакомство с ними ушло полчаса, так как каждый подробно рассказывал о себе. Представляя им свою семью, Артем называл Лизу известной оперной певицей. «Вот дурень, – возмущалась про себя сестра. – Совсем с ума сошел». Она всей душой ненавидела брата и его новую родню, галдящую, как на базаре.
В гостиной стояло пианино, и все стали просить, чтобы она что-нибудь спела. Кто-то сбоку схватил ее за руку. Это опять оказался Диего. Оттолкнув назойливого кавалера, она подошла к пианино и, изобразив улыбку, объявила на английском языке:
– Я сейчас петь не могу, а что-нибудь сыграю, – и заиграла свой любимый «Сентиментальный вальс» Чайковского.
Тут же подскочил Артем:
– Зачем ты играешь Чайковского, кто тут его понимает? Пой из «Кармен».
Лиза посмотрела на его налитые злостью глаза и заиграла Каватину из «Кармен».
– Пой! – настойчиво шипел Артем.
– Дурак! – сказала Лиза и, опустив крышку, направилась к выходу.
На следующий день Артем сердито выговаривал ей, что своим поведением она опозорила его перед родней жены. Лиза взорвалась.
– Если ты будешь так себя вести, я от вас уйду, устроюсь в любой ресторан судомойкой или уборщицей.
Артем замолчал. Он понял по ее голосу, что сестра не шутит.
– И, пожалуйста, выдавай нам с Анной деньги на расходы, я зарабатываю их своим пением, а Аня – работой в кафе.
Брат побагровел от злости, но, зная ее характер, решил, что лучше с ней не связываться, и стал в конце каждой недели выдавать сестрам небольшие суммы на личные расходы. Лиза откладывала свои деньги на квартиру.

ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ

НЕТ СЧАСТЬЯ БЕЗ ЛЮБВИ

Глава 1

Через три месяца Лиза сказала сестре, что им надо уйти из дома, подыскать себе жилье и работу. Но Анна не хотела бросать маму.
Лиза все ждала, что приедет Николай, однако тот сам в каждом письме просил ее скорее возвращаться: он до сих пор не понял, почему она уехала из Женевы.
Как-то в зале кафе (это было вскоре после свадьбы брата) Лиза увидела поляка с парохода Дмитрия Ружинского. Он сидел за столом рядом со сценой и, не отрываясь, смотрел на нее. Лиза растерялась и предложила Евсею Львовичу сделать перерыв. За перегородку прибежал Артем.
– В чем дело? – спросил он грубо сестру.
– Голова разболелась, приму таблетку и продолжим.
Лиза собралась с силами и снова вышла в зал, стараясь не смотреть в ту сторону, где сидел поляк.
Теперь он приходил каждый вечер. Однако знакомство не возобновлял, цветов не дарил, как это делали некоторые ее поклонники, и уходил задолго до конца концерта. Ей сначала было любопытно, как долго это будет продолжаться, потом стало обидно: его интересует только ее пение, к ней он совершенно равнодушен. Дмитрий же, помня о ее своенравном характере, выжидал время.
Когда-то в Женеве по просьбе Ляхницкого Лиза разучила сентиментальный романс Глинки на слова Мицкевича «Голубые дали». Она его вспомнила и решила спеть для поляка. В середине концерта сама села к пианино и запела этот романс, не вписывавшийся в атмосферу кафе. В зале наступила тишина. Дмитрий понял, что она пела для него, и тут же вышел на улицу, чтобы встретить ее у выхода.
Лиза решила, что он счел их кафе неподходящим местом для Мицкевича, оскорбился и ушел. Концерт продолжался. По требованию публики она повторила несколько номеров. Обычно это были арии из оперетт Оффенбаха и Штрауса. Посетители из русских могли по многу раз слушать «Ямщик, не гони лошадей» и «Гори, гори, моя звезда!», бередившие души этих уставших от тяжелой работы и жизни людей. Еще у них был любимый романс «Нищая» – грустная история о прекрасной актрисе, которая в молодости не имела на сцене равных себе, теперь состарилась, потеряла зрение и вынуждена просить милостыню.
К концу вечера Лиза так устала, что вышла из кафе, совсем забыв о поляке. И тут она его увидела. Он стоял около окна. Свет изнутри ярко освещал его высокую фигуру в широком черном пальто и черной шляпе. Лиза растерялась и хотела быстро пройти в свой подъезд, но он решительно шагнул к ней.
– Дмитрий?! – сделала она удивленное лицо.
– Здравствуйте, Лиза. Только, пожалуйста, не делайте вид, что вы меня не замечали в кафе. Я давно сюда прихожу и должен сказать, что поете вы превосходно, «Голубые дали» вызвали у меня слезы.
– Как вы нашли меня?
– Услышал от наших эмигрантов, что есть кафе, в котором поет красивая девушка из России. Я догадался, что это Вы. Лиза, мы должны были рано или поздно встретиться… Это – судьба.
На нее смотрели глаза, полные восхищения и любви, то, что она видела на пароходе. Он был очень привлекателен в своем модном элегантном пальто. К черному цвету было подобрано шелковое белое кашне. Видимо, он неплохо зарабатывал или специально так приоделся для нее. Красивое крупное лицо и высокий лоб опять напомнили ей одухотворенное лицо Блока. Он осторожно взял ее за руку:
– Давайте сходим в ближайшее воскресенье в кино и погуляем по городу.
– С удовольствием, – охотно согласилась Лиза, – я здесь еще нигде не была.
– Тогда в воскресенье буду ждать вас в двенадцать часов на той стороне улицы.
– Договорились. Только, пожалуйста, не приходите больше в кафе.
– Почему?
– Мне это неприятно: я пою не для своего удовольствия, а чтобы заработать деньги.
Он слегка прикоснулся губами к ее руке.
– До встречи в воскресенье. Буду с нетерпением ждать этого дня.
Перед свиданием Лиза задумалась, что ей надеть. Перебрала все нарядные платья, невольно вспоминая, когда и где они их покупали с Колей, и остановилась на скромном костюме из шерсти, в котором в Женеве ходила на занятия с детьми в анархистский клуб.
– Ты куда-то идешь? – спросила ее Анна, с которой у Лизы здесь уже не было таких близких отношений, как в Екатеринославе. Какая-то неуловимая преграда встала не только между ней и братом, но между ней, сестрой и мамой, невольно виновных в том, что ей приходится испытывать мучительное унижение, выступая в кафе.
– Иду прогуляться с одним человеком.
– Расскажи о нем.
– Мы познакомились на пароходе. Поляк, высокий, умный, тоже бежал от полиции. Недавно разыскал меня в кафе.
В 12 часов она подошла к окну. Дмитрий стоял на той стороне улицы с букетом цветов. Тяжело вздохнув, как будто ее заставляли идти силой, Лиза направилась к двери..
После кино они долго бродили по центральным улицам. Говорил в основном Дмитрий, рассказывая о своей жизни в Нью-Йорке. Слушая его, она удивлялась, как он быстро нашел работу (машинистом крана на кирпичном заводе) в чужой стране, не то, что они с Колей так долго нищенствовали в Женеве. В Нью-Йорке много русских эмигрантов. Есть большевики, эсеры, анархисты. Все они состоят в организации «Индустриальные рабочие мира». Он входит в актив этой организации.
– Вы и здесь хотите совершить революцию? – спросила с иронией Лиза.
– Здесь это вряд ли получится: слишком сильная прослойка пролетариатов-люмпенов, но мы не ставим такую цель. Ведем работу среди русских рабочих, поддерживая их политическую активность. К сожалению, американский образ жизни их развращает. Многие хотят быстро разбогатеть, играют на бирже, в казино, участвуют в разных аферах. Сейчас мы наладили выпуск русской газеты. Я постоянно пишу туда статьи.
– Верите, что в России еще можно что-то изменить?
– Верю. Редакция получает письма от наших товарищей из Европы. Они ближе к России, там начинается новая волна забастовок, вызванная расстрелом рабочих на Ленских золотых приисках в Сибири. Вы слышали об этом?
– Я не читаю газет, – уныло протянула Лиза, заметив в политическом энтузиазме поляка общее с Николаем.
В следующее воскресенье он предложил ей покататься на пароходе по Гудзону. Дмитрий был чуткий, деликатный, только влюбленный взгляд выдавал его чувства. Лиза была ему благодарна за то, что он не пристает к ней с лишними вопросами и назойливым ухаживанием. С ним было легко и просто, а его любовь согревала ей душу. Как всякой женщине, ей льстило внимание молодого, красивого мужчины.
На обратном пути спустились в ресторан. Небольшой оркестр играл негритянские «блюзы». Лизе давно не было так хорошо. Они пили шампанское, весело разговаривали и шутили. Ей интересно было слышать его мнение о современной музыке и американском джазе, которым она раньше никогда не интересовалась. «Попробуйте разучить какую-нибудь модную джазовую песню, – посоветовал он, – вашим слушателям понравится». Она покачала головой: «Я же вам говорила, что пою по принуждению, зачем их еще развлекать джазом».
Однажды, не рассчитав время, она опоздала к началу своего выступления в кафе. Артем раскричался на нее в присутствии родных и служащих и пригрозил, что, если еще раз такое повторится, он перестанет выдавать им с Анной деньги. В довершение всего вытащил из кармана пиджака пожелтевшую немецкую газету и сунул ее сестре.
– Что это? – спросила Лиза, удивленно вертя газету в руках, и вдруг увидела на открытой странице фотографию мужчины, державшего в объятьях женщину с неприлично оголенной спиной. Внизу стояла подпись: «Вчера русский анархист Николай Даниленко, проводив в Америку свою жену, всю ночь развлекался с дочерью известного газетного магната Фишера Евой». У Лизы потемнело в глазах. Она с отвращением отбросила газету и разрыдалась.
– Какая низость, Тёма, – сказала Анна. – Зачем ты это сделал? Мы же тебе не чужие люди.
– Чтобы больше не зазнавалась и делала то, что ей положено. – И удалился, хлопнув дверью. За ним вышла мама, уведя присутствовавших тут служащих. Когда они остались вдвоем с Анной, Лиза подняла распухшее от слез лицо:
– Видишь, как Коля быстро утешился без меня?
– Не бери себе в голову. Бульварная пресса способна на что угодно. Репортерам нужна эта Ева, чтобы скомпрометировать ее отца, газетного магната. Николай Ильич здесь совсем не похож на себя. Без подписи я бы его не узнала.
– Это он, его затылок. Я думала, он страдает, переживает, а он, он… – Лиза снова зарыдала. – Больше я ему писать не буду.
Этот случай стал последней каплей в ее отношениях с братом. Встретившись в очередной раз с Дмитрием, она попросила подыскать ей работу и комнату для жилья.
– Вы хотите уйти из дома?
– Артем совсем обнаглел. Смотрит на меня, как на рабыню, делает всякие гадости.
Дмитрий нашел ей место вязальщицы на ткацкой фабрике. Для Нью-Йорка там платили приличные деньги.
– Смогу ли я там работать, – усомнилась Лиза, – целый день стоять у станка?
– Попробуйте, уйти всегда можно.
Это было лучше, чем петь на потребу пьяной публики и терпеть издевательства родного брата.
Известие о решении Лизы уйти из кафе и поступить на фабрику привело Артема в бешенство. Он кричал и топал ногами так, что у Лизы произошла истерика. Сарра Львовна и Анна за нее заступились, тогда он набросился на них, оскорбляя мать и сестру самыми обидными словами.
– Ты мне больше не брат, – закричала Лиза, – я тебя ненавижу.
– Раз так, уходи из дома. Тебя здесь никто не держит.
– И уйду, – сказала Лиза и пошла в комнату собирать вещи.
– Лиза, доченька, не делай глупостей, куда ты пойдешь? – бросилась за ней Сарра Львовна. – К своему молодому человеку?
– Какой там молодой человек! Сниму комнату. У меня есть немного накопленных денег, а на фабрике будет постоянный заработок.
– Ты сообщишь свой адрес?
– Конечно, мама. Я к вам буду приходить, когда здесь не будет этого изверга.
Обойдя несколько домов около фабрики, Лиза сняла комнату у пожилой женщины, работавшей на этой же фабрике. Теперь они с Дмитрием встречались почти каждый вечер, кроме тех дней, когда он проводил занятия с рабочими. Он дарил ей цветы, делал приятные подарки, приглашал в кино и на концерты.
Лиза понимала, что их отношения рано или поздно перейдут в близкие: сколько можно ходить под ручку, они уже не в таком возрасте. Она привыкла к нему, но особых чувств, как это было с Колей (броситься со всего маху в пропасть), не испытывала. Вскоре он сделал ей официальное предложение. Лиза всей душой сопротивлялась и замужеству, и его настойчивой просьбе переехать к нему. В таком случае им следовало бы разойтись, но она не могла остаться одна: ей нужна была хоть какая-то опора.
Согласившись к нему переехать, она попросила подождать с замужеством: им следует проверить чувства. И сразу повторилась история с Николаем: Дмитрий стал больше пропадать на общественной работе, каких-то собраниях, митингах, организовывать и проводить забастовки. Домой приходил поздно, писал по ночам статьи и тексты для своих публичных выступлений, за завтраком часто молчал, думая о своем.
Лиза относилась к этому спокойно, так уставая на работе, что ей было не до душевных переживаний. Через два месяца она обнаружила, что беременна, и сказала об этом Дмитрию. Тот обрадовался такой новости, заставил ее бросить работу, сам делал все по хозяйству. О таком заботливом и внимательном муже можно было только мечтать. Но странное дело: Лиза по-прежнему не испытывала к нему никаких чувств. Иногда он сажал ее на колени, брал в руки ее лицо и целовал по очереди глаза и губы, как это любил делать Николай. Лиза вырывалась у него из рук. «Что с тобой?» – удивлялся Дмитрий. «Я устала», – следовал один и тот же ответ.
Ему нравилось так же, как и Коле, во сне класть ей руку на грудь. Она снимала ее и перекладывала на постель. Он упрямо клал ее на прежнее место. Тогда Лиза поворачивалась к нему спиной. «Лизонька, ну что ты сопротивляешься, – шептал на ухо Дмитрий, – мне так приятно». Она продолжала лежать к нему спиной, и он, не понимая причины такого ее поведения, обижался и тоже поворачивался к ней спиной.
«Неужели я все еще люблю Колю?» – с тоской думала в такие минуты Лиза, и ее охватывало отчаянье. Все было, как в дурном сне: чужой дом, чужая постель, чужой человек, который будет отцом ее ребенка. Но изменить уже ничего нельзя, и она старалась пересилить себя. Поворачивалась к обиженному Дмитрию лицом, обнимала его, гладила по спине, но в следующую ночь повторялось все сначала.
По воскресеньям они ходили на обед к Фалькам. Сарре Львовне ничего не оставалось делать, как смириться с новым положением дочери. Она даже была рада, что Лиза ожила и успокоилась. Все разговоры теперь были о будущем ребенке.
Как-то мама вызвала ее из столовой, провела в свою комнату и протянула письмо от Николая Ильича. Лиза с волнением вскрыла конверт.
– Он из Женевы переезжает в Париж, – сказала она матери. – Просит меня срочно ответить.
– Как же теперь быть?
– Слишком поздно… Напиши ему ты, все, как есть, что я вышла замуж и жду ребенка.
– Почему ты сама не напишешь?
– Не хочу.
– Ты все еще любишь его, – сказала Сарра Львовна с горечью…
– Мама!
– Хорошо, хорошо, оставим этот разговор. Тебе нельзя волноваться.
24 декабря, в канун Рождества, которое в Америке отмечают так же широко, как и в России, Лиза родила дочь. Через три дня все родственники собрались у подъезда больницы встречать ее с малышом. Приехал даже Артем с женой. Брат через Сарру Львовну просил Лизу простить его, и она простила, представив на своем личном примере, каково ему жить с женщиной, которую не любишь.
День был необыкновенно хороший. Лиза вышла на больничное крыльцо и остановилась: из-за яркого солнца ей было плохо видно, кто находится в группе встречающих. Кто-то отделился от этой группы и пошел к ней навстречу. Николай! Видение было настолько явственным, что у нее от волнения забилось сердце. «Коля!» – радостно воскликнула она и побежала вниз по ступенькам. В этот момент облако закрыло солнце, и она увидела перед собой улыбающегося Дмитрия. Вручив ей большой букет цветов, он принял из рук няни конверт с дочкой и осторожно понес свою ношу к экипажу, с удивлением посматривая на Лизу: у нее было расстроенное лицо. Это заметили все присутствующие.
– Что с тобой? – спросила Сарра Львовна, обнимая ее и поздравляя. – Плохо себя чувствуешь?
– Да нет, – ответила Лиза, с трудом сдерживая слезы, – я давно не была на воздухе.
С тех пор видения с Николаем стали повторяться каждый день; возникали навязчивые мысли, что на месте Дмитрия, терпеливо возившегося с девочкой, которую они назвали Верой, должен быть Коля. Дмитрий вставал по ночам к малышке, когда она начинала плакать, брал ее на руки, нес к Лизе кормить, а та смотрела на него, представляя, что это идет Николай, кладет ей девочку на руки, смотрит, как, насытившись молочком, она сладко посапывает около ее груди. Дмитрий возился с дочкой на диване, и она представляла, как это делал бы Коля: показывал ей игрушки, разговаривал с ней, целовал ее пухлые ручки. И так происходило постоянно.
Лиза не понимала, как могла так долго обижаться на любимого человека, на дурацкий снимок в немецкой газете, сойтись с другим мужчиной. Отчетливо всплывали все подробности их интимных отношений, его ласки, объятья, ей безумно хотелось, чтобы он очутился рядом.
Близость с Дмитрием ей стала невыносима. Чтобы не мучить ни его, ни себя, она сказала ему, что временно поживет у мамы, так как ей одной трудно управляться с ребенком.
– Можно взять няню, – упавшим голосом предложил Дмитрий, давно заметивший ее охлаждение, – ведь мама занята в кафе.
– Я не хочу доверять Верочку чужому человеку. Ты можешь к нам приходить, когда захочешь.
Своим родным она ничего не стала объяснять, да они и сами обо всем догадались. Сарра Львовна была расстроена: она любила и уважала Николая Ильича, но Дмитрий ей тоже нравился. Теперь он приходил к ним каждый день, гулял с девочкой, терпеливо возился с ней, иногда оставаясь до позднего времени, чтобы уложить ее спать. Лизу такое положение вполне устраивало: он любит девочку и может с ней общаться сколько угодно, а с ней ему достаточно дружеских отношений.
Ей не хотелось быть в тягость родным и материально зависеть от Дмитрия. Еще в больнице она слышала, что в Нью-Йорке есть курсы для воспитателей детских садов, где занятия проходят по методу немецкого педагога Августа Фрёбеля. Выпускниц этих курсов так и называли «фребеличками». Одни такие курсы оказались недалеко от дома. Молодым мамам разрешали брать с собой детей. Их собирали в группу, и, пока шли лекции, каждая из женщин по очереди занималась с малышами, применяя на практике полученные знания. Весной она успешно сдала экзамены, получила диплом и устроилась руководителем детской группы в русской колонии. За это получала неплохие деньги, а дочь целый день находилась при ней.
Дмитрий уговаривал ее вернуться домой, нажимая на то, что ребенку нужен отец. В конце концов, Лиза уступила ему, но через полгода опять вернулась к своим: жить с нелюбимым человеком, пусть и очень хорошим, было невыносимо. Даже Артем ее поддержал, и время от времени подбрасывал на племянницу приличные суммы денег.
– Он изменился в лучшую сторону, – говорила по этому поводу Анна сестре. – Не любит свою жену и опять сблизился с нами, зная, что только мы его понимаем и жалеем. Мама ему все простила.
– А ты?
– Мне все равно. Я, Лиза, ощущаю себя здесь в роли автомата: ем, сплю, работаю, зная, что мне никогда не вырваться из замкнутого круга.
– Это все от однообразной жизни. Вот подожди, Верочка подрастет, и мы все вместе отправимся путешествовать – на Майами или куда-нибудь в прерии, к индейцам, в те места, которые описывает Фенимор Купер. Или нет: на Ниагарский водопад или озеро Мичиган. Вот где должно быть очень красиво. Помнишь, как в русских романах господа лечили хандру и нервы, путешествуя за границу. Так и мы: уедем отсюда и восстановим душевный покой.

Глава 2

У Анны было много вещей, связанных с Николаем. Сестра вывезла из Екатеринослава альбомы «Эрмитаж» и «Санкт-Петербург», которые он подарил им в 1906 году, когда ездил навещать Сергея в Петербург. На следующий год Лиза и Николай были в Петербурге вместе и привезли оттуда по просьбе Анны толстую книгу с иллюстрациями картин Эль Греко и офорт одной из самых его знаменитых работ «Апостолы Петр и Павел», ставшей с некоторых пор ее любимой картиной. Во время своей поездки в Париж они прямо оттуда послали Анне альбомы с видами Парижа и репродукциями картин из Лувра. Из Женевы, когда еще Лиза была там, от него в Нью-Йорк постоянно приходили сборники французских и русских современных поэтов. Николай всегда помнил об увлечении Анны поэзией.
Эти книги и альбомы стоили немало денег. Анне пришлось вести за них борьбу с Артемом в тот период, когда он продавал для покупки акций все, что представляло в доме какую-либо ценность. Артем с ней не стал связываться, обнаружив к своему удивлению, что младшая сестра по своему характеру и упорству ничем не уступает старшей. Сейчас эта литература занимала в книжном шкафу несколько полок. Офорт Эль Греко с апостолами висел над изголовьем Аниной кровати. Лизе было приятно смотреть на эти вещи: к ним прикасались руки Николая.
– Аня, почему ты так любишь эту картину Эль Греко? – спросила она как-то сестру, не задумываясь об этом раньше.
– Помнишь, в то лето, когда мы жили в Ялте и познакомились с Мстиславом, ты уговорила маму поехать встречать рассвет на Ай-Петри. Когда мы утром все вместе стояли над обрывом, внизу клубился туман. Начался восход солнца, горизонт стал багровым, таким же багровым сделался туман под нами. Мстислав спросил меня, вижу ли я что-нибудь в этом пейзаже. Я думала, он имеет в виду природу, и сказала, что здесь необыкновенно красиво. Он сжал мне руку и восторженно прошептал: «Да нет же, смотри внимательно: по облакам идут апостолы Петр и Павел». Эта картина мне всегда напоминает ту поездку и Мстислава.
Анна устала носить в себе сомнения, которые последнее время все чаще одолевали ее насчет жениха и его любви к ней. Ей надо было с кем-то поделиться. Однажды она вытащила из шкафа три толстых пачки его писем и предложила Лизе почитать. Письма были наполнены нежностью и стихами. Только не понятно было, чьи это стихи: его собственные или других поэтов. Анна его никогда об этом не спрашивала. «Милая, Аннушка, – писал он в одном из последних писем. – Я живу от письма к письму от тебя, и когда их читаю, представляю твое милое лицо и твои пальцы, старательно выводящие эти строчки. Сегодня я получил твое послание утром, а вечером уезжал в Москву по делам, и всю дорогу в поезде, пока не погасла свеча, перечитывал твои строки, уснув совершенно счастливым. Утром чувства так переполняли меня, что мне захотелось поделиться ими со своими тремя соседками. Однако им до меня не было дела, так как они обсуждали горе одной из них, у которой недавно трагически погиб муж. Счастливый человек – эгоист, но я смирил свои чувства и принял участие в общем разговоре. Муж этой несчастной женщины переезжал в темноте реку и случайно попал в прорубь. Погибли он сам, его слуга и кучер. Другая соседка рассказывала о засухе в том месте, где она живет, и случаях людоедства. Чего только не услышишь в дороге!
В Москве побывал в музеях и на нескольких встречах и лекциях по литературе и искусстве. В одном месте обсуждали стихи нового молодого поэта Анны Ахматовой. Запомни это имя и постарайся найти ее сборник стихов «Вечер». Если не найдешь, я тебе вышлю. Сейчас у нас вообще много новых, талантливых имен.
Волошин в Политехническом музее прочитал публичную лекцию «О художественной ценности пострадавшей картины Ильи Репина «Иван Грозный и сын его Иван», высказав мысль, что в самой картине «таятся саморазрушительные силы». Именно её содержание и художественная форма вызвали агрессию против неё у человека, изрезавшего ее ножом.
Я преклоняюсь перед Волошиным. Он всем интересуется и кладезь знаний, особенно в истории и искусстве. Говорят, к тому же он масон и, живя в Париже, получил посвящение в двух ложах. Впрочем, в России трудно найти человека, который бы не был масоном. Помнишь, как мы в Судаке у сестер Герман читали вслух о тамплиерах?». Дальше на шести страницах шли рассуждения о новых произведениях Мережковского и Леонида Андреева.
В одной из пачек лежали письма из Крыма. Пока был жив дядя Мстислава, он по-прежнему отдыхал у него в Ялте. О самом старике писал, как о литературном герое своего рассказа. «Дядя сильно постарел, перестал выходить из дома, сидит целыми днями у окна и, глядя на море, по-стариковски философствует. По утрам оно покрыто нежной, розовой дымкой, легкий ветер приносит оттуда соленые брызги и тревожные крики птиц. «Там летают чайки, – с грустью говорит дядя мне, – они зовут меня в таинственную даль, куда мне очень скоро придется отправиться и откуда никто не возвращается. Чайки будут летать и завтра, и послезавтра и сто лет спустя, и тысячу, а меня уже не будет, и этого дома не будет. Только песок, море и небо. Для чего мы все рождаемся?»
Дядя умер в сентябре 1910 года. Его дочь, жившая со времени замужества в Берлине, продала этот дом. С тех пор Мстислав, любивший Крым, ездил в Судак, к сестрам Герман или в Коктебель, к поэту Волошину. Анастасия Герман стала известной поэтессой, Екатерина увлеклась философией и теософией и теперь чаще бывала за границей, чем в России. «Представь себе, Аннушка, – пишет Мстислав в одном из писем, – сестры до сих пор помнят вас с Лизой и удивились, что Лиза оказалась в тюрьме как анархистка. Непременно загубит свой талант».
– Мы тоже с Колей удивились, когда узнали, что Екатерина влюблена в известного поэта и живет с ним и его женой в одной квартире, – сказала Лиза, недовольная рассуждениями Мстислава о ней. – Мы слышали этого поэта в Петербурге, помнишь, я тебе рассказывала о нашем посещении литературного кафе. Он – в возрасте и страшный. А теперь на таком же положении она живет в Риме с каким-то русским философом и там же в одном номере с ними обитает его супруга.
– Как ты думаешь, зачем мне Мстислав пишет? – спросила Анна, думая о своем. – Ведь мы с ним не виделись пять, почти шесть лет! Я его продолжаю любить, потому что у меня нет никого другого, а он? Ему, зачем это нужно? Он вращается среди интересных людей, там полно женщин…
– Значит, он тебя, действительно, любит. Ты себя недооцениваешь. Ты – чистая, добрая душа, светлый ангел в этом мире. Коля тебя очень уважал. Стал бы он для кого-нибудь другого бегать по Женеве, искать книги, чтобы послать в Америку.
Она подошла к офорту Эль Греко, погладила рукой по стеклу. Тут же выплыло из памяти, как они с Николаем долго искали в Эрмитаже эту картину. Ходили, ходили по залам, прошли уже всех испанских художников и всего Эль Греко, повернули назад, и вдруг остановились, как вкопанные, – слева от входной двери висело это полотно.
Вместе с письмами Мстислав присылал свои фотографии. Они лежали у Аннушки отдельно в большом портфеле. Их было много. Вот он студент последнего курса Харьковского университета, вот – уже учитель гимназии в парадном вицмундире. Плотный, коренастый молодой человек, с короткой стрижкой, усиками и немного растерянным взглядом. Ничего общего с тем юношей, которого Лиза помнила по Ялте.
– А ты ему посылаешь фотографии?
– Посылаю. Он их показывает своим родителям. По его словам, я им нравлюсь, и они не удивляются, что он так терпеливо ждет меня столько лет… Так он, во всяком случае, пишет. Я в это не очень верю.
На одном снимке он запечатлен в группе людей на станции Астапово в те дни, когда там умирал Толстой. Женское лицо в первом ряду показалось Лизе знакомым. Внимательно вглядываясь в него, пыталась вспомнить, кто бы это был. И вдруг ее осенило: Соня Пизова. Несомненно, она. Суд над отрядом Борисова состоялся в феврале 1910 года. Обеих Пизовых оправдали. Толстой умер в октябре, и Соня, как преданная его почитательница, конечно, туда поехала.
Вспомнила их разговоры с Соней о Болконском и Безухове, свои рассуждения о философских взглядах Толстого. До чего ж она тогда была самонадеянной.
– Аннушка, я знаю одну из женщин, которая изображена на этой фотографии. Да и ты ее должна помнить: Соня Пизова, та самая, что записывала рассказы Степана и приводила к нам домой Яворницкого.
– Конечно, помню. У нас здесь есть книга с рассказами Степана «Байки деда Афанасия», которые папа помог ей издать.
– Соня сильно изменилась. Потеряла одного любимого человека, потом второго. Ради чего все это было? – задумчиво произнесла Лиза. – Столько ребят погибло и покончило самоубийством, а мы продолжаем жить, страдать, на что-то надеяться.
– Ты задаешься вопросами, которые мучают многих героев Чехова. Все они изнывают от безделья и не знают, куда себя деть, от этого все их нравственные переживания. Ирина в «Трех сестрах», вроде тебя, вздыхает: «Куда? Куда все ушло? Где оно?.. О, я несчастная…». Войницкий в «Дяде Ване»: «Если бы можно было прожить жизнь по-новому!» Ему вторит помещица Раневская в «Вишневом саде: «Если бы снять с груди и с плеч моих тяжелый камень, если бы я могла забыть мое прошлое». Я раньше их всех жалела, сочувствовала их нравственным страданиям.
– Разве это не так?
– Нет. Все зависит от самого человека. Ты, например, можешь написать Николаю Ильичу, и он за тобой приедет.
– Пойти на такое унижение, ни за что на свете.
– Ты – жертва своего характера, Лиза, сама себя истязаешь. Мне тебя жаль.
Чтобы успокоиться, сестра ушла на кухню готовить ужин. Лиза расстроилась: Аннушка задела самую больную струну в ее душе. Она давно бы написала Коле, но ее останавливала мысль, что у него тоже могла появиться другая женщина. Получи она такое известие, оно бы окончательно подкосило ее. Неужели маме и сестре это не приходит в голову?
Перебрала еще несколько писем Мстислава. И этот «писатель» мог бы давно приехать сюда за Аннушкой, а то ждет неизвестно чего. А вдруг и этот женат? Нет, лучше им обеим оставаться в неведении: в их ситуации оно куда предпочтительней правде.

ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ПАРИЖ СОБИРАЕТ ДРУЗЕЙ

Глава 1

После того, как Рогдаев неожиданно исчез из Женевы, а близкие друзья разъехались кто куда, Николай в основном поддерживал отношения с Готье и Бати. В начале 1913 года во Франции сменилось правительство, и они оба стали поговаривать о том, чтобы вернуться домой. Шарль предлагал Николаю ехать вместе с ними, но тот все надеялся, что Лиза вернется, и ждал ее.
В эти дни на фабрике прошел слух о полной реконструкции всего предприятия, а не только цеха формовых сапог. Бортье вроде бы решил отказаться от строительства новых фабрик и решил расширить и переоборудовать свое детище в Женеве. Эти слухи пугали рабочих, они потребовали от администрации прояснить ситуацию. Старший сын Бортье, Виктор собрал начальников цехов, мастеров, всех технических работников и ознакомил их с перспективным планом развития предприятия. Кроме линии женских сапог, намечалось поставить новое оборудование для выпуска сапог для армии, резиновых надувных лодок, одежды для подводных работ и плавания. В связи с этим одни производства укрупнялись, другие ликвидировались. Что касается работников закрывающихся цехов, то часть из них отправят на время реконструкции в длительный отпуск без сохранения содержания, остальных сократят по штату с выплатой компенсации. Фабком вынужден был согласиться с решением администрации, такая ситуация предусматривалась в коллективном договоре.
– С какого цеха начнется реконструкция? – спросил Виктора старший мастер подготовительного цеха.
– Со штампованных галош. Там мы поставим два новых конвейера. Сейчас отец и Марсель закупают это оборудование в Берлине.
Вскоре после совещания Николай обнаружил трещины еще на трех печах. Помня реакцию фабкома с подобной ситуацией три года назад, он не знал, что делать и с кем посоветоваться. Вместо Льебара теперь был новый председатель Жан-Пьер Ланг, не менее самовлюбленный и тщеславный деятель, чем его предшественник. За время своего избрания на этот пост Жан-Пьер показывался в их цехе всего один раз и то перед очередными выборами в фабком, чтобы напомнить о своем существовании и заручиться поддержкой прессовщиков. Николай не понимал такого поведения профсоюзного лидера и только, когда кто-то в цехе сказал ему, что начальство выписывает Лангу и отдельным рабочим дополнительные премии, ему стало все ясно.
Скрепя сердце, он пошел к главному инженеру. Липен выслушал его сообщение с большим сожалением, сказав, что, видимо, все пресса находятся в таком критическом состоянии, пора ставить вопрос об остановке цеха. «Буду за вас бороться в любом случае», – сказал он, принимая от Николая докладную записку.
Цех закрыли, весь коллектив, за исключением некоторых рабочих и старшего мастера, уволили с выходным пособием за две недели. Отстоять своего лучшего механика Даниленко Липену не удалось. На прощанье он вручил ему рекомендательное письмо от своего имени, чтобы оно помогло ему в дальнейшем при устройстве на работу.
Теперь Николая ничто не удерживало в Женеве. Он поддался уговорам Готье переехать в Париж, но на всякий случай написал Лизе в Нью-Йорк письмо, чтобы узнать, как она к этому отнесется и когда все-таки собирается вернуться обратно. А пока стал усиленно работать над сборником рассказов и воспоминаниями о тюрьме, которые обещал издать Синицын.
Ответ пришел от Сарры Львовны. Она сообщала, что Лиза вышла замуж и ждет ребенка. Письмо заканчивалось словами: «Мне очень жаль».
Николай не мог поверить. Лиза вышла замуж и беременна от другого мужчины. Его Лиза!? Это какое-то безумие, бред, страшный сон. Подсчитав, сколько времени она отсутствует, он ужаснулся: семь месяцев. Как незаметно они пролетели! Первое время он болезненно переживал, что, не посоветовавшись с ним, она прервала беременность. «Сумасбродная, взбалмошная женщина, – ворчал он про себя, – любит только себя, ей нет дела до других». Ему не хотелось ей писать, а на ее письма он отвечал редко и немногословно.
Единственный человек, с кем он в те дни поделился своим горем, был Шарль Готье. Шарль объяснил его состояние оскорбленным мужским самолюбием, советуя простить Лизу. «Женщины, – убеждал он Николая, – часто совершают поступки под влиянием захлестнувших их эмоций, сами не отдавая себе в этом отчета. У многих супругов бывают такие ссоры; и у нас с Викторией были. Надо уметь с достоинством выходить из них, мужчина первый должен сделать этот шаг. Лиза к тому же человек искусства, у нее, как у всех людей этого круга, – повышенная восприимчивость».
Николай не признавал за собой никакой вины и, как в прошлый раз, в Екатеринославе, когда она сбежала из дома, решил не предпринимать никаких действий: пусть все будет, как есть, ни в коем случае не идти у нее на поводу. Однако ни в самом начале ее отъезда, ни потом он не допускал мысли, что она может уйти от него навсегда. «Помучает его, – рассуждал он, – и вернется обратно».
О том, что она перед расставанием в Женеве бросила фразу: «Если я тебе еще нужна, приезжай за мной в Америку», он забыл. И, конечно, не мог представить, что в ее руках окажется немецкая газетенка с фотографией его и Евы, сделанной продажным журналистом Рихардом Лехнером. Сам он этой газеты не видел, но слышал о ней от других товарищей, которым она попалась в руки. Никто не предал значения этому факту. Наоборот, люди удивлялись, как он мог упустить такой случай, чтобы не познакомиться через дочь с самим газетным королем Фишером.
Со временем он успокоился и был уверен, что Лиза тоже забыла свои какие-то непонятные претензии к нему, отдохнула среди родных и вот-вот вернется в Женеву. В Париж они поедут вместе. И вдруг такой удар.
… Он вытащил из стола ее письма, приходившие из Нью-Йорка летом и осенью 1912 года. В них она подробно рассказывала о работе кафе, женитьбе Артема, их вполне благоустроенной жизни. Взял другие письма. Только теперь он обратил внимание, что перерыв между ними с каждым разом увеличивался, и тон их становился все более сухим и сдержанным. В последней открытке она поздравляла его с днем рождения, не поставив в конце, как обычно, «крепко тебя целую». Он не обратил на это внимания, так как был занят делами в цехе. Значит, уже тогда Лиза была связана со своим новым избранником. И снова, как зловещее напоминание о ней, выплыли из памяти ее красное тело и его душевные переживания в тот момент.
Итак, в Париж он едет один. С собой решил взять только самые нужные вещи и некоторые книги. Книг было много: на русском, французском, немецком и английском языках. Зачем и для кого собиралась эта библиотека? Болезнь всех библиофилов. Часть из них он раздал знакомым русским эмигрантам, остальные отвез в библиотеку анархистского клуба.
Разбирая книги в книжном шкафу, нашел статуэтку Афродиты, задвинутую в самую глубь. Ее пропажу он обнаружил вскоре после отъезда Лизы, решив, что она увезла ее в Нью-Йорк, и теперь с удивлением вертел богиню в руках, не понимая, как она там могла очутиться.
Не меньшее удивление вызвал у него и сборник стихов Блока, который он когда-то в Екатеринославе подарил Анне, и был уверен, что он находится у нее. Открыв обложку, прочитал стихи Тютчева, обращенные им тогда к Лизе:

Но есть созвездия иные,
От них иные и лучи:
Как солнца пламенно-живые,
Они сияют нам в ночи.
Их бодрый, радующий души,
Свет путеводный, свет благой
Везде, и в море и на суше,
Везде мы видим пред собой.

В уме всплыли еще одни строки, кажется, того же Тютчева:

О, как убийственно мы любим!
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!..

Сердце больно сжалось: почему у них с Лизой так получилось? Наверное, в этом была и его вина. И, чтобы раз и навсегда забыть о прошлом, он положил Афродиту и Блока в сумку с книгами, которые собирался отнести в анархистский клуб. Туда же пошел и Альманах современных русских поэтов, подаренный ему Лизой на первое их Рождество в Женеве.
Из Лизиных вещей оставались еще медальон с ее фотографией и картина Маруси Нефедовой. Снял с шеи медальон, щелкнул замком. Лиза смотрела на него своими прекрасными глубокими глазами, которые он так любил, но сейчас выражение их показалось ему насмешливо-вызывающим: «Да, я такая, а ты что, так и не понял?» Он со злостью захлопнул крышку и бросил медальон в мусорную корзину.
Картину решил подарить художественному салону «Монблан», где Маруся Нефедова когда-то проводила благотворительный концерт с участием Лизы. Хозяин салона Эрик Гвинден помнил и Николая, и его жену, и очень удивился такому щедрому подарку.
– Вы считаете, что Нефедову в Женеве забыли? – почему-то оправдывался он. – У меня есть несколько ее картин и рисунков, я их выставляю на крупных выставках. Картина стоит хороших денег. Я вам заплачу.
– Мое решение твердое. Единственная просьба: указать в проспектах и подписи, что на ней изображены люди, которые когда-то очень любили друг друга.
Пожав Эрику руку, он быстро пошел к выходу. Тот с сочувствием посмотрел ему вслед и, чтобы не забыть, записал в блокнот пожелания дарителя. Самой картине дал название «Перед расставанием».

Глава 2

В Париже, несмотря на активную политическую жизнь и широкий круг новых и старых друзей, Николая охватила страшная тоска. Узнав о замужестве Лизы, Михаил советовал ему найти другую женщину – клин клином вышибают. Так в свое время сделал Володя, и вполне доволен своим новым выбором.
Из молодых женщин, которых Николай хорошо знал, в его окружении были Андри Бати и дочь Готье – Каролин. Обе семьи теперь жили в Париже. Он не мог не заметить, что Виктория и Каролин стали к нему более внимательны, постоянно приглашали его то в оперу, то на выставки художников или воскресные прогулки за город. Виктория как-то в шутку назвала его «нашим женихом». Но ему больше нравилась Андри. Как-то незаметно эта семнадцатилетняя девушка превратилась во взрослую, красивую женщину: веселую, остроумную, со спокойным, мягким характером. Она много читала и любила русскую литературу, что также сыграло роль в их сближении. С ней ему было интересно. Они много времени проводили вместе. Андри показывала ему свои любимые места в Париже, заново открывая их после долго отсутствия и для самой себя.
Во время таких прогулок и произошло их первое объяснение. Они поднялись к католическому собору Сакре-Кёр, расположенному на вершине холма Монмартр, в самой высокой точке Парижа, и, стоя около парапета, любовались открывавшимся оттуда видом на вечерний город. За спиной возвышался собор с белыми стенами и сверкающими такой же белизной куполами. Снизу тянуло сыростью, дул неприятный ветер. Андри замёрзла. Ему захотелось обнять её и поцеловать. Девушка ждала этого, напряжённо улыбаясь и смотря на него своими карими блестящими глазами. Расстегнув пальто, он прижал к себе её худенькое трепещущее тело и осторожно поцеловал в губы. Щеки её вспыхнули, как будто их обдало жаром.
– Я давно люблю вас, – прошептала она, – неужели вы этого не понимаете? – обняла его за шею и, не стесняясь стоявших рядом людей, стала целовать его лицо.
– Андри, – ответил он ей, озадаченный таким неожиданным порывом. – Я ничего вам не могу обещать в будущем. Когда-нибудь я навсегда вернусь в Россию.
– Я вас люблю, и больше ни о чём не хочу знать. Мы должны быть вместе.
Вскоре их отношения перешли в близкие. Он часто оставался у нее ночевать, однако ни разу не пригласил Андри к себе домой. Странное дело: он как будто боялся осквернить их с Лизой кровать, хотя Лиза не была в этой парижской квартире и не спала на этой кровати. Он не мог представить в своем доме другую женщину, так еще сильно было его чувство к жене. И по той же причине не мог окончательно переехать к Андри, снимавшей отдельную квартиру, чтобы не зависеть от родителей. Кроме того, зная, что рано или поздно ему придется вернуться в Россию, он не хотел обнадеживать девушку и приносить ей страдания. Она давно его любила – он заметил это еще в Женеве. Он боялся этой любви, боялся, что сам может к ней привязаться, и не мог уже сопротивляться ее искреннему чувству, дававшему ему силы жить дальше. Иногда по разным причинам они не виделись по нескольку дней, и тогда его нестерпимо тянуло к ней. Было приятно думать, что где-то рядом есть человек, который искренне любит и ждет тебя.
Их отношения нельзя было скрыть. Вскоре Николай почувствовал охлаждение со стороны семьи Готье и самого Шарля, перенесшего личные обиды на их дружбу. Писатель перестал общаться и с Франсуа Бати. Тот страшно рассердился на него, не догадываясь об истинной причине такой перемены в поведении старого друга.
Вернувшись в Париж, Франсуа был разочарован во многих прежних друзьях и соратниках, сохраняя сильную привязанность только к Жану Жоресу. Все это время он надеялся на лучшие перемены в стране и укрепление отношений между левыми и правыми социалистами. Но те все больше «грызлись» между собой, а нарастающие противоречия во взглядах на милитаризм Германии усиливали кризис в их рядах. Во многих из них Франсуа видел отвратительных карьеристов и изменников делу рабочих, глубоко презирал Геда, утверждавшего, что империалистическая война пойдет только на пользу рабочему движению и приведет к мировой революции.
Окончательно на всех разозлившись, Франсуа уехал к брату в Тулон писать книгу о развитии социалистического движения в Европе и назревающем крахе II Интернационала, который он уже предвидел, наблюдая конфликты во всех партиях.
В русской эмигрантской среде была такая же нездоровая обстановка, усугублявшаяся честолюбием партийных лидеров. Большевики и меньшевики, экономисты и ревизионисты, отзовисты, троцкисты, национал-уклонисты, центристы и т.д. по-прежнему, не переставая, спорили и обливали друг друга грязью. Больше всех огонь в масло подливал Ленин, набрасываясь то на Троцкого, то на Плеханова, а то на деятелей иностранных партий, не жалея для них, как и для русских товарищей, самых нелицеприятных выражений.
При всем своем изменившемся отношении к большевикам и их вождю, Николай не мог не поражаться энергии Владимира Ильича. У большевиков без конца проходили конференции, заседания ЦК, конгрессы, на которых они рассматривали массу вопросов, касающихся всех сторон политической жизни России. В Петербурге начала выходить ежедневная газета «Правда» – несомненное достижение любой политической партии. Сам Ленин неутомимо писал работы по всем вопросам будущего устройства социалистического государства. Он готовился к революции, как будто она должна была произойти завтра. Когда же в печати появлялись статьи на аналогичные темы авторов из других партий, он подвергал их резкой критике. По-прежнему он видел у руля нового государства только себя и свою партию: его соперникам там не было места.
На этом фоне все другие партии и движения значительно проигрывали и прежде всего анархисты, хотя в Париже они вели более активную деятельность, чем в Женеве. Здесь было несколько групп, и каждая, как обычно, действовала сама по себе. Николая привлекала группа, которой руководила Мария Корн. Еще его интересовали лекции по анархизму и литературе профессора из Петербурга, известного анархиста Алексея Алексеевича Борового, эмигрировавшего в Париж из-за преследований правительства. Эти лекции очень хвалил Леня Туркин. Боровой давно интересовал Николая. Особенно сильное впечатление на него произвели две его крупные теоретические работы «Анархизм» и «Либерализм». Многие размышления и положения в них противоречили традиционному анархизму и взглядам Кропоткина. Считая Борового одним из самых эрудированных анархистов, Николай мечтал познакомиться с ним лично.
Но прежде ему надо было устроиться на работу. Деньги, заработанные им ранее литературным трудом, подходили к концу. Андри поступила в колледж на отделение русского языка и литературы, утром ходила на лекции, днем подрабатывала машинисткой и стенографисткой в «Юманите», редактором которой был близкий друг ее отца Жан Жорес. Девушка убеждала Николая, что им вполне хватит ее денег на двоих, не понимая, что тем самым ущемляет его самолюбие.
У французов на многие вещи были свои «демократические» взгляды. Дети старались поскорей избавиться от родительской опеки и вести самостоятельную жизнь. Девушки жили со своими молодыми людьми, молодые люди – с «подружками», которых часто меняли. Супруги Бати спокойно отнеслись к тому, что их дочь сняла квартиру и сошлась с мужчиной. Их не интересовало, как они собираются строить свои отношения и заключат ли официальный брак. Во всяком случае, так казалось Николаю, не видевшему с их стороны каких-либо перемен по отношению к себе, как это произошло с Готье.
В Париже ему хотелось найти должность на солидном предприятии, близкую к его специальности по Горному училищу – инженера-электротехника, но везде, как эмигранту, ему предлагали рабочие места: грузчика, такелажника, подсобного рабочего, слесаря, токаря, фрезеровщика. Наконец на крупном механическом заводе к нему проявили интерес: в один из цехов требовался инженер-электротехник. Чиновник, беседовавший с ним, дотошно расспрашивал его об учебе в России, работе на резиновой фабрике в Женеве, причине, по которой он оттуда ушел, посетовав, что у него нет рекомендации. Услышав о рекомендации, Николай с поспешностью вытащил письмо Липена. Чиновник пробежал глазами письмо, и вопрос о приеме был решен.
– Я представлю вашу кандидатуру администрации завода, – сказал он. – К работе можете приступить с завтрашнего дня. Испытательный срок – три недели. И еще. Обязан вас, месье, предупредить: руководство завода категорически против участия рабочих и служащих в митингах и демонстрациях, не говоря уже о забастовках. Русские это любят.
Николай машинально кивнул головой. Однако это предупреждение было совсем некстати: во Франции объявился Рогдаев. Скрываясь от русской охранки, они с Олей жили сейчас в Тулузе. Андри узнала их адрес и предложила съездить к ним. Пока они собирались, Рогдаев сам приехал в Париж, назначив Николаю встречу в ресторане «Жюллиен» на Больших бульварах именно сегодня.
Кроме того, на этом заводе был сильный рабочий класс, и, хотя, как заявил чиновник, руководство категорически против участия рабочих и служащих в митингах и демонстрациях, именно здесь не так давно проходили крупные забастовки за сокращение рабочего дня и решение социальных вопросов. Он не собирался оставаться в стороне от политической жизни рабочих. Главное проявить себя в работе, все остальное начальства не касается.
С таким настроением он вышел с завода и поехал на Большие бульвары. Рогдаев его ждал, заказав по такому случаю несколько блюд и вино. За три с половиной года, что они не виделись, он заметно изменился: похудел, ссутулился, приобрел серо-желтый цвет лица. Новый, из дорогого материала костюм стального цвета сидел на нем мешком. В гладко зачесанных назад волосах и бровях появилась седые проталины. Видимо, жилось ему все это время несладко, и о своем пребывании на Балканах он рассказывал неохотно. Уехал тогда из Женевы в Белград по просьбе сербских анархистов, организовал там типографию, намереваясь выпускать газету на двух языках: для сербов и русских анархистов, но его арестовали. Затем освободили и снова арестовали. Всего он сидел четыре раза: в Белграде, Софии, Солониках и снова в Белграде, проведя в общей сложности в застенках три года.
Русская охранка требовала, чтобы сербские власти выдали его России. Те, опасаясь мести со стороны сербских анархистов, отправили его на пароходе в Марсель, откуда он тайно переехал в Тулузу. Ему надоело находиться без дела, и они с женой вернулись в Париж, чтобы включиться в работу. У него была масса планов: создать свою группу, типографию, анархистский клуб, возродить журнал «Буревестник» и издание политической литературы.
– Для начала, – говорил он возбужденно, – устроим благотворительный вечер, как тогда на 1 Мая в Женеве. На Лизу я могу рассчитывать?
– Лиза теперь живет в Америке. У нее другая семья.
– Значит, это правда, что ты сошелся с Андри? Мы с Олей не поверили.
– Правда. Я сам тебе буду помогать.
– Тут есть один товарищ, который развернул широкую деятельность, – сказал Рогдаев.
– Ты имеешь в виду Карелина и его «Общество вольных социалистов»? Ходят слухи, что он масон и с помощью Забрежнева посвящен в масонскую ложу. Забрежнев свое масонство не скрывает и будто бы занимает в этой ложе большой пост.
– Карелин – бывший эсер. Я читал программу его «Общества»: смесь эсеровщины с анархо-религиозной пропагандой. Занимается черти чем. Написал «Десять заповедей анархистов». Каждая начинается со слов заповедей Закона Божьего: не сотвори себе кумира, не убий, не укради, помни дни священного месяца. «Возлюби вольную волю, как дорогую невесту, и ненавидь насилие во сто крат сильнее, чем злейшего врага твоего». И многое другое в таком же духе. Как поп с амвона. Хочу написать статью и раскритиковать его.
– Анархистам надо объединяться, а не конфликтовать, – возразил Николай. – У нас – все отдельные группы. У каждой свои газеты, типографии, уставы. Ты тоже хочешь создать новую группу, свой журнал, типографию, клуб, когда это можно делать всем вместе, и во всех отношениях будет целесообразней. Хорошо бы создать бюро или центр, который объединил бы все наши силы, хотя бы здесь, за границей, направлял их работу и проводил общие мероприятия под едиными лозунгами. Кстати, проверил бы для интереса, чем занимаются анархисты в Льеже, которые, помнишь, когда-то присылали письмо в «Буревестник». Дали им совет, как создать группу, обещали помогать и забыли о них.
– Ты прав, нехорошо получилось, надо им написать. А как наши ребята в Цюрихе?
– На жизнь не жалуются. Организовали группу «Коммуна», газету «Рабочий мир», пока очень слабую. Беда всех местных групп: варятся в собственном соку.
– Подожди, Коля, приду в себя, начну налаживать связи. Пойдешь ко мне в журнал сотрудником?
– Не могу. Я только что устроился инженером на крупный завод. Познакомлюсь там поближе с работой синдикатов и ВКТ, тогда обязательно напишу что-нибудь. Что же касается благотворительных вечеров, то можно выбрать другой путь: например, устроить литературный вечер. Я прочту лекцию о русской литературе, почитаю стихи. Можно пригласить для этого Борового. Алексей Алексеевич сейчас живет в Париже, читает для русских эмигрантов лекции по философии и литературе. Все их хвалят. Боровой основательно критикует Кропоткина. Было бы интересно его послушать.
– На Кропоткина многие сейчас обрушились, начиная с нашего Туркина.
– Ничего удивительного нет. Время идет вперед. Многие положения Петра Алексеевича и других теоретиков анархизма устарели. Я ему в своем письме после того, как он отметил мою книгу «Цена измены», написал, что для анархистского движения нужны твердые идейные и организационные основы, а не просто «вольные соглашения», высказал ряд других соображений. Он не стал мне отвечать, прислал через Корн вырезки из своих старых работ. Его беда, что он оторван от России.
– А Готье? Вы с ним по-прежнему общаетесь?
– Давно не видел, – Николаю не хотелось посвящать Рогдаева в их личные отношения с Шарлем, – он здесь очень занят.
– Вот кого можно пригласить в первую очередь. В любом случае, Коля, я рассчитываю на твою помощь.
Личность Карелина давно интересовала Николая. Его фигура становилась все более заметной в эмигрантской русской среде. Чтобы привлечь в свое «Общество вольных социалистов» как можно больше рабочих, этот бывший эсер изменил его название на «Братство вольных общинников». Народ туда тянулся. В «Братство» входило восемь автономных групп из Парижа и других городов Франции. Здесь же, в Париже Карелин создал еще «Черный крест» – «Общество помощи политзаключенным и каторжанам в России». Он имел свою типографию, библиотеку, выпускал анархистскую литературу и газету «Молот», писал статьи в нью-йоркскую газету «Голос труда».
Неожиданно в Париже, проездом из Италии, оказался сам Кропоткин. Во Франции и Швейцарии он был объявлен фигурой нон грата. Жан Жорес добился через Клемансо, чтобы ему разрешили повидаться со своими товарищами. На встречу с учителем собралась вся анархистская эмиграция. В президиуме рядом с ним сидели Карелин и Забрежнев.
У Петра Алексеевича оказалось круглое, добродушное лицо, умные и цепкие глаза, мощный лоб мыслителя и феноменальная борода – огромная и пышная, отчего он походил на Саваофа. Карелин был более крупных размеров, широкоплечий, с длинной белой бородой и волосами до плеч. Их могучие бороды натолкнули на мысль какого-то журналиста в заметке об этой встрече назвать Кропоткина и Карелина патриархами русского анархизма, сделать их близкими друзьями и соратниками, хотя Карелин совсем недавно был еще эсером.
Петр Алексеевич выглядел больным, но довольно бодро рассказывал об анархии, будущем антиавторитарном обществе и социалистической революции. Все это были известные мысли, которые он не раз излагал в своих работах и статьях.
Записки подавали в письменном виде. Их набралось много. Кропоткин устало просмотрел те, что лежали сверху, выбрал одну из них. Автор спрашивал его мнение об угрозе мировой войны и борьбе по этому поводу во II Интернационале. Кропоткин сказал, что всегда категорически выступал против империалистических войн, к которым все больше и больше стремятся нынешние промышленники и правительства, в первую очередь Германия и Австро-Венгрия. Шовинистические взгляды среди социалистов и руководителей ведущих партий его сильно огорчают. «К сожалению, – заметил он, – многие товарищи ведут себя как националисты. Итальянцы думают об Италии и им наплевать на Францию, поляков беспокоят только свои проблемы; евреев — еврейский вопрос; русские рады бы видеть самодержавие поверженным ради «освободительной революции» и т.д. И ни у кого нет представления о европейском международном прогрессе». На этом встреча закончилась.


По совету Туркина Николай записался в эмигрантскую библиотеку на авеню де Гобелен и иногда заходил туда. Там всегда можно было почитать свежие газеты и новинки литературы. Главным ответственным лицом в ней состоял меньшевик Мирон. Он нравился Николаю тем, что безумно любил книги, дрожал над каждой из них в своей библиотеке, умоляя читателей не загибать страницы и не делать на полях пометки. Его добровольным помощником был поэт-самоучка Никита Виданов. Тот ни к одной партии не принадлежал, ходил в библиотеку ради общения с посетителями и чтения им своих опусов. Когда Николай с ним познакомился, в своих творениях он подражал Бальмонту. Затем его пристрастия изменились. Он нашел нового кумира – Игоря Северянина, подражая ему не только в манере письма, но и чтении, поднимая голос то высоко вверх, то резко опуская вниз, из-за чего трудно было уловить содержание стихотворения.
Выслушав его несколько раз из вежливости, Николай не мог теперь от него избавиться. Увидев его в библиотеке, Никита немедленно направлялся к нему, уводил куда-нибудь в тихое место между стеллажами и читал свои новые творения. Они лились из него, как из рога изобилия. Слушать его было сплошное мучение – графоман, не имеющий никакого представления о законах стихосложения. В последних его стихах все чаще звучало обращение к духам и потусторонним силам.
– Разве Северянин пишет на эту тему? – спросил он Никиту.
– Северянин меня теперь не интересует, я увлекся гносеологией.
Николай насторожился.
– С чего это вдруг?
– Познакомился с интересными людьми из «Братства» Карелина.
Виданов охотно рассказал Николаю, что ходит к ним слушать лекции по философии и религии.
– Карелин – анархист. Какое отношение эти лекции имеют к «Братству»?
– Мы изучаем статьи Бакунина, Кропоткина, самого Карелина, разбираем работы Штирнера, Прудона, других философов. Теперь я имею полное представление об анархизме и духовной свободе. Вот слушай. Если я смогу уподобить свое сознание сознанию другого человека, то я познаю и его сознание. Наука нам объясняет, но это совсем не то, что познавать. В основе категории познания лежит истина, а в основе объяснения лежит власть – стремление к власти, к овладению вещами. Наука все равно бессознательно подразумевает и не может не подразумевать субъекта познания. Раньше, чем объяснить, наука должна убить, поэтому ее выводы мертвы. Они пригодны для овладения природой, для власти над ней, но не для того, чтобы жить с природой, понимая под ней и самого человека. На научных теориях нельзя построить никакого мировоззрения, потому что самый принцип науки состоит в том, чтобы менять теории в зависимости от удобства их применения…
Никита остановился, внимательно посмотрев на своего собеседника.
– Вот ты, Николай, – человек и я человек, и Мирон человек. Каждый из нас должен понимать друг друга, вместе переживать, радоваться, страдать. В этом единении нам откроется живой мир. Мы услышим, как растет трава, узнаем, что выражается в запахе цветов и свойствах минеральных образований.
– И это все вам рассказывают на лекциях? – не выдержал Николай.
– Подожди, Коля, не перебивай меня, а то я потеряю основную нить. На общении с животным миром наше сознание не завершается. Оно расширяется все дальше и способно проникнуть во все явления мира. У нас развиваются новые способы восприятия, новые органы чувств, во всей полноте раскрывается наша духовная сторона. Ей уже станут доступны миры иные, миры иных категорий, совершенно не похожие на наш мир. «В ненастный день взойдет, как солнце, моя вселенская душа».
– Но здесь Северянин вкладывает совсем иной смысл, – возразил Николай. – Как поэт, он ощущает себя равным миру. Мистика тут ни при чем.
Проходивший мимо них меньшевик Илья Резников, которого Мирон чаще всего ругал за небрежное отношение к книгам, остановился около них, послушал Никиту и покрутил пальцем у своей головы, показывая Николаю, что Виданов не в своем уме.
– А теперь ответь мне, – продолжал Никита, как будто не слышал, что сказал ему Николай. – Какая главная цель в жизни человека? Молчишь. Об этом говорил еще Толстой: собственное исправление и очищение. Мы должны к ним стремиться независимо от всех обстоятельств. Я много читал Толстого, но только теперь это ясно осознал.
Еще открылось, что Карелин сочиняет в том же духе пьесы и ставит их силами любительских актеров для узкого круга людей. Николай намекнул Виданову, что неплохо бы посмотреть такую пьесу, и он достал им с Андри билеты на пьесу Карелина «Атланты» (сцены из прошлой жизни), шедшую где-то в театре-кабаре на окраине города.
С трудом найдя это кабаре, похожее на все заведения такого рода, – с кадками пыльных деревьев, парящими амурами под потолком, столиками на четыре и шесть человек, они поразились, что зал был полон людей и, видимо, не только из узкого круга. Особенно много было женщин. Вокруг каждого стола, как бабочки, колыхались их соломенные шляпки необычно больших размеров с лентами и искусственными цветами – пик нынешний моды. Такая же соломенная шляпка украшала голову Андри. В духе моды на ней было и длинное платье из тонкой цветной материи, подол которого касался пола. Николаю приходилось все время быть начеку, чтобы не наступить на него ногами.
За одним из столов он увидел Викторию и Каролин Готье. Прикрываясь шляпами, женщины делали вид, что их не замечают.
Сам Шарль сидел в другом месте в обществе незнакомого им мужчины. Писатель не мог их не видеть, так как находился лицом к двери, и поднялся навстречу. Николай с радостью пожал ему руку. Шарль ответил ему тем же: прежнее отеческое чувство к этому русскому вспыхнуло в нем, и он пригласил их с Андри за свой стол. Его собеседником оказался профессор Боровой, с которым Николай давно мечтал познакомиться: красивый, не очень крупный мужчина, с эспаньолкой и лихо закрученными гусарскими усами. Обрадовавшись такому соседству, Николай сказал Алексею Алексеевичу, что читал его статьи по литературе и давно не встречал такого интересного и глубокого анализа русских писателей и поэтов. Говорили они на французском языке так, чтобы Шарль и Андри могли принять участие в их разговоре.
Шарль был оживлен, пересыпал свою речь шутками и, подозвав официанта, заказал еще вина и закуску. На него влияло присутствие Борового и старых друзей, разрыв с которыми он тяжело переживал. Улучив момент, Николай спросил его: «Сам автор тут присутствует?» «В первом ряду справа от нас», – Шарль указал на стол, где сидели три женщины и мужчина. По длинным волосам Николай узнал в нем Карелина.
Ровно в восемь три раза раздался традиционный во французских театрах стук палкой, известивший о начале спектакля. Свет погас. Минуты две зал находился в полной темноте. Послышались шушуканье и смех. У кого-то со стола свалилась пустая бутылка, туда в темноте пробирался официант, чтобы навести порядок.
Наконец занавес на сцене взлетел вверх, и перед зрителями предстала поляна, окруженная пальмами – тропическим лесом, как указывалось в программке, с большой группой мужчин и женщин. Мужчины – маленького роста, в ярких костюмах, украшенных вышивкой, кружевами и блестками. Женщины, наоборот, – высокого роста, в темных платьях «без всяких излишеств». Это были гиперборейки Севера, воины. Они обсуждали военный план, как помочь своим союзницам с Юга войти в Атлантиду. Мужчины-рабы их слушали, не смея подавать советы. Когда кто-то из них робко выразил желание принять участие в сражениях, женщины его высмеяли: «Фи! Как это немужественно! Как тебе не стыдно! Неужели ты женоподобен? Во всяком случае, забудь о своем желании: удел женщин – общественные дела и сражения; удел мужчины – семья».
Мужчины тихо сетовали на свою несчастную судьбу. «Я бы предпочел гнет враждебных нам гиперборейцев и рабство у атлантов, – говорит один, – гнёту наших баб и рабству, в котором они нас держат», «Ничего не поделаешь, – покорно отвечает другой, – так всегда было. Очевидно мозг женщин тяжелее нашего, и вся их психика выше нашей».
В зале послышался смех, но быстро стих, так как на сцене появились новые действующие лица: три атланта с крыльями, спустившиеся с неба (потолка). Они предложили женщинам отказаться от воинственных планов и поселиться рядом с их страной Атлантидой, но с одним условием: освободить мужчин от рабства. Грозные воительницы проигнорировали их слова. Тогда атланты вызывают их на бой и одерживают победу. Мужчины-рабы получают свободу. Пятеро из них улетают с атлантами в Атлантиду.
После первого действия объявили небольшой перерыв. Боровой рассказал, что известно много легенд, связанных с орденскими традициями. К ним относятся предания об Атлантиде и древнем Египте, многочисленные космогонические легенды. Сюжеты их часто повторяются и связаны между собой. Так у будущего рыцаря формируется его отношение к мирозданию, окружающим его людям, природе и обществу, ответственность за свои поступки. «Не буду забегать вперед, – улыбаясь, сказал Алексей Алексеевич, – но по логике событий дальше речь пойдет о самой Атлантиде, ее научных открытиях и разумном устройстве ее общества».
Действительно, во втором действии зрители попадают на научное заседание в Атлантиде. Ученые мужи с увлечением рассказывают о своих достижениях в математике, физике, астрономии, медицине, что позволило им во время всемирного потопа (катастрофы на Земле) спасти свою страну и создать условия для существования людей и всего живого мира на дне океана. Но наука и техника – только часть успехов, которых достигла страна в своем развитии. Главное – духовное и нравственное начало в жизни каждого атланта.
В сюжете повествования то и дело появляются рассуждения о Боге, разные легенды и притчи, призывающие к любви к ближнему, отрицанию зла и насилия. «Не делай людям зла, – наставляет автор, – не делай зла хотя бы одному человеку, воздерживайся от всего того, что ведет к смерти и стремится удовлетворить вредную для твоего тела или для кого-либо из людей твою потребность. Тем более, не надо насилием мешать людям удовлетворять какую-либо ни для кого не вредную потребность. Раз в людях имеется зло, то оно явилось потому, что темное начало существует в мире, но можно избавиться от злого начала, и для этого человеку надо вести чистую и не распущенную жизнь. Люди сами должны знать, в чем доброе, а в чем злое начало проявляется».
Проходит несколько столетий. Гиперборейцы смешались с атлантами, и вот новое поколение загрустило о жизни на Земле. Умные атланты посылают на Землю разведчиков, чтобы выяснить, продолжается ли там жизнь. Все это опять сопровождается мистическими рассказами и нравоучительными историями.
Открывается и другая печальная картина. Смешение двух народов привело к появлению новой расы людей, которые не только стали меньше ростом и потеряли былую силу и отвагу, но перестали трудиться на благо общества. Страна пришла в упадок. Как сказал один из атлантов: «Мы вырождаемся». Среди людей началась эпидемия самоубийств. За один только год по собственному желанию ушли в иной мир больше тысячи человек. Появился «Праздник самоубийств». В этот день кончают с жизнью по десять – двенадцать человек, им стало скучно жить.
Время перевалило за полночь, а спектакль все продолжался. Множество событий и действующих лиц заставляли зрителей находиться в напряжении. Кое-кто не выдерживал и уходил домой.
Конец наступил без какого-либо определенного финала, занавес закрылся, свет на минуту погас и снова зажегся. Зрители с облегчением вздохнули, радостно захлопав в ладоши. На сцену вышел режиссер-постановщик в длинном сюртуке и блестящих узких ботинках. Он усиленно хлопал в сторону автора, приглашая его подняться на сцену. Карелин встал и, повернувшись лицом к залу, раскланялся со своего места. Несколько женщин преподнесли ему букеты цветов.
– Что ж, весьма любопытно, – вынес свой вердикт Готье, – только чересчур много действий и информации. Очень утомляет.
– А мне все понравилось, – сказала Андри, – особенно притча об одиноком музыканте. Трогательная и поучительная история о наказании зла и предательства.
– Уже то хорошо, – заметил Боровой, – что автор по минимуму использовал космогонические термины, иначе зрители бы в них запутались. И много сумбура. В первом действии – толпа действующих лиц, бесконечные монологи, диалоги, и все для того, чтобы отправить пять человек в Атлантиду.
– Меня удивило другое, – сказал Николай. – Атланты нахваливают гостям преимущество своего общества, под которым автор, несомненно, подразумевает анархическую коммуну. И что же мы видим: проходят столетия, народ вырождается, перестает трудиться, кончает от скуки самоубийством. Что это за новое общество, в котором столько людей добровольно уходят из жизни?
– Да, здесь явная нестыковка у Аполлона Андреевича, – согласился Боровой. – Надо будет сказать ему об этом. Видимо, на него повлияли массовые самоубийства в России в последнее время. И все-таки основная мысль пьесы хорошо просматривается: духовные поиски и сомнения ведут к истине через добро, страдание и сострадание.
– Зачем ему все это нужно? – продолжал Николай. – Он бывший эсер, наверняка был сторонником террора и сейчас в Уставе своего «Братства», призывает к вооруженному восстанию. А тут: явное толстовство, библейские легенды, призывы к святости и любви к Богу. Ходят слухи о его масонстве и применении обрядовых процедур во время приема анархистов в «Братство». Я такой двойственности не понимаю. Или ты анархист, или масон…
– Анархисты-масоны находят много общего между анархизмом и христианством, поэтому и хотят с помощью рыцарских легенд и их ритуалов обучать своих последователей тем же духовным и нравственным истинам.
Их разговор неожиданно прервала Виктория. Холодно поздоровавшись с Николаем и Андри, она сообщила мужу, что они с дочерью уходят.
– Я приеду позже, – сказал Готье и, когда жена отошла, шепнул Николаю на ухо, – мои женщины обижены на вас, они имели определенные виды. Но я ваш выбор одобряю. Я знаю Андри с детства, люблю ее как дочь. – Он грустно улыбнулся. – Кто бы мог подумать, что все так изменится, и мы станем другими.
Николай принял его слова в свой адрес и Лизы, и незажившая до конца рана от ее измены больно заныла.
– Не будем вам мешать, – сказал он, поднимаясь, – нам тоже пора. Алексей Алексеевич, очень рад был с вами познакомиться. Я читал ваши работы, где вы критикуете Кропоткина. Во многом с вами согласен.
– Зато Петр Алексеевич на меня сердит. Приходите с барышней на мои лекции. Я их читаю на русском и французском языках.
– Спасибо. Обязательно придем.
– И к нам приходите, как в прежние времена, – сказал Шарль. – Мне, Николя, с вами о многом надо поговорить. Вик по вам скучает, – грустно прибавил он, и эти слова явно относились ни к той-терьеру, а к нему самому.

Глава 3

Прошло две недели после этой встречи. Николай не решался пойти к Готье без приглашения, как раньше, ждал от него звонка. Вскоре Шарль позвонил, попросив его прийти одному, без Андри: хотел почитать ему заключительные части из той книги, которую начал в Женеве и до сих пор не может закончить из-за переезда в Париж.
Николай пришел к ним в воскресенье днем, вручив женщинам по букету фиалок. После долгих затяжных дождей в Париже наступила весна, на каждом углу крестьянки продавали в огромных корзинах первые цветы. Прийти без них в гости было просто неприлично.
Виктория встретила его приветливо. Каролин же недовольно поджала губы и равнодушно отнеслась к цветам. За столом во время обеда Виктория рассказывала о новостях в культурной жизни Парижа. Каролин, обычно принимавшая в таких разговорах живое участие, молчала и лишь один раз вмешалась, когда речь зашла о последней выставке картин Пикассо. Ей нравятся его старые работы «Авиньонские девицы» и «Дама с веером». Опущенное лицо дамы с веером в виде треугольника, ее геометрическая фигура и руки, сложенные из разных преломляющихся кусков, очень точно передают ее душевные страдания.
– Нужно иметь слишком большое воображение, чтобы в квадратах и треугольниках показывать нам душу человека, – сказал с усмешкой Шарль. – Насчет дамы и девиц я могу с тобой еще кое-как согласиться, но в других работах Пикассо не вижу никакого смысла, а их названия и вовсе берутся с потолка. Какая, например, гармония может быть в куче металлолома? Скорее хаос или землетрясение. Такими, наверное, будут выглядеть наши города, когда германцы обрушат на них пушечные снаряды.
– Папа, ты всегда впадаешь в крайности.
– Действительно, – поддержал Николай Каролин, – в некоторых картинах Пикассо, сочетающих в себе кубизм с реализмом, можно увидеть нечто привлекательное. У него есть две работы «Смерть Арлекина» и полукубический портрет Арлекина. Первая – абстрактна, только подпись дает представление о ее содержании. А вот во второй – раздробленные части лица и тела клоуна позволяют точно передать его состояние. Арлекин – одинок, погружен в себя, никому не нужен, в этом Пикассо видит трагедию своего героя. Недаром художники говорят, что важно не только то, что на картине, но и за ней.
Готье принялся размышлять о том, что современное искусство попало под влияние индустриализации, геометрические фигуры для художников стали важнее цвета, а для поэтов – важнее слова. Статуи с квадратными лицами и треугольными телами означают новое представление о человеке, как о математической субстанции. Это издевательство над здравым смыслом.
– В Париже, – заметил Николай, – живет русский анархист и поэт Алексей Гастев. В одной статье он высказал мысль, похожую на вашу, что в будущем пролетарский коллектив освободится от всего индивидуального, в нем возникнет анонимность, позволяющая квалифицировать отдельную пролетарскую единицу, как буквы или цифры.
– Я этого никогда не приму, – покачал головой Шарль. – Боюсь, что вслед за этим они станут разрушать наследие прошлого.
– Папа, ты слишком консервативен, людям надоело слышать любовные исповеди и интимные переживания поэтов-неудачников.
– Это кто же неудачник, – задохнулся от возмущения Шарль, – Шекспир, Гете или Беранже?
– Я недавно приобрел новый сборник нашего писателя и поэта Ивана Алексеевича Бунина, – сказал Николай. – У него очень красивые стихи. Правда, если их перевести на французский язык, исчезнет все их очарование. Послушайте хотя бы просто музыку стиха, – и он прочитал на русском языке:

Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Веселой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной.

Березы желтою резьбой
Блестят в лазури голубой,
Как вышки, елочки темнеют,
А между кленами синеют
То там, то здесь в листве сквозной
Просветы в небо, что оконца.

Лес пахнет дубом и сосной,
За лето высох он от солнца,
И Осень тихою вдовой
Вступает в пестрый терем свой.

– Вся природа описывается в необычных художественных сравнениях. «Bois chêne odeur et de pins, Pendant l’été, il est sec du soleil, Et veuve Autumn tihoyu Il est livré dans une tour colorée». А осень входит вдовой в свой пестрый терем. Какой необычный и вместе с тем точный образ!
– По-моему, это ужасно скучно, – упрямо стояла на своем Каролин, – для сентиментальных школьниц.
Чтобы прекратить спор, Виктория пригласила всех в гостиную послушать новые арии, которые недавно разучила Каролин. Она все еще надеялась привлечь внимание Николая к своей дочери. Это вызвало у него досаду. Как она не понимает: все, что связано с Лизой, особенно музыка и пение, причиняет ему боль. Хорошо, что в это время пришла их старшая дочь Мелина с детьми, и женщины занялись ими.
– Вот что, Николя, – сказал Шарль, – берем Вика и идем гулять. Я вам покажу весенний Париж, заодно поговорим и о моей книге.
На улице было по-летнему жарко и многолюдно. Казалось, весь Париж высыпал из своих домов погреться на солнышке, по которому за зиму все успели соскучиться.
Вик потянул их в соседний парк. Здесь весна уже чувствовала себя полной хозяйкой. Деревья покрылись нежной пахучей листвой, начинали цвести глицинии и магнолии, зеленели газоны, журчала вода в фонтанчиках. Где-то в кустах соревновались в любовных песнях первые соловьи; их трели и беспрерывное щелканье, довольно редкое явление днем, тревожили душу.
– Люблю это замечательное время года, – признался Шарль. – В природе все оживает и хочется надеяться на лучшее. Вы мне еще не сказали, какое впечатление произвел на Вас нынешний Париж?
– Иное, чем в прошлый раз. Такое ощущение, что вот-вот что-то должно произойти, и все торопятся жить. Вчера мы с Андри были на художественной выставке, но не той, о которой рассказывала Виктория. Вы правильно подметили в нашем разговоре о влиянии индустриализации на искусство. На этой выставке на картинах были одни прямые линии, треугольники, квадраты, рисунки, похожие на чертежи – полное отсутствие человеческих чувств и красок жизни. Какое-то перевернутое сознание. Меня неприятно потрясло такое восприятие нынешнего мира, которое проникло и в поэзию. Помимо декадентов, теперь еще появились футуристы. Они хотят поставить все с ног на голову, надеясь таким образом разрушить старое искусство и создать новое, соответствующее нынешней эпохе. В одном русском издании я прочитал стихи поэта Алексея Крученого. Их даже нельзя перевести на французский язык, сплошная тарабарщина: дыр бул щул… При этом автор утверждает, что в этой бессмыслице больше национального русского, чем во всей поэзии Пушкина. Удивительная самонадеянность. Другой поэт, Владимир Маяковский, свое стихотворение «Несколько слов обо мне» начинает с заявления: «Я люблю смотреть, как умирают дети». Цинизм высшей степени.
– Те же самые тенденции просматриваются и во французской поэзии. Меня это тоже настораживает. И еще больше волнует настроение людей. Общий дух патриотизма и солидарности, свойственный парижанам, исчез. Как будто заглох двигатель в машине. Кто будет завтра защищать Францию, если Германия на нее нападет, а к этому все идет? Эти молодые люди, как вы говорите, с перевернутым сознанием и надломленными душами? Они поражены апатией и цинизмом, как ваш русский поэт.
– Нет, нет, Шарль. Здесь вы ошибаетесь. В нужную минуту все французы поднимутся, как один. Это вне всяких сомнений. Ведь Жоресу удалось на днях собрать грандиозный митинг против закона о трехлетней военной службе.
– Жорес – молодец. Не перестаю удивляться его энергии. Другого такого патриота среди наших социалистов трудно найти. Д-а-а. Я хотел обсудить с вами мою книгу, только вот, какая штука: я вдруг понял, что она с каждым днем теряет актуальность.
– Почему вы так решили?
– Я пишу об устройстве общества, которое возникнет на следующий день после социальной революции, а мир стоит на грани мировой катастрофы…
За разговорами незаметно прошли весь парк и вышли на набережную Сены, заполненную в этот час гуляющими парижанами. Влюбленные пары останавливались посредине тротуара, обнимались и целовались. На них не обращали внимания. И это тоже была примета времени: молодежь спешила жить, не стесняясь своих чувств и презирая старые устои общества.
Вик устал и часто останавливался. Шарль взял его на руки.
– Устал, бедняжка. Стареет, как и я. Сердце, одышка. А так хочется жить, быть молодым и вот также целоваться с какой-нибудь хорошенькой девушкой. Их ничего не волнует. Давайте и мы с вами зайдем в какой-нибудь ресторан, вон я вижу на той стороне, и от души напьемся.
В просторном холле ресторана разместилась выставка-продажа картин неизвестных им художников-авангардистов. Шарль демонстративно прошагал мимо «совершенно никчемных» картин, задержавшись только у самой последней. На ней был изображен большой глаз, и в нем – лицо человека, наверное, самого художника. «Жизнь после смерти», – прочитал он название картины и, усмехнувшись, продолжил путь дальше.
Увидев на его руках собаку, метрдотель остановил их у входа в зал. Шарль сказал, что это не собака, а – игрушка. Тот недоверчиво посмотрел на Вика, замершего на груди хозяина, и провел их в отдельный кабинет.
Заказали бургундское, салаты, мясную и рыбную закуску, ростбифы с жареным картофелем. Шарль с удовольствием пил отличное красное вино, говоря, что в молодости мог один выпить две и даже три таких бутылки. Вик сидел под столом, поедая куски, которые они отрезали от своих ростбифов и подбрасывали ему на пол.
После пятого бокала, Николай незаметно поставил новую бутылку за диван и заказал официанту кофе и мороженое. Довольный прогулкой и ужином, Шарль улыбался, как ребенок. Его добрые, близорукие глаза излучали свет. Он спросил официанта, продаются ли картины, выставленные в холле.
– Продаются. Что вас интересует?
– Крайняя в правом ряду. С глазом посредине. Узнайте, сколько стоит.
Официант быстро вернулся, протянув бумагу с фамилией автора, названием картины и ценой. Шарль вытащил чековую книжку.
– Передайте чек художнику, а картину отошлите по указанному адресу, – распорядился писатель, и они направились к выходу.
Довольный обедом Вик, бодро бежал за ними без поводка, оставшегося на диване в кабинете.
На следующий день Готье не мог понять, зачем он купил эту картину. Зато она понравилась его женщинам. Они знали этого художника как одного из самых модных сейчас в Париже и благодарили Шарля за неожиданный подарок.

Глава 4

Выяснилось, что в Льеже существует кружок анархистов-коммунистов «Анархия». Те ли это были товарищи, которые писали три года назад в «Буревестник», не зная, чем им заниматься за границей, или другие, но они оказались очень активными и в начале 1913 года через цюрихскую газету «Рабочий мир» предложили провести федеративный съезд русских анархистов. «Товарищи, – обращались они ко всем заграничным группам. – Все, следящие за ходом развития внутренней жизни России, констатируют отраднейший факт: реакция, залившая кровью страну, начинает ослабевать. Масса народная начинает пробуждаться. Учащаются случаи протеста против тех или иных зверств; стачечное движение растет и ширится. Быть может, эти, пока еще разрозненные, выступления масс являются предвестниками общенародного движения. Мы, анархисты, должны быть в авангарде народных движений. И нам необходимо учитывать начинающееся пробуждение массы. Все партии зашевелились. Пора и нам приняться за широкую практическую работу в России…»
Эту идею тут же подхватило «Братство вольных общинников», разослав всем известным ей группам список ключевых проблем и вопросов, которые, по их мнению, следует рассмотреть на таком съезде. Вслед за ними подготовкой к съезду занялись цюрихские товарищи. Их подтолкнул Рогдаев, заявив, что все предложения «общинников» годятся для эсеров, а не анархистов. Они разработали свои предложения. «Общинники» их раскритиковали и выдвинули свои. Коса нашла на камень. Началась нешуточная борьба между «парижанами» (Карелиным) и «цюрихцами» (Рогдаевым).
Рогдаева все больше раздражала деятельность Аполлона Андреевича – «этого анархиста от масонства». В «Рабочем мире» появились резкие статьи с обвинениями руководителя «Братства» в антисемитизме, скрытом иезуитизме и использовании в статьях и брошюрах религиозных терминов. Атмосфера в рядах анархистов накалялась. С той и другой стороны проявлялась нетерпимость к мнению оппонентов.
Николай сначала обрадовался, что анархисты, наконец, сдвинулись с места, осознали необходимость объединить свои усилия и выработать общие направления в работе. Но начавшаяся между ними склока не предвещала ничего хорошего. Тем не менее, он был на стороне Рогдаева. Ему тоже не нравилось явное стремление Карелина к лидерству.


Съезд провести не удалось. Карелин собрал что-то вроде конференции, на которой присутствовали представители от всех групп, входящих в «Братство», несколько делегатов из других групп и гости: Николай Рогдаев и Николай Даниленко. Карелин был бы рад избавиться от таких гостей, но они заручились мандатами от групп: первый – от «Спилки Вильных Громадян», второй – от женевских товарищей.
Среди делегатов были Аристов и Труфимов. Николай не виделся с ними с тех пор, как они переехали в Цюрих. Моисей почти не хромал, выглядел жизнерадостным и энергичным. У него вот-вот должен был родиться второй ребенок, о чем он не замедлил сообщить Николаю. Оба деликатно обходили вопрос о Лизе. Только однажды Моисей с горечью произнес:
– Она еще не раз об этом пожалеет.
– Ты это о ком?
– О Лизе. Я редко ошибаюсь в людях, а здесь ошибся.
– Не береди душу, – взмолился Николай. – Я уже успокоился, а при виде вас опять все всколыхнулось. Она Полине пишет?
– Написала один раз, что вышла в Нью-Йорке замуж и у нее теперь тоже есть дочь. Просила принять это как свершившийся факт и ни о чем ее не расспрашивать. Особой радости в ее словах мы не заметили.
– Наверное, получила то, что хотела, – угрюмо произнес Николай.
Этот разговор происходил в квартире Туркина, где остановились Саша и Моисей. Студентка медицинского колледжа Нина давно бросила Леню, но так как о ее существовании цюрихские друзья не знали, то этот вопрос, на его счастье, не обсуждался.
Все заседания конференции проходили в вечернее время. Для Николая это было удобно. В день открытия конференции он прямо с завода поехал к Туркину. Друзья накормили его ужином, и Леня отвез их на своем такси в клуб, арендованный для этого мероприятия. Сам Леня в нем не участвовал.
Делегатов оказалось не так много, так что каждый человек был на виду. Из ближайших соратников Карелина присутствовали Забрежнев, Иловайский, Выровой (бывший эсер и экс-депутат I Государственной думы), Бессель, Волин. Были и неизвестные Николаю люди. Один из них чем-то напомнил ему агента, которого они с Лизой выслеживали много лет назад в женевском парке. Только у того была огромная лысина и покатый, как у Ленина, лоб, у этого, наоборот, – густая шевелюра, сильно спадающая на лоб. А вот глаза были такие же – снующие тут и там. Чтобы рассеять сомнения, он указал на него Рогдаеву. Тому было некогда. Мельком взглянув на него, он сказал, что этот человек ничего общего с Бенционом Долиным не имеет.
– Откуда он? – спросил Николай.
– По-моему, из Москвы.
– Из Москвы? Не кажется тебе это странным?
– А почему бы и нет?
Заседание началось с организационных вопросов. Без проволочек выбрали председателя на этот день – Аристова, и секретарей, чтобы вести протокол.
Однако дальше все проходило не так, как ожидал Николай. На собраниях в Екатеринославе все вопросы обычно утверждались большинством голосов. Здесь же, боясь нарушить принцип единоначалия, делегаты почти час выясняли, как проводить голосование. Затем также долго намечали повестку дня, какие вопросы решать в первую очередь, какие – во вторую, последовательность докладчиков и выступающих в прениях. Все это тянулось до двух часов ночи. К обсуждению основных вопросов так и не приступили.
На второй день повторилось то же самое. В перерыве Николай сказал Моисею, что такими темпами они не успеют решить ни одного намеченного вопроса. Тот ответил, что лучше просидеть до утра, чем пренебречь чьим-то личным мнением.
На следующий день Николай задержался на заводе и приехал в клуб своим ходом. Когда он вошел в зал, на сцене находился Рогдаев. В первом ряду стоял красный, как рак, Карелин, и, размахивая руками, что-то возбужденно говорил ему.
– Что происходит? – спросил он у оказавшегося по соседству с ним человека с густой шевелюрой и бегающими глазами.
– Карелин обвинил Рогдаева в предательстве, а тот доказывает обратное.
– С чего это вдруг?
– Прошел слух, что среди делегатов присутствуют провокаторы и один из них будто бы Рогдаев, – пояснил сосед, еле сдерживая улыбку. Николай так подозрительно на него посмотрел, что тот поспешил отвернуться.
Тем временем Карелин повернулся лицом к делегатам и, ища у них поддержки, стал объяснять, что Рогдаев давно подозревается в провокаторстве, где-то подолгу пропадает и, возвращаясь назад, придумывает истории о своих арестах и нахождении в тюрьме. Знает, что его трудно проверить. Однако, где бы он ни появлялся, происходят провалы и аресты анархистов, как это было в Екатеринославе с «боевым интернациональным отрядом» и группами в Киеве и Луцке. Он говорит, что в 1905 году перетянул на свою сторону в Севастополе целую группу эсеров. Чистая ложь! Пусть это докажет. Есть неопровержимые доказательства, что этот человек много лет связан с русской охранкой.
Председательствующий ныне Труфимов, потребовал, чтобы Карелин вышел на трибуну и объяснил, зачем он вступил в масонскую ложу и проповедует в своих статьях и брошюрах иезуитские постулаты и антисемитизм.
– Ложь, провокация, – закричал Карелин. Обычная сдержанность и хладнокровие ему изменили. – Вы завидуете, что люди идут в «Братство», а ваши федерации игнорируют. Я организовал издательство, выпускаю литературу, создал «Черный крест». Я нашел деньги для этой конференции, продумал всю ее работу. А вы посеяли вражду среди анархистов, сорвали мероприятие, которое могло бы собрать лучшие международные силы. Таким, как Рогдаев и его приспешники, не место в наших рядах.
Не выдержав, Николай пошел к сцене. Он настолько был возмущен словами Карелина о Рогдаеве и его приспешниках, что не заметил поднявшегося еще раньше на сцену с другой стороны Иловайского и начал первым. Он говорил о том, что рабочие Льежа призвали анархистов объединить свои ряды, созвать съезд, выработать программу и курс на социалистическую революцию – то, чем сейчас активно занимаются другие партии. Большевики, эсеры, меньшевики видят, что в России вновь поднимается рабочее движение, и направляют туда свои лучшие кадры. Анархисты же опять плетутся в задних рядах и сегодня вместо того, чтобы обсудить на этом форуме, куда направить свои силы, что рассказывать рабочим, крестьянам и солдатам, чтобы привлечь их на свою сторону, поливают здесь друг друга грязью. Аполлон Андреевич, возможно, прекрасный драматург, писатель, масон, религиозный проповедник, но он путает анархизм с деятельностью тамплиеров. Если ему хочется стать таким же знаменитым, как их великий магистр Жак Моле, то пусть заседает в своей ложе и решает их масонские задачи. Не надо путать черное с белым и морочить голову людям, которые хотят честно работать на пользу революции.
Николай понимал, что многое из того, что он говорил, было несправедливо по отношению к Карелину, но тот сам виноват, что затеял на форуме провокационное обвинение Рогдаева.
– Я со всей ответственностью заявляю, – продолжал он, – Рогдаев – честный и порядочный человек, самый преданный анархизму товарищ, деятельность которого известна не только в России, но и во всех странах Европы и не нуждается в каких-либо доказательствах. Аполлон Андреевич поставил вопрос о том, что Рогдаеву и его приспешникам, к которым он, видимо, относит и меня, как товарища Рогдаева, не место среди анархистов. Я же считаю, что надо поставить вопрос о правомерности нахождения масона Карелина в наших рядах и о сомнительной деятельности всего его «Братства». Он сам погубил идею о созыве представительного съезда, собрал здесь узкий круг людей из своих групп и устроил комедию с обвинением в провокации уважаемого всеми анархиста. Но мы – люди дела. Продолжим работу конференции, обсудим все поставленные вопросы, чтобы нас потом ни в чем не упрекнули, пославшие нас сюда товарищи. Вопрос о Карелине и «Братстве» предлагаю обсудить после закрытия конференции.
– Я это так не оставлю, – возмутился Карелин, – буду жаловаться Кропоткину, потребую рассмотреть ваше поведение на Международном конгрессе анархистов. Провокаторы, предатели, подлые люди.
Жалкий и раздавленный, он вышел из зала, сильно хлопнув дверью. Зал зааплодировал: то ли Николаю, то ли позорному бегству Карелина. Делегаты явно были на стороне Рогдаева. Как будто ничего не случилось, Труфимов продолжил заседание.
В этот раз Николай поехал ночевать к себе на квартиру и, к своему удивлению, обнаружил под дверью конверт от Бурцева. С Владимиром Львовичем он был знаком со времен Женевы, когда тот интересовался встречей полковника Богдановича с русским агентом в парке. Судя по числу на штампе, письмо пролежало здесь давно.
Бурцев сообщал, что получил от своего осведомителя из Департамента полиции известие: в Париж на конференцию анархистов прибыл в качестве провокатора «генерал» от анархизма. Осведомитель входит в число лиц, которые имеют доступ к секретным делам и близко стоят к генералу Департамента полиции Герасимову. «Есть все основания считать, – делал вывод Бурцев, – что «генералом», то есть самым крупным анархистом, а значит, и провокатором может быть только Рогдаев».
Так вот откуда пошли разговоры о предательстве Рогдаева. Такие же письма, очевидно, получили Карелин и его компания. Однако непонятно, почему подозрение Бурцева пало на Рогдаева, а не на кого-либо другого «крупного» анархиста, того же самого Аполлона Андреевича. Не раздеваясь, Николай позвонил Рогдаеву домой и предложил срочно встретиться.
– Ты насчет сегодняшнего заседания?
– Не только. Получил письмо от Бурцева в твой адрес. Надо его обсудить, а то мне с утра на работу.
– Ольга спит. Я подожду тебя на улице.
Рогдаев был взволнован. Хмурясь и негодуя, он торопливо пробежал письмо.
– Бурцев принимает на веру любое сообщение, – упавшим голосом сказал он. – Только вчера мы с ним были лучшие друзья, сегодня он меня зачислил в число провокаторов. Ему даже не показалось странным, что в письме говорится о «генерале», прибывшим откуда-то в Париж на съезд. Откуда я мог приехать, если я живу почти год во Франции, занимался подготовкой к съезду и отлучался по этому делу на небольшой срок в Женеву и Цюрих. Завтра же пойду к Владимиру Львовичу.
– Не бери себе в голову. Я тебя поставил в известность, чтобы ты знал, почему карелинцы себя так ведут и был готов к их нападкам.
– Я их нападок не боюсь, готов предстать перед любым третейским судом. А вот как Карелин будет оправдываться, мы еще посмотрим.
На следующий день Рогдаев появился только в конце заседания и, отыскав глазами Николая, сел рядом с ним.
– Ты куда пропал? – поинтересовался тот.
– Был у Бурцева. Он показал письмо из Департамента, где говорится об этом «генерале от анархизма». Бурцев – подлая душонка. Его не волнует, что он возвел на меня ложное обвинение. Говорит, что в своей жизни ему приходилось разоблачать людей и посолидней моей особы. Видите ли, он давно разуверился в людях. Карелин тоже был у него, просил поддержки против наших нападок. Владимир Львович сам заинтересован раскрыть это дело. Я написал товарищам в Белград и Салоники, чтобы прислали свои свидетельства в мою поддержку. Завтра конференция кончится, соберемся своей группой и решим вопрос об исключении Карелина из «Братства». С компроматом обещал помочь Иловайский. И Волин на нашей стороне. Карелин надоел им своими эсеровскими замашками. Кропоткин тоже нас поддержит, если узнает всю правду о его поведении.

Глава 4

Конференция работала восемь дней, не оправдав надежд анархистов. Из-за отсутствия времени и возникшего конфликта многие вопросы остались не рассмотренными. Приняли всего четыре резолюции: «О программе минимум», «О саботаже», «О всеобщей забастовке», «О первомайской забастовке». Все они отражали Карелинскую разработку положений современного анархизма на основе все того же эсеровского максимализма Аполлона Андреевича.
Недовольные делегаты расходились с желанием собраться заново, на более солидном уровне. Аристов обещал, что они обязательно устроят представительный съезд только не в Париже, а где-нибудь в Брюсселе или Лондоне, где Карелин не сможет оказывать своего давления на людей.
На следующий день собралась большая группа анархистов, объявившая себя Федерацией анархистов-коммунистов. Здесь находились и некоторые члены «Братства», не согласные со своим лидером. Единогласно решили «Братство» распустить, а Карелина исключить из рядов Федерации анархистов-коммунистов. Узнав об этом, Карелин с возмущением заявил, что федерация – фиктивная, и ее решения не действительны.
Тем временем к Бурцеву пришло новое письмо из Петербурга. Осведомитель сообщал, что присутствовавший на конференции анархистов провокатор представил в Департамент полиции полную информацию о самой конференции, ее делегатах и произошедшем конфликте. Бурцев по-прежнему считал, что этот провокатор – Рогдаев, приравнивая его разоблачение к делу члена ЦК социал-революционеров Евно Азефа.
Теперь на квартире Владимира Львовича регулярно собиралась «следственная» комиссия, в которую, кроме него самого, входили Гогелия, Раевский и Мария Корн. Рогдаев представил туда десятки писем от товарищей из разных городов Европы, балканских стран, России. Комиссия все это рассматривала и, аккуратно подкалывая к делу, не спешила с выводами. Главный упор Бурцев делал на арест Рогдаева в Луцке в 1906 году, когда его «подозрительно быстро» освободили из тюрьмы. Тот в свое время сумел оправдаться перед товарищами в Луцке, у которых тогда возникло аналогичное подозрение, и, сейчас, потратив уйму времени и сил, он снова собрал доказательства о своей невиновности. Не доверяя им, Бурцев изучил все факты по своим каналам. Только тогда он успокоился, и комиссия оставила Рогдаева в покое.
Бурцев был настоящий энтузиаст своего дела. Живя в постоянной нужде, он тратил огромные деньги на борьбу с провокацией, привлекая все новых и новых информаторов из числа бывших и действующих сотрудников политического сыска России. Владимиру Львовичу неоднократно угрожали, пытались выслать из Франции, посадить в тюрьму, передать в руки русской охранки, но его ничто не останавливало: на его стороне были пресса и европейская общественность.
… Страсти вокруг Рогдаева улеглись, но вопрос о провокаторе, бывшем среди делегатов парижской конференции, оставался открытым. Бурцев подозревал всех подряд. Среди анархистов началась паника. Люди только тем и занимались, что искали свидетелей и документы, чтобы подтвердить свою невиновность.
Спустя некоторое время, Рогдаев сказал Николаю:
– А ведь ты верно тогда на конференции угадал в одном из делегатов Бенциона Долина. Несомненно, это он представлял русскую охранку, затеял по ее наущению весь конфликт и обо всем докладывал в департамент. В мандатной комиссии он проходил как «Семен». Я узнавал у московских товарищей: такой человек им неизвестен. Теперь мне понятны и другие провалы в нашей организации: обмен валюты в Хотине, где он принимал участие, всех там сдал, а сам вышел сухим из воды. И ограбление дома банкира в Цюрихе. Помнишь, к Нефедовой в Женеву приезжал ее муж Бжокач, и я направил его за «эксом» в Цюрих к Максиму Робаку? Бенцион знал о его приезде, следил за ним и сообщил полиции. Я тогда не поверил Бжокачу о провокации, а она была.


Следующая «Первая объединительная конференция русских анархистов» состоялась в конце декабря в Лондоне. Николай не смог туда поехать из-за работы на заводе. Этот форум был более представительным, чем в Париже. Он принял решение создать за границей Федерацию анархистов-коммунистов со своим органом (газетой «Рабочий мир»), наметил конкретную программу действий. Делегаты рассмотрели вопрос об образовании Анархического Интернационала и участии в 1914 году в Лондонском международном анархическом конгрессе. На это же время предполагалось созвать в Лондоне и съезд российских анархистов всех направлений.

Глава 5

– Ну, что Николя, – обратился к своему русскому другу Шарль Готье, когда после длительного перерыва они встретились около дома писателя и отправились гулять по набережной Сены. – Вы довольны результатами своих конференций?
– Только конференцией в Лондоне. На ней был принято много важных решений. А здесь, в Париже, разгорелся скандал. Вы, наверное, слышали о нем?
– Слышал, и даже получил письмо от Кропоткина. Он очень огорчен случившимся. Говорят, вы тоже участвовали в этом деле?
– Не смог остаться в стороне, когда Карелин, с подачи Бурцева, напал на Рогдаева. Не разобравшись в чем дело, Бурцев поспешил обнародовать сомнительное письмо от своих агентов, затеял расследование. Невольно встает вопрос об этической стороне деятельности Владимира Львовича. Бывали и раньше случаи, когда он возводил на людей ложные обвинения. Вся эта история, без сомнения, спровоцирована русской охранкой, и она своего добилась: работа в Париже расстроена, все заняты выяснением отношений. Рогдаев собирается ехать в Австрию. А у него были большие планы на работу здесь.
– Кропоткин выделяет Карелина среди других товарищей.
– Петр Алексеевич оторван от здешней жизни, многого не знает. Аполлон Андреевич должен опровергнуть выдвинутые против него обвинения, как это сделал Рогдаев. Иначе доверия к нему, во всяком случае, у нас, друзей Рогдаева, не будет.
– Он обратился за содействием к зарубежным товарищам, вопрос будет поставлен на Лондонском конгрессе Анархического Интернационала в августе. Кропоткин прислал мне личное приглашение с просьбой выступить на этом конгрессе. Вы мне составите компанию?
Николай покачал головой.
– Вряд ли.
– Я там смогу показать свою новую книгу. Можете меня поздравить: я ее закончил и отдал Жоржу. Он обещает ее издать к лету.
– Какие главы вы туда еще включили? Последняя, с которой вы меня знакомили, была «Брак и семья».
– Где вы со мной во многом не соглашались…
– Это сложная тема. В моих тетрадях из Екатеринославской тюрьмы есть рассуждения одного эсера, Федора Калины. Любопытнейший был тип. Имел на все свой взгляд, в частности о браке и женщинах. Я их переводу для вас.
– Интересно будет почитать. Жаль, что вы так и не опубликовали свои воспоминания о тюрьме.
– Теперь их некому издавать. Синицын окончательно обанкротился, не заплатил мне даже за перевод романа Золя, который сам заказывал. Теперь он в России. Говорят, снова связался с эсерами.
– Зачем это ему нужно? Хороший был издатель.
Навстречу им бежал подросток с вечерним выпуском газет и что-то горячо объяснял прохожим. Шарль подозвал его.
– Что там случилось: пожар в Версале или революция в России?
– Мосье, в Сараеве убиты принц Франц-Фердинад и его супруга.
Шарль с волнением выхватил у него газету. На первой полосе в черной жирной рамке были портреты убитого принца и его супруги. Сверху крупными буквами шел текст: «Выстрел в сердце Австрии. Заговорят ли пушки?»
– Газетчики уже все решили. Это – война, – проговорил Готье убитым голосом и схватился за сердце.
– Что с вами? – испугался Николай. – Вам плохо?
– Вы не можете себе представить, что нас ожидает впереди, – Готье с трудом шевелил побелевшими губами. – Начнется всемирное побоище, в него будут втянуты все страны.
– Шарль, нельзя все принимать так близко к сердцу. Вернемся лучше к нашему разговору о книге.
Шарль продолжал держаться за сердце и тяжело дышать: ему не хватало воздуха. Николай с трудом довел его до ближайшей аптеки. Там фармацевт дал ему таблетки и вызвал такси.
Не желая волновать родных, Шарль расстался с Николаем в вестибюле подъезда. Стоя внизу, Николай смотрел, как он медленно поднимается по лестнице на второй этаж, тяжело и со свистом дыша. Только сейчас он обратил внимание, что писатель за последнее время сильно постарел. Ему недавно исполнилось 67 лет, и возраст неумолимо давал о себе знать.
После долгого раздумья Николай решил написать письмо Бурцеву, выразив ему свое возмущение по поводу несправедливого обвинения Рогдаева в провокации и развала из-за этого анархистской работы в Париже. «Я всегда уважал вас, как человека порядочного и преданного делу революции, – начал он свое послание, – но глубоко ошибался. Вы делали благородное дело, теперь же превратились в автомат, который без разбору и сожаления губит человеческие судьбы».

ЧАСТЬ ПЯТНАДЦАТАЯ

НАЧАЛО МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Глава 1

В течение последующих дней события нарастали, как снежный ком. Австрия объявила Сербии войну. В ответ Россия и Франция приступили к всеобщей мобилизации войск. Германия немедленно предъявила России ультиматум с требованием отменить мобилизацию, а Францию призвала соблюдать нейтралитет.
31 июля прозвучал еще один страшный выстрел: в центре Париже был убит Жан Жорес, самый неутомимый борец за мир. Его убийцей оказался 29-летний безработный из Реймса Рауль Виллен, которому враги Жореса внушили, что этот депутат является злостным немецким шпионом. Подкараулив Жореса в кафе, где тот обычно обедал, сидя за столиком у окна, националист выстрелил Жану в спину.
Этот выстрел стал предупреждением для всей международной общественности – мир находится в большой опасности. На следующий день Германия объявила России войну, еще через два дня – Франции и, нарушив нейтралитет Бельгии, вступила на ее территорию. Бельгийское правительство обратилось за помощью к Англии, с которой была договоренность о защите нейтралитета Бельгии. В тот же час все английские суда получили приказ начать военные действия против Германии. Английские войска высадились в Бельгии.
Произошло то, о чем так долго и упорно спорили между собой политические партии, призывая друг друга к бдительности и международной солидарности, не сделав в этом направлении ни одного решительного шага. Теперь они разделились на два лагеря, и каждый активно поддерживал правительства своих стран, желая поражения другой стороне. 4 августа на похоронах Жореса Жюль Гед призвал французов довести войну до победного конца, прекратить классовую борьбу и соблюдать национальное единство. Гюстав Эрве, еще недавно утверждавший, что у социалистов нет родины, кричал: «Это справедливая война, и мы будем сражаться до последнего конца». Его газета «Гер сосьяль» («Социальная война») изменила заголовок и стала называться «Виктуар» («Победа»).
Немецкие социал-демократы вместе с депутатами буржуазии и юнкерства единодушно проголосовали в Рейхстаге за военные кредиты. То же самое проделали в своем парламенте английские лейбористы и австрийские социалисты. Ганс Дейч откровенно заявил о неизбежности и целесообразности этой войны, которая, наконец, избавит Австрию от сербского кошмара.
Одни только большевики, германские левые во главе с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург и левые в других социалистических партиях оставались верны своим антивоенным лозунгам. Большевики желали поражения своему царю и гибель ненавистного самодержавия, однако мало кто понимал, что они выступали ни против самой войны, не во имя мира, а во имя «превращения империалистической войны в гражданскую». Именно этот лозунг Ленин поставил на повестку дня, надеясь таким образом установить власть диктатуры пролетариата. Социал-демократическая фракция в Государственной думе отказалась вотировать военные кредиты, раскритиковав политику России, как империалистическую.
Ленин резко осудил все социал-демократические партии Европы и лидеров бывшего II Интернационала, назвав их подлецами, лицемерами, изменниками, полуидиотами, дураками, сволочами, а сам Интернационал – скопищем мерзавцев, и заявил о полном с ним разрыве.
В это «скопище мерзавцев», наверное, попал и Кропоткин, бывший ранее непримиримым критиком милитаризма, а теперь увидевший в германском солдате угрозу мира и социальному прогрессу. Особенно его беспокоила судьба Франции и ее революционных завоеваний. Петр Алексеевич призывал страны «Антанты» дать Германии достойный отпор. Многие анархисты категорически осудили своего учителя. Среди них были самые близкие его друзья и единомышленники: Эмма Гольдман, Александр Беркман, Иуда Гроссман, Александр Шапиро, Николай Рогдаев и др. Один только Карелин, как всегда, вилял хвостом, не желая ссориться с Кропоткиным. Он вроде бы и поддерживал Петра Алексеевича, но вместе с тем был против того, чтобы анархисты шли в армию, они должны сохранить себя для дальнейшей борьбы с царизмом.
Кое-кто из эмигрантов, боясь, что по возрасту их призовут во французскую армию или заставят вернуться в Россию, бывшую союзницей Франции, сразу уехали за границу: в нейтральную Швейцарию, Испанию, Америку, латинские страны. И, как оказалось, вовремя: вскоре все сухопутные границы с Францией были закрыты.
Уехал в Женеву и Рогдаев. Хотя их взгляды на войну с Николаем Даниленко резко расходились, расстались они друзьями. Перед этим они одни, без Андри и Ольги, всю ночь просидели в ресторане, пили густое крепкое вино и вспоминали свою борьбу с Карелиным. Рогдаев сокрушался, что не добили до конца этого зазнавшегося франко-масона. У него было плохое настроение. Он считал, что война окончательно погубит все анархическое движение в России, отчасти обвиняя в этом и Кропоткина, посеявшего смуту в головах людей.
Николай возражал ему, что дело не в Кропоткине, а в том, что анархисты не сумели вовремя объединить свои силы и создать хороший фундамент на будущее, как это делали все последние годы большевики. Недаром с началом войны они не растерялись, а, наоборот, активизировали свою работу в России, наметили дальнейший план действий, решив усиленно разлагать фронт. «Ты, Коля, как был марксистом, так им и остался, – грустно изрек Рогдаев. Это были его обычные слова, когда ему нечего было возразить своему тезке. – И все-таки я тебя люблю и искренне рад, что мы с тобой так долго были вместе».
Неожиданно его удивил Леня Туркин. Поглощенный последними событиями, Николай редко встречался с ним, и все собирался ему позвонить, чтобы узнать его настроение и планы в связи с войной. Как-то вечером Леня сам позвонил по телефону на квартиру Андри и напросился в гости. Они решили, что Леня вслед за остальными товарищами собирается уехать в Швейцарию.
Открыв дверь, Николай увидел незнакомого человека с короткой стрижкой, небольшой бородой и усами. Человек улыбнулся, и Николай сразу признал в нем старого друга. Тот не выдержал и бросился его обнимать, возбужденно повторяя.
– Не узнал меня. Признайся, Коля, что не узнал.
– Не узнал, пока ты не улыбнулся. Усы и бородка тебе очень идут и сильно молодят. походишь на парижского франта.
Андри поставила на стол вино и легкую закуску.
– Что с тобой, ты весь светишься, – спросил Николай, открывая бутылку бордо.– К тебе вернулась Алла или Нина?
– Коля, о чем ты сейчас думаешь? Я возвращаюсь в Россию, – радостно воскликнул он, и его большие глаза, обычно печальные, от избытка чувств наполнились слезами.
– Ты с ума сошел. Тебя там арестуют, – сказал Николай с тайной завистью.
– У меня два паспорта на разные фамилии, и я, как видишь, поменял свой внешний вид, даже ты меня не сразу узнал. Мне Европа вот так осточертела, – он провел рукой под горлом и погладил свою бороду и усы, к которым не успел еще привыкнуть, – сейчас я на родине нужней, чем здесь.
– Ты с Кропоткиным или его противниками? – спросил Николай.
– Я сам по себе. Пожалуй, даже больше поддерживаю большевиков, которые хотят разрушить изнутри царскую армию, а за ней и самодержавие. Только действовать не их методами, а нашими, анархистскими.
– С кем же ты там будешь работать?
– Помнишь Гаранькина и Гребнева? Они в Москве. Найду еще людей по старым связям. Организуем группу, типографию. Теперь газеты и листовки приобретают первостепенное значение. Мы скажем солдатам: «Не бросайте свое оружие, пока не сведете счеты со своими угнетателями и не захватите в свои руки землю, заводы и фабрики».
Леня был в эйфории. В Женеве и Париже он особенно не проявлял активности в анархистской деятельности, а тут заговорил о планах под стать самому Рогдаеву.
– Откуда ты знаешь о Евгении Федоровиче и Викторе?
– Я все время поддерживал с ними связь. Звал с собой в Россию Труфимова и Аристова. Саша хочет вступить во французскую армию, а Моисей резко критикует Кропоткина и тебя заодно с ним.
– Мне Моисей ничего не пишет. Молчит, как рыба в воде. О-ч-чень ин-те-ресно! – протянул с обидой Николай.
– А с Карелиным вы успокоились?
– Теперь не до него. Рогдаев уехал в Женеву. Не успели провести третейский суд.
– Все прошлое теперь кажется суетой сует. – Леня вытащил из кармана свой именитый портсигар. – Помнишь, подарок Аллы? Ушла, даже не попрощалась. Ты мне пиши в Москву на центральную почту до востребования. Имя и фамилия – Федор Платонович Бузанов, я буду тебе отвечать. На всякий случай оставлю адрес моих родных в Москве, вдруг приедешь туда после войны.
Он протянул листок с адресом и улыбнулся своей грустной улыбкой.
– Как, по-твоему, Коля, революция в России может произойти?
– Не знаю. Войны часто становились для этого толчком.
– Вильгельм – сильный и хитрый, а Николай II со своим дядей – полное дерьмо.
Николай опять удивился: он никогда не слышал от Лени резких выражений, тем более в присутствии женщин. Андри переглянулась с Николаем и покачала головой. Что ж, война уже сейчас изменила людей, что-то будет дальше.
Николай пошел проводить друга до метро. По пути заглянули в ресторан «Ларю», считавшийся у русских эмигрантов близнецом московского «Яра». Еще раз по-русски хорошо отметили отъезд Лени, а потом пошли гулять по вечернему Парижу. Леня вспоминал своих любимых женщин: Аллу и Нину, читал стихи, посвященные им. Они были трогательные и очень грустные. И такая же несказанная грусть была в тихом, задумчивом небе над головой, как будто оно тоже, как и Леня, прощалось со своим прошлым и всматривалось в будущее, покрытое мраком.
На Больших бульварах спустились в метро, и еще долго стояли на платформе, пропуская один поезд за другим. Наконец Николай решительно обнял Леню и подтолкнул его к дверям подошедшего вагона.
Ему было грустно. Леня – последний человек, который связывал его с пансионом Ващенковой, женевскими друзьями и Лизой. Он запрещал себе думать о ней, но сейчас почему-то задумался над тем, как она в своей Америке приняла известие о войне и вспомнила ли в связи с этим хоть раз о нем, или его судьба ей окончательно безразлична?

Глава 2

Прошел слух, что всех иностранцев, не оформивших специальные документы об «отношении к военной службе», будут отправлять в концентрационный лагерь или депортировать на родину. Николая это не испугало, он сам решил пойти в действующую французскую армию.
В ближайшее воскресенье в пять часов утра отправился в Дом инвалидов, где находился один из пунктов по записи в добровольцы. Несмотря на ранний час, вся площадь перед Домом была заполнена людьми. Некоторые находились здесь еще со вчерашнего вечера. Стояли отдельные ряды русских, венгров, итальянцев, поляков. Все со своими национальными флагами.
Многие хорошо знали друг друга, собирались в группы, делились последними новостями, договариваясь записаться в одну часть и вместе бить германцев. Настроение у всех было приподнятое. Патриотизм охватил в одинаковой мере и французов, и иностранцев. И, наверное, было весьма символично, что рядом под куполом Собора находилась усыпальница с прахом самого Наполеона.
В своей очереди Николай увидел несколько знакомых меньшевиков и эсеров, с которыми встречался в эмигрантском кафе и библиотеке на авеню де Гобелен, а когда днем заскочил перекусить в ближайшее к площади кафе, то встретил там своего товарища по екатеринославской тюрьме Михаила Казарина. Они обнялись, как родные люди. Михаил пригласил его за свой стол, где сидели еще три русских анархиста. Они находились здесь, видимо, давно, были навеселе, и шумно отреагировали на появление нового товарища.
В эти дни стояла страшная жара. Николаю не хотелось пить спиртное и попасть в кабинет врача с запахом алкоголя, но никто не слушал его возражений. Наливали рюмку за рюмкой то абсента, то рома, то коньяка, то водки, произнося тосты за встречу друзей, за Россию, Францию, поражение Германии. Казалось, этому не будет конца. Николай отставил свою рюмку в сторону. Михаил усмехнулся и дал ему пожевать мускатный орех, якобы отбивающий запах спиртного.
Но пили не они одни. Со всех сторон неслось:
– Хереса!
– Рома!
– Коньяка!
– Эй, кто там! Еще шампанского и вина!
Одни люди выходили, другие вваливались целыми группами. Гарсоны едва успевали убирать посуду. От жары и духоты лица их были мокрыми. Они вытирали их длинными полотенцами, ими же смахивали со столов грязь и убивали на ходу назойливых мух.
– Удивительно, Коля, что мы тут встретились именно в такой момент, – говорил Казарин, теребя свою пегую бородку, похожую на выжатую мочалку. – Посмотри на людей. Они полны энтузиазма. Разобьем Вильгельма и устроим с французами новую революцию.
– Ты в курсе, что многие наши анархисты осудили патриотизм Кропоткина и уехали в Швейцарию и Америку. Да что там Кропоткин. От меня отвернулись за то, что я поддержал Петра Алексеевича.
– Сейчас у всех большой разброд в головах. Но мы с тобой, похоже, мыслим одинаково. Все дело в армии и, пока мы будем бить немцев, надо перетягивать солдат на свою сторону. С войны они должны вернуться убежденными революционерами, дело останется за малым: свергнуть их руками царя и правительство.
– В таком случае тебе надо срочно ехать в Россию, как уехал мой друг, Леня Туркин. Здесь-то ты кого будешь агитировать?
– Французов. Они первые могут и должны начать революцию, а русские солдаты их поддержат. Тогда наш прямой путь будет в Россию. За нами поднимется вся Европа.
– Сейчас не 1871 год.
– Война свое дело сделает. Поверь мне, верному последователю Бакунина.
Жизнь Михаила, как он рассказал, за эти шесть лет, что они не виделись, была полна приключений. В Екатеринославе он был осужден на 15 лет каторги в Сибирь, по дороге сбежал, подкупив конвоира-башкира, и перебрался за границу. Жил в Барселоне, там связался с местными террористами, попал в тюрьму, на днях был освобожден вместе со своими товарищами.
От водки и шампанского у Казарина заплетался язык. Он забыл о том, что говорил Николаю десять минут назад о Франции и революции, и теперь убеждал его, что французы намного слабей пруссаков, очень скоро начнут отступать и сдадут Париж. Кропоткин прав, что беспокоится за Францию и ее революционные завоевания. Поэтому-то они с друзьями решили приехать во Францию и вступить в ее армию.
– Умрем, но швабам в Париже не бывать, – сказал он, повторяя слова, бывшие сейчас на устах у всех французов.
– Не бывать, – подхватил один из его товарищей Федор Стрельцов, совершенно пьяный, и, вскочив на стул, громко свистнул и завопил: «Долой швабов!», «Vive la Russie!», «Vivе la Francе!»
Посетители кафе повскакали с мест и закричали: «Vivе la Francе! La mort de William!», «Retour Alsace et la Lorraine!». На пол со столов полетела посуда. Испуганный хозяин и гарсоны метались по залу, успокаивая расходившихся патриотов. Хорошо, что среди посетителей оказались офицеры. Два выстрела в воздух утихомирили пьяную публику.
– Дурак! – сказал Михаил Стрельцову. – Умей себя контролировать, когда пьешь. Пошли отсюда.
Казарин с друзьями стояли в очереди намного ближе Николая и, не обращая внимания на возмущение стоявших позади них людей, поставили его впереди себя.
Только в два часа ночи он попал во врачебный кабинет: огромную комнату, где за столами сидели люди в белых халатах, колпаках и марлевых повязках. Вид у них был усталый, но, надо отдать должное, они внимательно и придирчиво осматривали каждого кандидата в добровольцы. Николая слушали в трубку три человека – двое специально были приглашены от соседних столов по просьбе врача, занимавшегося Николаем. Все трое сделали заключение, что у него подозрительные хрипы в легких. В результате ему не только отказали в мобилизации, но порекомендовали серьезно заняться лечением.
Николай расстроился. Он давно забыл о своих легких. Кашлял редко и то только, когда простужался. И все-таки решил еще раз попробовать счастье и встал в очередь, занятую им самим с утра, надеясь попасть в другой кабинет. Но и там врач вынес неутешительный вердикт: к службе не пригоден из-за слабых легких, дал ему визитку и предложил лечь в свою клинику для легочных больных.
– Это не опасно для окружающих? – забеспокоился вдруг Николай. Ему пришло в голову, что он может заразить Андри, Шарля и всех своих знакомых опасным заболеванием, от которого умер сам Чехов, будучи врачом.
– Пока опасно только для вас. Находитесь больше на свежем воздухе, а еще лучше переселяйтесь на Ривьеру. Там живут и лечатся все легочники.
Казарин ждал его в кафе с мрачным лицом. Оказалось, что военный министр Мессими запретил набор иностранцев в регулярные части французской армии. Их направляли в Иностранный легион, известный тем, что туда вербовали иностранных граждан, а также французов, имевших проблемы с законом. И обстановка там была соответствующая: драки, поножовщина, пьянки, которые начальство пресекало железной дисциплиной и суровыми наказаниями.
– Мы не потерпим насилия над собой, – со злостью проговорил Миша, с силой ударяя кулаком по столу. – Мои товарищи уже сейчас хотят промыть мозги этому Мессими.
– Ты преувеличиваешь, – пытался успокоить его Николай. – В легион сейчас попадут совсем другие, интеллигентные люди, начальство не посмеет обращаться с ними, как с уголовниками. И потом, Миша, любая армия держится на дисциплине, с этим надо смириться, иначе незачем туда идти.
– Н-е-т, мы потребуем, чтобы к нам относились по-человечески. Мы идем защищать Францию и ее свободу. За это нам должны сказать спасибо, а не тыкать кулаками в морду. А тебя опять забраковали?
– Забраковали. По той же причине.
– Помню, ты еще в тюрьме заходился кашлем. Что ж, это даже хорошо: в Париже останется близкий мне человек. Буду тебе писать и ждать от тебя писем.
– Вы когда уезжаете?
– Пятнадцатого в семь утра с Восточного вокзала. Сначала будем проходить спецподготовку в военном лагере.
– Вот это правильно. Нельзя же необученных людей бросать сразу в бой.
– Кто это необученные, мы? – усмехнулся Миша. – Мы сами научим, кого хочешь, стрелять и метать бомбы.
– Зря ты так хорохоришься. В японскую войну воевали в основном регулярные войска и флот, и то, сколько народу полегло, а сейчас и здесь, и у нас, в России, идет массовая мобилизация. На фронт попадут люди, не нюхавшие пороху… У меня на заводе сейчас полно работы, но я обязательно приду вас проводить.
Андри и Шарль для приличия выразили ему сочувствие, что его «забраковали», но в душе оба были этому рады. Шарль еще раньше Николая ходил записываться в добровольцы в своем округе. Ему вежливо отказали и хотели подарить солдатскую шинель, чтобы он чувствовал себя в рядах французской армии. Писатель страшно рассердился, что его патриотический энтузиазм приняли за детский каприз, и ушел, хлопнув дверью. Такую же шинель потом выдали Анатолю Франсу. Тот был старше Шарля на несколько лет, и, в отличие от него, очень гордился ею.


Из Тулона приехал Франсуа Бати. Его как бывшего резервиста в чине капитана назначили командиром роты, которая, как и Иностранный легион, 15 августа, но на двадцать минут позже отправлялась с Восточного вокзала.
Накануне отъезда у Бати собрались родственники и близкие друзья. Франсуа был в плохом настроении. Он все еще не мог пережить смерть Жореса, пытавшегося всеми силами предотвратить войну и не сумевшего найти должной поддержки у социалистов других стран. Поворот всех бывших вождей Интернационала к братоубийственному патриотизму казался Франсуа самым настоящим предательством по отношению к покойному другу. «Слава Богу, – говорил он с горечью Николаю и Шарлю, – что папа и коммунары не дожили до этого позора!»
Франсуа также стало известно, что еще до убийства Жореса Рене Вивиани дал полиции указание не применять репрессий против нескольких тысяч виднейших социалистов и руководителей профсоюзов Франции, которых раньше намечалось арестовать, если начнется война.
Председатель правительства был уверен, что оппортунисты крепко держат в своих руках власть в социалистической партии и ВКТ и смогут управлять рабочими в интересах государства. Заявления Жюля Геда и Марселя Самба в первые дни войны подтвердили, что премьер не ошибся.
Шарль уговаривал Франсуа забыть о политике и насладиться последними часами пребывания в кругу друзей и семьи. Жанетт и Андри то и дело вытирали слезы. Остальные гости – мужчины и женщины, были настроены оптимистично. Назначение главнокомандующим французской армии генерала Жозефа Жоффра вселяло уверенность, что французы быстро разобьют пруссаков, и очень скоро Вильгельм запросит Пуанкаре о перемирии. Во всех парижанах жил еще дух коммунаров.
В подтверждение этого в открытые окна врывался гул толпы, звучали военные марши и слова «Марсельезы»: «Aux armes,citoyens! Formez vos bataillons!» Солдаты шли и шли бесконечным потоком к вокзалу, сопровождаемые плачущими женщинами.
Общий боевой дух, вино и шампанское подействовали и на Франсуа. Под конец он повеселел, много шутил, смеялся и уверял жену и дочь, что они быстро разобьют немцев. На нем были синий мундир и алые штаны. Перед уходом он повязал на шею красный шарф своего отца, хранившийся еще со времен Парижской коммуны. Этим шарфом Себастьян Бати перевязал простреленную ногу, когда пленных коммунаров вели в тюрьму.
На вокзале было так много провожающих, что они с трудом пробрались к своему поезду. Состав с Иностранным легионом стоял на соседнем пути. Николай разыскал Казарина и его друзей и попеременно бегал от одного поезда к другому. У легионеров было веселей. О них особенно некому было страдать. Их матери и семьи жили в других странах, а слезы хорошеньких девушек и случайных подружек в счет не шли. Молодые, красивые парни из Италии, Испании, России, Венгрии пели на своих языках и переговаривались с французскими солдатами из соседних поездов, подшучивая над ними и поддевая их, иногда довольно зло. Легионерам было обидно, что эмигрантам не разрешили служить в регулярных французских войсках. Простые солдаты в этом не виноваты, но, кроме них, не на ком было выместить свое возмущение.
Неожиданно Николай увидел в окне этого поезда Нину Трофимову. Нина тоже увидела его, радостно замахала рукой и, высунувшись наружу, крикнула, чтобы он подошел к тамбуру. Он помог ей спуститься вниз. Она взяла его руку и прижала к своей груди. Лицо ее светилось.
– Если бы ты знал, Коля, как я рада, что встретила тебя тут. Ты записался в Легион?
– Нет, провожаю друзей. Меня не взяли из-за легких. А ты что здесь делаешь?
– Мы с Димой провожаем наших товарищей: они захотели воевать за Францию. А мы будем пробираться в Россию.
– Воевать?
– Возможно, и воевать, – сказала Нина как-то неопределенно, из чего он сделал вывод, что она не захотела открывать ему истинную цель их отъезда. – Я тебе вот что должна сказать, Коля. Ты, пожалуйста, забудь о том, что я тебе наговорила в Женеве. Это я так тогда сказала, со зла.
Николай не ожидал от нее такого признания, вся прежняя обида на нее и Ковчана моментально исчезла.
– Я ничего не помню.
– Мы с Димой к тебе относимся по-прежнему. Ты – хороший товарищ, в Екатеринославе было самое лучшее время.
– Спасибо, Нина. Я вам с Димой тоже желаю всего самого хорошего.
– Ты остаешься в Париже?
– Пока да. Я работаю на заводе, но уверен, что война нам всем откроет путь в Россию.
– Тогда мы обязательно там встретимся, а сейчас прости, мне надо вернуться в вагон.
Вскоре она показалась в окне вместе с Димой. Подняв руки, Ковчан дружески поприветствовал его. Николай ответил ему тем же жестом. Николай был взволнован. За последние годы он успел разочароваться во многих друзьях, особенно в эти дни, когда люди отворачивались от него из-за того, что он поддержал Кропоткина. Однако до сих пор его больше всего мучил разрыв с его бывшими екатеринославскими товарищами и именно Ниной Трофимовой и Димой Ковчаном. Приятно было услышать, что они по-прежнему считают его своим товарищем, несмотря на расхождение в политических взглядах.
Первым отошел поезд с легионерами. Как только прозвучал сигнал к отправлению, лица людей сделались серьезными, смолкли шутки и смех, во всех вагонах дружно запели: кто «Марсельезу», кто «Интернационал», а русские товарищи – любимую песню ссыльных: «Смело, товарищи, в ногу». Высунувшись из окон, легионеры махали бежавшим за поездом девушкам, а те кричали им на своих языках: «Скорей возвращайтесь! Мы будем вас ждать!» Промелькнули в окнах лица Миши Казарина и его друзей. Еще несколько минут доносились поющие голоса, и все стихло.
В конце платформы стояли его товарищи из Екатеринослава. Помахав им рукой, он вернулся к другому поезду. Жанетт и Андри, повиснув на плечах Франсуа, плакали. Растерянный муж и отец не знал, как их успокоить. Николай обнял Андри и, прижав ее голову к груди, гладил и целовал ее волосы.
Франсуа сказал, что намерен вести на фронте дневник. Николай тоже должен вести такой дневник, записывать в него все, что будет происходить в Париже, России и во всем мире, вклеивать туда интересные вырезки из газет и письма, которые он будет присылать ему с фронта. «Потом из этих двух дневников, даже, если я погибну, – прибавил он шепотом, чтобы женщины не услышали, – мы составим книгу. Это будет уникальный документ эпохи».
– Я тоже об этом думал, – обрадовался Николай, – но у нас не было времени поговорить. Сегодня же приду и опишу эти первые дни. Здесь, на вокзале я встретил двух товарищей из Екатеринослава. Они провожали поезд с добровольцами, а сами намерены вернуться в Россию.
– Большевики?
– Близкие к Ленину люди. Он пока единственный, кто не опускает руки и продолжает действовать.
– Да, да. Это так. Следите, пожалуйста, за всеми событиями и чаще мне пишите. Мне интересно будет знать ваше мнение.
Вскоре отошел и этот состав. При звуках прощального гудка французы дружно запели «Марсельезу». Бати стоял в дверях тамбура, широко раскрывая в песне рот и размахивая красным шарфом своего отца.

Вперёд, Отчизны сыны вы,
Час славы вашей настал!
Против нас вновь тирания
Водрузила кровавый штандарт.
Слышишь ты в наших полях
Зло воет вражий солдат?
Он идёт, чтоб сын твой и брат
На твоих был растерзан глазах!

Глаза его горели, как у его отца Себастьяна, когда он рассказывал Николаю о Парижской коммуне. Истинный потомок коммунаров, этот человек, не задумываясь, готов был отдать жизнь за Париж и Францию.

Глава 3

На заводе, где работал Николай, война ощущалась острее, чем на страницах газет. Все цехи постепенно переходили на выпуск военной продукции. Некоторые участки готовились к тому, чтобы ремонтировать разбитую технику. Ее в большом количестве уже начали доставлять после первых боев с немцами. Сопровождавшие технику солдаты рассказывали о том, что у пруссаков пулеметы и артиллерия намного лучше, чем у французов, они могут часами бомбардировать противника на самом большом расстоянии.
В их руках уже Люксембург и большая часть Бельгии. Пали две большие крепости на Маасе Льеж и Намюр. Антверпен окружен плотным вражеским кольцом, и с утра до ночи подвергается мощному артиллерийскому огню. Участь его решена. Под давлением превосходящих сил противника французская и английская армии постепенно отступают, открывая врагам путь к Парижу.
Рабочие молча слушали солдат. Их настроение за несколько дней войны сильно изменилось. Они стали подозрительно относиться к иностранным рабочим. Немцам и австрийцам был объявлен негласный бойкот, и во всех своих, еще недавно близких товарищей по цеху они видели врагов и шпионов. Во время коротких обедов и перекуров рассказывали истории о переодетых немецких разведчиках и диверсантах, о том, что по ночам на крышах Парижа сидят люди и подают сигналы немецким самолетам – «таубам» (голуби), как их называли горожане.
Кто-то пустил слух, что одного такого диверсанта поймали у них на заводе, не сегодня-завтра их начнут бомбить, а начальство даже не позаботилось о бомбоубежище. В связи с этим срочно очистили от хлама подвалы корпусов, завезли туда мебель, посуду и ящики с продуктами и медикаментами.
В любом браке продукции, случавшемся теперь чаще, чем раньше, из-за плохого качества сырья и усталости людей, обвиняли рабочих из немцев. Николай беседовал с людьми, напоминая им о международной солидарности и уважении к своим иностранным товарищам, пока один из рабочих не показал ему на появившиеся повсюду плакаты: «Молчите! Остерегайтесь! Вас слушают вражеские уши». Не выдержав бойкота, несколько хороших специалистов из немцев вынуждены были уйти с завода.
Между тем из-за мобилизации на предприятии оставалось все меньше людей, а объем работы постоянно увеличивался. В начале сентября цехам предложили освоить несколько видов военной продукции. Для этого с казенных заводов стали привозить старые станки, нуждавшиеся в ремонте не меньше, чем поступавшая с фронта разбитая техника. Рабочим, механикам и электрикам, занятым установкой этого оборудования, приходилось работать целыми сутками. Николай теперь часто оставался ночевать в своем кабинете и лишь изредка приезжал домой (к себе или Андри), чтобы привести себя в порядок и немного отдохнуть.
В конце ноября его неожиданно вызвали к главному инженеру Дельпешу. В кабинете, кроме начальника его цеха Огюста Руане, старшего мастера Филиппа Эштера и главного механика Клода Гарреля, сидели три русских офицера. Это оказались представители русской военной миссии во Франции: военный атташе Алексей Алексеевич Игнатьев и его помощники Ильинский и Костевич. В кабинете находился еще один человек, которого Николай не сразу заметил, так как его никто не представил. Он сидел в углу в кресле и читал газету, как будто все, что здесь происходило, его не касалось. Разговор, как их всех предупредил Дельпеш, был сугубо конфиденциальный.
Игнатьев взял на себя инициативу разместить на французских заводах военные заказы для русской армии, под которые нашел кредиты. На их предприятии он рассчитывает получить в самое ближайшее время крупную партию трехдюймовых снарядов, ружейных и пулеметных патронов, а также наладить производство ударных трубок для снарядов, которые начали изготовляться по французскому образцу в России. Объем работы – огромный. Дельпеш убеждал Игнатьева, что определенные им сроки – нереальные: на многих, даже самых тяжелых участках работают подростки, женщины и старики, от которых нельзя требовать полной отдачи. Они не обеспечивают поставки даже для французской армии.
Тут человек в углу отложил в сторону газету, придвинул к ним свое кресло и уверенно заявил, что через три дня доставит сюда рабочую силу из Испании или Италии. Игнатьев с сомнением посмотрел на него и переглянулся с одним из своих помощников, кажется Костевичем, как его представили при знакомстве. Тот пожал плечами и стал что-то усиленно искать в своем портфеле. Сидевший рядом с Николаем начальник цеха Огюст Руане шепнул ему, что человек, подключившийся к разговору, – миллионер Шнейдер, владелец крупнейшего военного концерна «Шнейдер-Крезо». Умный, энергичный и очень честолюбивый человек.
– Сколько вам надо людей? – спросил Шнейдер Дельпеша.
Тот обратился с этим же вопросом к начальнику цеха и старшему мастеру. Те назвали цифры.
– А вы что думаете, месье Даниленко? – спросил миллионер, поворачиваясь к Николаю всем корпусом на вращающемся кресле. Через большие роговые очки Николай увидел его пристальный взгляд.
– Вы, кажется, русский?
Николай кивнул головой.
– С цифрой можно согласиться, – сказал он, не смущаясь миллионера, – но учтите: эти люди будут не подготовлены к работе. Потребуется две недели, если не больше, чтобы они освоили станки и производство.
Игнатьев заговорил на русском языке, обращаясь непосредственно к Николаю.
– Мы с вами соотечественники, Николай Ильич, – сказал он, слегка картавя и показывая ослепительно белые зубы, – можем говорить откровенно. Ни люди и штабы решают судьбу боя, а пушки, пулеметы и боеприпасы. У нашей армии всего этого резко не хватает. Германцы перед тем, как пустить свою пехоту через проволочные заграждения на наших позициях, разбивают эти заграждения многочасовым артиллерийским огнем, и только потом начинают атаку людьми. Потери у них – минимальные. У нас же солдаты идут в бой без предварительной артподготовки, потому что часто отсутствуют не только снаряды, но и сами пушки. Большинство солдат остаются висеть на проволоке, остальные, пробежав два – три метра, гибнут под обстрелом немецких орудий.
– А наши заводы?
– Не могу по этому поводу сказать ничего утешительного. Я усиленно выбиваю везде кредиты. Этот господин получил приличный аванс и готов во всем помочь, подыскивая, кроме заводов своего концерна, другие предприятия. Для него это огромные барыши. Меня же волнует судьба наших солдат. Как ни прискорбно, хоть мы и союзники с Францией, но ее промышленники думают о своей личной выгоде, а не о судьбе России.
От этих слов у Николая сжалось сердце…
– Я готов вам во всем помочь, – с жаром произнес он. – Поставьте этому господину жесткие сроки, чтобы рабочие были на следующей неделе, взрослые и здоровые мужчины. Вы, может быть, думаете, что на других заводах лучшая обстановка? Везде люди валятся с ног.
На прощанье Игнатьев оставил ему свою визитку.
– Информируйте меня обо всех трудностях, и сразу известите, как поступят первые рабочие. Мне постоянно приходится выезжать на фронт. Если меня не будет, передавайте свои просьбы моим помощникам, они свяжутся со мной по телеграфу.
Военный агент понравился Николаю своей энергией, твердой уверенностью во всем, что он делает, и тем, что, не зная Николая, отнесся к нему с полным доверием. Со своей стороны, Игнатьев разглядел в русском инженере ответственного человека – качество, которое в Париже ему приходилось редко встречать у своих соотечественников.
После того, как в кабинете остались только главный инженер, Шнейдер и русские военные, Игнатьев предложил Дельпешу поручить Даниленко курировать все русские заказы на заводе. Главный инженер охотно согласился переложить это сложное дело на самих русских. Однако главное слово оставалось за Шнейдером. Тот долго расспрашивал Дельпеша о русском инженере: как давно он работает на заводе, почему он не в армии, и только после этого поддержал предложение Игнатьева.
Когда они ушли, Дельпеш снова вызвал к себе руководство цеха и объявил, что Даниленко поручено курировать русские заказы. Это означало, что Николай будет контролировать производство изделий, своевременные поставки сырья для них и их качество. На его попытку отказаться от этой обязанности, главный инженер сказал, что таково было пожелание русского атташе, и Шнейдер его поддержал.
Неожиданно Николай встретил поддержку со стороны нового начальника цеха Огюста Руане, заменившего прежнего начальника, ушедшего на фронт. Это был старик 74 лет, с добрым, открытым лицом, седыми короткими усами, торчавшими ежиком над верхней губой, и чем-то похожим на Готье. Когда-то он был на заводе заместителем главного инженера, последние десять лет находился на отдыхе. Вернуться в цех его попросил Дельпеш. Огюст страдал болезнью сердца и одышкой, но, несмотря на это, целый день находился на ногах и терпеливо решал возникавшие тут и там проблемы.
Выйдя из кабинета главного инженера, Огюст придержал Николая за руку и, подождав, когда все остальные пройдут вперед, сказал:
– Должен вас предупредить, Николой, что Шнейдер – непростой человек. С ним надо быть все время начеку. Его фирма «Шнейдер-Крезо» считает себя государством в государстве и враждебно относится к другим французским заводам. Сейчас его интересуют в первую очередь иностранные заказчики, с которых можно брать большие деньги в отличие от французской армии. Ведущей программой своего артиллерийского отдела он считает выпуск русской артиллерии.
– Откуда вам это известно?
– Одно время я работал у него в техническом отделе, там остались хорошие знакомые.
– Наверное, на его заводах первоклассное оборудование?
– Там первоклассные сотрудники и рабочие, но все оборудование – устаревшее, до сих пор стоят прокатные прессы с откатом на холостом ходу.
– Ничего не понимаю.
– Разве ваши русские капиталисты не также наживают свои капиталы?
– Вы социалист?
– Нет, но я родом из Лангедока, как и Жан Жорес. Когда говорят, что Франция не страна, а цветущий сад, то будьте уверены: речь идет о нашем Лангедоке. Я горжусь тем, что мы с Жаном земляки. Это был человек кристально чистой совести, ненавидел войну и призывал к международной солидарности. Его жестоко предали, теперь враги топчут нашу землю. В такой момент каждый француз должен встать на защиту своей родины. Я стар, чтобы взять в руки винтовку, но могу делать для нее пули.
Николай крепко пожал ему руку.
– Я рад, что мы работаем вместе.
– Вы всегда можете на меня положиться, – заверил его Огюст. – России сейчас трудно, как и Франции.


Шнейдер прислал рабочих не через три-четыре дня, как обещал, а через месяц, и не итальянцев и испанцев, а молодых марокканцев из глухой деревни. Эти крестьяне были напуганы не только городом, но заводом и цехом, где стоял страшный шум, вертелись и гремели станки, под потолком бегали подъемные краны, перетаскивая тяжелую поклажу. Один из марокканцев принял эти краны за нечистую силу и, повалившись на колени, начал плакать и неистово молиться. Его еле-еле успокоили. У них был единственный плюс – они хорошо говорили по-французски.
Отведя их в зал для заседаний, где начальство обычно проводило совещания, Николай рассказал марокканцам о цехе, объяснил, что им предстоит делать, и, поговорив с каждым из них по душам, разделил их на две группы. С одними, как ему показалось, бестолковыми парнями (тугодумами), решил заниматься сам; других, более сообразительных, прикрепил к старым опытным рабочим.
Началось страшное испытание для всех. Марокканцы с трудом осваивали оборудование и приемы работы, требовавшие определенных профессиональных навыков, но были на редкость выносливы и трудолюбивы. Иногда они пели песни, и тогда в их глазах появлялась глубокая тоска: молодые люди скучали о родине и своих близких.
Беда еще была в устаревшем оборудовании, из-за которого чуть ли не двадцать процентов изделий шло в брак. Научившись, наконец, ловко выполнять свои операции, марокканцы недоумевали, почему приемщик изделий (гранат, патронов или ударных трубок) неулыбчивый капитан Пьер Шлефан, две штуки из десяти отправлял в контейнер для брака.
Что толку, что Николай постоянно вносил изменения в чертежи, предлагал разные приспособления и усовершенствования на станках и в технологическом процессе? Сам он ничего не мог предпринимать без согласования с техническим бюро. Такое здесь было правило. После того, как он отдавал в бюро чертежи с описанием своих предложений, оттуда приходили два молодых человека – какие-то потомки королевской аристократии, сумевшие благодаря своим именам освободиться от армии. С умным видом они рассматривали станки, заглядывали в чертежи Николая и, не обмолвившись ни словом с автором, удалялись обратно.
После этого именитые отпрыски еще долго что-то решали и, наконец, представляли чертежи на утверждение технического совета во главе с Дельпешем. Если совет все это утверждал (а он всегда утверждал), главный инженер специальным приказом разрешал «внедрять предложения Даниленко в производство». Вполне возможно, что эти двое из технического отдела получали за эти новшества премию или двойной оклад. Николаю было все равно. В такое время смешно было думать об амбициях и отстаивать свои права.
Руане сказал ему, что завод теперь входит в состав концерна Шнейдера, а тот монополизирует и эксплуатирует мысли своих сотрудников. Вот почему все так долго рассматривается в ожидании «мнения» экспертов Шнейдера. Руане предложил ему больше не обращаться в технический отдел, а делать все самим, и как начальник цеха брал на себя всю ответственность.

ЧАСТЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ

ВОЕННЫЙ ГОСПИТАЛЬ

Глава 1

Известие о войне застало Владимира Даниленко на симпозиуме нейрохирургов в Казани, проходившем в конференц-зале Казанского университета. 2 августа он должен был выступить с большим докладом на утреннем заседании. После обеда его ждали у себя студенты-медики университета. На следующий день для них и участников симпозиума он собирался провести показательную операцию в неврологической клинике Ливерия Осиповича Даркшевича.
Программа в этот день была насыщенной. Даркшевич, бывший организатором форума, попросил Володю точно уложиться в отведенные ему два академических часа. Володя выполнил его просьбу, успев еще ответить на вопросы из зала.
Спускаясь через некоторое время по лестнице в вестибюль, он встретил взволнованного профессора Пригожина. Тот схватил его за руку, крепко стиснул костлявыми пальцами и, прерывисто дыша, выдохнул: «Война, Владимир Ильич, началась война. Идемте в зал, я сделаю объявление».
Шепнув что-то Ливерию Осиповичу, сидевшему за столом президиума, Пригожин направился к трибуне, на которую только что поднялся новый докладчик и, не доходя до нее, поднял руку, призывая к тишине.
– Господа, – от волнения голос его дрожал, – только что из Петербурга получено сообщение: Германия объявила России войну. Начинается всеобщая мобилизация.
В зале поднялся страшный шум. Докладчик растерянно смотрел на Даркшевича. Профессор встал.
– К сожалению, мы вынуждены прервать работу симпозиума, – произнес он убитым голосом. – У кого приготовлены письменные доклады и рефераты, передайте их в мандатную комиссию. Постараемся все материалы опубликовать.
Из здания университета Володя и Ливерий О́сипович вышли вместе. Володя сказал, что немедленно возвращается домой и будет проситься на фронт.
– Жаль, что не могу отправиться вместе с вами, – огорченно сказал профессор. – Мне слишком много лет.
– Вы здесь принесете еще больше пользы.
– Завтра я должен был демонстрировать новые инструменты, которые разработала наша клиника. Их выпущено четыре комплекта. Один я подвезу вам к поезду. Впрочем, я уверен, что Бехтерев вас не отпустит, и правильно сделает – нельзя рисковать такими людьми.
– Вы же только что сожалели, что не можете поехать со мной на фронт.
– Извините меня, Владимир Ильич, я сам не знаю, что говорю. Все спуталось в голове.
Всю обратную дорогу Володя обдумывал, как ему сказать о своем решении Бехтереву. С вокзала сразу поехал в клинику. Было раннее утро. Больные спокойно завтракали, сестры ходили по палатам, наводя чистоту и порядок перед обходом академика, имевшего привычку придираться ко всяким мелочам. Сам он давно был в кабинете и, задумавшись, сидел в кресле в белом халате, небрежно накинутом поверх генеральского сюртука. До него дошли слухи, что его собираются отстранить от всех руководящих должностей: в его институте и клинике, в Военно-медицинской академии и Женском мединституте. Наверху не понравилось, что он принял участие в деле еврея Бейлеса, доказав, в отличие от Сикорского, непричастность этого рабочего к ритуальному убийству русского подростка. Его научные работы и открытия, мировое признание ничего не значили по сравнению с оголтелой кампанией политических интриганов, устроивших позорное судилище над невиновным человеком только потому, что он еврей.
– Владимир Михайлович, можно? – спросил Володя, слегка приоткрыв дверь.
– Заходите, заходите, Владимир Ильич, – обрадовался Бехтерев. – Даже не спрашиваю вас о симпозиуме. Теперь не до него. Ваша супруга вчера приходила ко мне, умоляла, чтобы я ни в коем случае не отпускал вас на фронт. Надеюсь, вам самому это не пришло в голову? – он сердито посмотрел на своего молодого коллегу. Володя хорошо знал этот взгляд, за которым на самом деле скрывались доброта и отзывчивость. – Учтите, я дал ей обещание, так как она в интересном положении, ей нельзя волноваться. Вы уж не подведите меня, голубчик.
Володя не ожидал, что Елена будет действовать через Бехтерева и лично пойдет к нему с такой просьбой. Ему казалось, что их отношения, наладившиеся было во время ее первой беременности и рождения сына, сейчас опять настолько зашли в тупик, что ей будет все равно, если он отправится на фронт.
– Я как раз к вам прямо с вокзала за этим разрешением. Вы не можете мне отказать. Я сейчас нужен именно там, а для жены здесь будут созданы все необходимые условия, под вашим контролем, – прибавил он, зная, что Елена давно сумела обворожить Бехтерева.
– Навроцкий тоже просится. Его жена тут плакала целый час, еле успокоили. А мне прикажете, что делать? Здесь тоже врачи нужны, организуются новые госпитали, санитарные пункты. Сама Александра Федоровна вместе с дочерями решила пройти медицинские курсы и открыть в Царском селе лазареты для раненых. Просит туда лучших врачей.
– В Академии в этом году выпущен прекрасный курс. Можно оттуда набрать людей, я вам укажу несколько человек, за кого ручаюсь лично. Владимир Михайлович, потребуйте, чтобы нас направили на передовую, а не засунули куда-нибудь в санитарный эшелон или тыловой госпиталь.
– Хорошо, попрошу все, что вы хотите, – устало сказал Бехтерев, теребя свою седую бороду. – Только увольте меня объясняться с вашими женщинами. Перед слезами прекрасного пола я бессилен.
– Значит, вы нас с Иннокентием Павловичем отпускаете, так я понимаю?
– Не отпускаю, а вынужден уступить вашим настоятельным требованиям. Пишите рапорт. Рапорт Навроцкого я еще не подписал, ждал вашего приезда. Отошлю разом в управление. Сейчас идемте на обход, а потом, голубчик, отправляйтесь домой.
Не ожидая так рано возвращения мужа из Казани, Елена пыталась понять по его лицу, был ли он у Бехтерева. Володя не стал ей говорить о своем рапорте, решил дождаться официального ответа из Главного военно-санитарного управления.
Как и в первую беременность жены, он проявлял к ней максимум внимания: в пять часов вечера был дома, после ужина гулял с ней и сыном по набережной канала. Саша влезал к нему на руки, обнимал за шею и по наущению матери просил не уходить на фронт.
Поведение мужа насторожило Елену. Она снова отправилась к Бехтереву, старательно выпячивая вперед свой еще небольшой живот. Академик усадил ее в кресло, уговаривал беречь себя и ни о чем не беспокоиться: Владимир Ильич со своим опытом в нейрохирургии больше всего нужен в Петербурге.
– Голубушка, Елена Сергеевна, – говорил он, как можно ласковей, – хорошо вас понимаю, будьте спокойны, думайте о своем втором малыше. Я с удовольствием стану его крестным отцом.
– Владимир Михайлович, я могу на вас положиться? Ведь вы знаете, что моего мужа ничто не остановит. Он уверен, что должен спасать весь мир.
– Слишком хорошо знаю, Елена Сергеевна. Идите домой и ни о чем не беспокойтесь.
Однако полчаса спустя, проходя по Невскому проспекту, она встретила жену Навроцкого с заплаканными глазами.
– Что случилось, Ольга Викторовна? – спросила Елена, и у нее опустилось сердце.
– Разве Владимир Ильич вам не говорил? Они с Иннокентием подали рапорты об отправке в действующую армию, Бехтерев дал согласие.
– Я только что разговаривала с Владимиром Михайловичем. Он мне сказал, чтобы я ни о чем не беспокоилась.
– Бехтерев лукавит. От старшей сестры я узнала, что императрица решила устроить в Царском селе и в самом дворце лазареты, просит туда лучших врачей. Представляете, какая честь там работать, так наши мужья отказались. Им подавай самое пекло на фронте.
Елена вернулась домой с твердым намерением сделать все, чтобы удержать мужа в Петербурге. Однако, если утром ею двигал страх потерять его и остаться одной с двумя маленькими детьми, то теперь, узнав о намерении императрицы заниматься госпиталями, в ней проснулись честолюбивые мечты: с его талантом и опытом Володя сможет сделать головокружительную карьеру, они оба приблизятся ко двору, а с ними и ее отец и две сестры, которые до сих пор не могут найти достойные партии в Киеве.
Притворившись больной, она легла в постель. На помощь был срочно вызван доктор Фридман, курирующий ее беременность. Елена хотела, чтобы доктор сказал мужу об ее тяжелом состоянии: сильном токсикозе и постоянной бессоннице на нервной почве. К сожалению, Фридмана не оказалось дома, он приехал к ним, когда Володя вернулся из клиники, и у Елены не было возможности поговорить с доктором наедине. Токсикоз и нервное расстройство – обычные явления у беременных женщин, не вызвали у доктора тревогу. Для общего успокоения он посоветовал Володе взять в дом опытную акушерку из Надеждинского родильного дома. На следующий день у них поселилась такая пожилая дама, которая заверила Володю, что принимала роды у половины рожениц Петербурга.
В тот же вечер за ужином в присутствии акушерки, тети Паши и горничной, приглашенных в столовую, чтобы жена не устроила сцены, Володя сообщил о своем скором отъезде на фронт. Елена заплакала и ушла в спальню. Володя пошел за ней, и, обняв ее за плечи, ласково успокаивал. Жена подняла к нему заплаканное лицо.
– Скажи мне честно: ты меня больше не любишь, поэтому бежишь из дома?
Удивительно, что она так просто сказала о том, что он давно понял: они стали чужими людьми.
– Лена, – сказал он, взволнованный ее словами и в то же время, испытывая в этот момент к ней жалость, – ты должна понять меня: я – хирург, мое место там, где сейчас больше всего нужны мой опыт и мои руки. Это может показаться пафосом, громкими словами, но я не знаю, как сказать иначе. – Он поднял ее голову и, прижав к груди, поцеловал в волосы. – Тебе нечего волноваться: я буду где-нибудь в тихом месте, далеко от фронта. И потом война скоро кончится.
– Неужели ты не понимаешь, что это будет совсем не то, что с Японией? Знающие люди говорят, что Германия хорошо подготовилась и раздавит «Антанту» в два счета…
– Прошу тебя, не читай газет и не слушай досужих разговоров. Я вам буду часто писать и ждать писем от вас. И пиши маме в Ромны, она будет о вас с Шуриком и будущем малыше беспокоиться.


Врачи получили разные направления на фронт. Володя ехал в Ковель, Навроцкий – в Брест-Литовск. Накануне, попрощавшись с Бехтеревым и своими коллегами, они прогулялись по Невскому проспекту и зашли в ресторан «Палкинъ» на углу Владимирской улицы. Шла третья неделя войны. После шумных демонстраций и разгрома немецкого посольства и немецких магазинов в день объявления войны, в городе наступило относительное спокойствие.
Ярко освещенный зал был заполнен до отказа. Офицеры, в окружении дам, шумно отмечали свой уход на фронт. На сцене играл небольшой оркестр, молодая, очень худая и сильно накрашенная женщина пела арии из оперетт, жестикулируя руками. Под конец каждой арии на сцену выскакивали полуголые девицы из кордебалета и под аплодисменты публики весело отплясывали канкан. Кто-то из посетителей стал свистеть и требовать на сцену «Тука» и «Кука», двух популярных ныне в Петрограде (так теперь назывался Петербург) комиков.
Как только музыканты ушли, на сцену выскочили комики: один высокого роста, с усами и в остроконечной каске – вылитый германский император Вильгельм II, другой – маленький, лысый и круглый, как мяч, типичный немецкий бюргер. Кто из них «Тук», а кто «Кук», могли разобрать только завсегдатаи ресторана и посетители цирка «Модерн», где обычно эти артисты выступали в роли коверных. В руках маленького человечка появилась гармошка, и зазвучали куплеты про Вильгельма, его трусливых солдат и глупых, толстых фрау, которые просят своего кайзера посылать на фронт для их мужей больше пива и сосисок. Публика громко смеялась, хлопая в ладоши и притоптывая ногами. Володя и Навроцкий хохотали от души.
Многим сидящим тут война казалась увеселительной прогулкой до Берлина: месяц – два и русская армия войдет в столицу Германии. И когда куплетисты, наконец, ушли, и в концертной части наступил перерыв, послышались тосты: «За царя и Отечество!», «За русскую армию!», «За Россию!», «Да здравствует Сербия!», «Долой швабов!».
Таким веселым и безмятежным остался этот последний вечер в Петрограде в памяти Володи.
Несмотря на просьбу отправить его на передовую в военно-полевой лазарет или эвакопункт, а не зачислять в штат санитарного поезда, кто-то свыше посчитал сделать именно последнее. Этот длинный состав с красными крестами на вагонах стоял в тупике Николаевского вокзала, ожидая своего часа, чтобы отправиться в путь вслед за военными эшелонами. С женой и домочадцами он попрощался дома. И теперь один в волнении ходил по перрону, то и дело справляясь у главного врача эшелона Манохина об отправлении поезда, так как дал телеграмму Михаилу и надеялся увидеться с ним на вокзале в Киеве.
Около поезда шла суета – это Манохин, пользуясь задержкой поезда, решил распределить сложенные в одном месте медикаменты по вагонам, и санитары сновали по перрону с тяжелыми коробами и ящиками.
У Володи были свои четыре ящика с лекарствами и инструментами, выпрошенными им накануне у своего хорошего знакомого, главного врача Николаевского госпиталя Федулова. Отдельно в саквояже лежала коробка с инструментами для операций, которые передал ему в Казани Даркшевич. Ими он дорожил пуще всего.
В поезде профессору отвели отдельное купе. Устав ждать отправление поезда, он вернулся в вагон и лег на диван с романом «Королева Марго» Александра Дюма, захваченным на дорогу в качестве легкого чтива. За ним он уснул и проснулся, когда поезд отошел далеко от Петрограда.
За окном проплывали леса, речки, озера, пересохшие после жаркого лета, деревни с церквами, в которых звонили колокола; их тревожный гул врывался в открытые окна поезда, будоражил душу. На всех станциях провожали фронтовиков. Мелькали заплаканные лица женщин, пьяные, оплывшие от самогона физиономии мужиков и растерянные глаза детей, не понимавших, куда и зачем увозят их отцов.
В Москве опять долго стояли. Володя дал Мише телеграмму, что поезд сильно задерживается и неизвестно, когда приедет в Киев. После Москвы эшелон уже не ехал, а едва полз, пропуская длинные составы с солдатами и техникой. Бесконечной рекой они текли и текли на Запад, как будто с места сдвинулась вся Россия.
Манохин бегал ругаться с начальниками станций, доказывая, что они срывают приказ самого императора о медицинской помощи фронту, грозился отдать их под суд. Те трясли перед его носом свои приказы, обязывающие в первую очередь пропускать военные поезда, затем все остальные.
Война шла чуть больше трех недель, а навстречу следовали санитарные эшелоны, переполненные ранеными. Во время стоянок офицеры старались оградить солдат от разговоров с ними, но шило в мешке не утаишь, все уже знали о тяжелых, кровопролитных боях в Галиции и Восточной Пруссии, разгроме 2-й армии под Кенигсбергом, захвате множества штабов и гибели (самоубийстве) ее командующего генерала Самсонова.
В Киев поезд должен был прибыть глубокой ночью или под утро. Уверенный, что Миша не придет, Володя с вечера рано лег спать. Проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо и щекотал в ухо. Спросонья он не узнал брата: на нем была офицерская шинель с погонами капитана и военная фуражка. В них он еще больше походил на Великого князя Н. Они крепко обнялись.
– Ты когда отправляешься на фронт? – спросил Володя.
– Послезавтра. Уже не надеялся тебя увидеть. Папа здесь был. Мы с ним каждый день приходили на вокзал. Так и уехал, не дождавшись.
– Мама его прислала?
– Она. Привез нам гостинцы из дома: сухофрукты, варенье, мед. – Он показал на две корзины, стоявшие на столе. – Это твоя часть. Маша тебе тоже туда кое-что положила. А я захватил вина.
Вытащив из саквояжа бутылку вина, стаканы, колбасу, сало, хлеб, он аккуратно разложил все на столе, предварительно расстелив накрахмаленную салфетку. И это Маша не забыла ему положить.
– Не лень тебе было таскать эти корзины?
– Лень, так мама расстроилась, если бы ты их не получил. Папа собирается насовсем вернуться в Ромны.
– Давно пора. Ты от Коли телеграмму получил?
– Получил, в начале войны. Он теперь оказался в центре событий. Немцы приближаются к Парижу.
– А как тебе нравится Лиза? Уехала в Америку, вышла замуж, родила дочку.
– Не могу этого понять.
– Обидно, что у них так получилось. Но не будем о грустном. Кто знает, что нас ждет впереди! Выпьем за маму, папу и всех близких. Теперь это наш тыл.
– Как, по-твоему, война надолго?
– Пока мы ехали из Петрограда, я тут многого насмотрелся и наслушался. Похоже, что нашим войскам сейчас приходится туго. Я так рад, Миша, что повидал тебя, и… эти гостинцы из дома. Только мама могла такое придумать: прислать в Киев отца с полными корзинами. Я сухофрукты буду экономить, есть в день по одной штуке…
Пришел Манохин с сообщением, что через двадцать минут поезд отправляется. Увидев Мишу, расплылся в улыбке: он раньше жил в Киеве и знал его по судебным процессам. У Миши оказалась еще бутылка коньяка, оставленная брату на дорогу. Уставший Манохин с удовольствием ел колбасу, пил коньяк и, окончательно опьянев, забыл, что ему нужно объявить по вагонам об отправлении поезда.
– Я бы таких людей, как вы, Владимир Ильич, и ваш брат, Михаил Ильич, не посылал на фронт, – стукнул он кулаком по столу, так что стаканы подпрыгнули, а бутылки чудом не свалились вниз, – вы – гордость Отечества, вас надо беречь.
– Что же мы за гордость Отечества, если в такой момент будем отсиживаться в тылу? – засмеялся Володя. – Нашей гордостью всегда были русские солдаты, наша армия…
– И-и-и… Когда это было, при Суворове и Кутузове. А нынешние генералы? Был я в 905-м под Мукденом, сколько народу там положили, все сопки усыпаны русскими костями.
Язык его заплетался, мысли путались, он привалился головой к стене вагона и захрапел.
– Ну, вот, Володька, – засмеялся Миша, – споили мы с тобой человека на рабочем месте. Давай прощаться и будить его.
Братья крепко обнялись.
– Дай Бог, может быть, на фронте где-нибудь встретимся, – сказал Володя. – Береги себя.
– И ты тоже. Будем держать связь через родителей.
С трудом растолкали Манохина. Тот с недоумением оглядывался по сторонам, соображая, где он находится. Наконец вспомнил, смутился и стал торопливо натягивать фуражку. Миша сказал, что поможет ему обойти вагоны, и они быстро направились к выходу.

Глава 2

Не доезжая до Ковеля, состав поменял направление в сторону Лежайска, где скопилось много раненых. На одной из остановок Манохину передали телефонограмму, что недалеко от Янова в деревне Малая Вереща находится с тяжелым ранением в голову генерал-майор Карташов. Он нуждается в срочной операции. Стало известно, что в поезде следует известный нейрохирург из Петрограда Даниленко. За ним выслан автомобиль, который встретит доктора в Янове. Манохин принес депешу Володе.
– Они думают, что мы скоро будем в Янове, – сказал он, подергивая от усталости левой щекой. – Таким ходом мы и к ночи туда не доберемся.
– И все-таки я буду собираться, – озабоченно сказал Володя, принимаясь укладывать вещи.
В Янове его ждали два офицера с потрепанным бенцем. Володя попросил санитаров отнести в машину свои вещи. Неожиданно Манохин преградил им дорогу. «Это казенное имущество, – заявил он, указывая на ящики с медикаментами, – несите их обратно». Напрасно Володя доказывал ему, что это – его личные ящики, у него есть документы на них от начальника Николаевского госпиталя Федулова. Манохин, совсем недавно называвший их с Михаилом гордостью Отечества и прекрасно знавший, что ящики принадлежат профессору, теперь грозил отдать его под суд. Что-то на него нашло. Наконец он успокоился, потребовал от Володи расписку и записал фамилии людей, приехавших его встречать.
Все это время офицеры – капитан Степичев и подпоручик Михалев, молча наблюдали за этой сценой. Их лица выражали скуку. Вскоре Володя понял, почему они так себя вели. Спешить было некуда. Дорога оказалась плотно забитой войсками, техникой и обозами. Их бенц не столько ехал, сколько стоял на месте. Водитель нажимал на кнопку сирены и, высунув голову из окна, громко ругал солдат, не желавших уступать дорогу, но у тех не было сил отвечать на его ругань.
Солнце так жарило, что земля казалась раскаленной печкой. В воздухе стояла густая пыль. Солдаты при полной амуниции – не человек, а навьюченное животное, упрямо шли вперед. Пот заливал загоревшие, пыльные лица, глаза лихорадочно блестели.
Рядом с этой бесконечной солдатской рекой двигались беженцы: мужики и бабы с грудными младенцами, дети и старики с мешками и ручными тележками, нагруженными домашним скарбом. Некоторые вели с собой коров и лошадей. Они мешали движению, раздраженные офицеры то и дело сгоняли их с дороги. Иные забирали у них лошадей и продукты. Тогда бабы поднимали крик, старики падали на колени и, протягивая к офицерам высохшие руки, умоляли оставить хотя бы хлеб. На Володю эти несчастные произвели удручающее впечатление.
– Это кто, – спросил он, – поляки?
– Кто их знает, – нехотя ответил капитан Степичев, успевший уже задремать, – их тут не разберешь: поляки, евреи, венгры, русские. И все нас ненавидят.
– За что же нас любить, – усмехнулся водитель Тараскин, нахальный, развязный парень, – села разорили, дома сожгли. Нас сюда никто не звал.
– Не мы первые начали войну. Лес рубят, щепки летят.
– Что же нам делать с Карташовым? – озабоченно спросил Володя. – Такими темпами мы никогда не доедем.
– Я говорил Клепикову, что это бесполезная затея, – отозвался подпоручик Михалев, красивый блондин с круглым румянцем на щеках. Он был совсем молод, наверное, только что выпущен из училища. – Полковник Клепиков – командир нашей части, – пояснил он Володе.
– Зачем же надо было снимать меня с поезда?
– Думали сократить дорогу через Сташково, а там уже австрийцы…
– Может быть, рвануть через лес, – предложил водитель, – выедем к Верховице, там река мелкая, переедем в брод.
– А если и там австрийцы? – возразил Степичев, вопросительно посмотрев на Володю, как будто тот мог разрешить их сомнение. – Не удивляйтесь: тут такая неразбериха, что не знаешь толком, где свои, а где противник.
– Надо рискнуть, – уверенно сказал Володя, поражаясь инертности своих спутников, и приказал водителю сворачивать к лесу. Тот так неожиданно резко рванул с дороги на обочину, что шедшие рядом солдаты еле успели отскочить в сторону.
– Вот так бы давно, – обрадовался Тараскин, направляя машину по неубранному полю к лесу и весело посматривая на своих пассажиров, подпрыгивающих на ухабах.
Довольно быстро они выехали к реке. На другой стороне открылась страшная картина прошедшего здесь недавно боя. Улицы и дворы были разворочены снарядами, горели дома. Повсюду лежали изуродованные трупы русских и австрийских солдат, оторванные части тел, убитые лошади.


Когда они приехали в часть, генерал-майор Карташов уже умер. Володю пригласил к себе командир полка Клепиков. В блиндаже было прохладно, пахло древесиной. Из-за стола поднялся небритый мужчина в накинутой на плечи шинели. Шея его была обмотана теплым шарфом.
– Никак не могу вылезти из простуды, – пожаловался он сиплым голосом, – жара, а меня ангина и кашель замучили.
– Температура есть?
– Смеетесь, доктор. Здесь не до температуры, вторую неделю отступаем.
– Я попрошу сестер поставить вам на ночь банки.
– Буду очень признателен. Только не знаю, найдутся ли здесь банки. Лазарет наш давно разбомбили.
– Можно прогреть горчицей.
– И горчица вряд ли найдется.
На пороге появился веснушчатый денщик с самоваром и в растерянности застыл около стола, заваленного бумагами.
– Ставь сюда, – сказал полковник, сдвигая в кучу все бумаги и перекладывая их на стул. – Доставай кружки, спирт и все остальное.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие.
Суетясь, солдат стал выставлять из ящиков консервы, хлеб, плитки шоколада. Рядом с самоваром появилась большая бутыль с разведенным спиртом.
– Разлей спирт и можешь идти, – приказал ему Клепиков. – Да, вот еще что: найди Левашова, вели ему подготовить доктору место у себя в землянке.
– Это наш фельдшер, – пояснил он Володе. – Беспробудно пьет, но ноги и руки отрезать умеет. Этого у него не отнимешь.
Переговариваясь, в блиндаж вошли несколько офицеров. Среди них были и те двое, что сопровождали Володю в машине. Все шумно расселись вокруг стола, с нетерпением посматривая на закуску и наполненные стаканы. Вскоре алкоголь развязал всем языки, но о войне не говорили. Расспрашивали Володю о Петербурге – Петрограде, вспоминали балы в дворянских и офицерских собраниях, хорошеньких барышень. Подпоручик Михалев читал стихи. У Клепикова откуда-то появилась в руках гитара, он тихо перебирал струны, что-то мурлыча себе под нос.
– Борис Петрович! Спойте какой-нибудь романс, – обратился к нему Степичев.
– Нет настроения, да и горло болит.
– А вы, доктор, не поете?
– Не пою и гитару в руках никогда не держал.
– Надо пригласить Тихонова, – предложил кто-то. – Уж больно хорошо поет казачьи песни.
– Пожалуй, – согласился полковник.
Послали за Тихоновым. Вскоре в блиндаже появился высокий широкоплечий солдат, с густыми черными бровями и длинным казацким чубом. Глаза его весело блестели. Видимо, его сюда пригласили не первый раз, он был рад такой чести.
– Спой, братец, ту песню, что пел нам в прошлый раз, – попросил Клепиков. – Уж, больно за душу берет.
– «Не для меня», – подсказал Михалев.
– А-а-а, эту? – протянул Тихонов. – Вы же в прошлый раз сказывали, она длинная.
– Нам спешить некуда.
Солдат запел. У него оказался красивый баритональный тенор. Песня была грустная, о том, что для казака – защитника родины, предназначены только пуля и сырая земля, остальные радости жизни – не для него.

Не для меня придет весна,
Не для меня Дон разольется.
Там сердце девичье забьется
С восторгом чувств не для меня.

Не для меня цветут сады,
В долине роща расцветает,
Там соловей весну встречает,
Он будет петь не для меня…

… А для меня кусок свинца,
Он в тело белое вопьется.
И слезы горькие прольются –
Такая жизнь, брат, ждет меня!

– Пожалуй, на этом хватит, – остановил его Клепиков. – Выпей, братец, спирту, закуси и можешь идти.
– Премного благодарствуем, – певец взял приготовленный для него стакан с разведенным спиртом, одним махом выпил его и перекрестился. Володя обратил внимание, что он делал все левой рукой.
– Народная песня, а какая точная, – сказал Клепиков, когда солдат ушел. – Вся философия войны здесь. Вот и с Карташовым так. Его нет, а мы здесь собрались, едим, пьем, разговариваем. Как вы считаете, доктор, можно было его спасти, если бы вы раньше приехали?
– Не знаю. Зависит от степени ранения, да и, как я понял из ваших слов, здесь нет соответствующих условий для проведения операций.
– Вот! – поднял палец Клепиков, сильно раскрасневшийся и возбужденный от спирта, – в этом корень вопроса. Всем нужны условия, пушки, снаряды, резервные части, а вы попробуйте голыми руками, с уставшими солдатами, когда австрийцы поливают вас из своих крупнокалиберных орудий и справа, и слева, и сзади, и спереди, а нам нечем им ответить.
– Мне многого не надо, – спокойно ответил Володя, – помещение и пару медсестер. А вот без лекарств дело не пойдет. Я чувствую, что застрял здесь надолго. Поэтому надо срочно доставить все, что я составлю по списку, особенно спирт. Если в полку его мало, прошу употреблять только на медицинские нужды.
Резко встав, он кивнул всем головой и покинул веселую компанию.
– Обиделся – съязвил капитан Паршин, – мы тут не барышни, чтобы на нас обижаться.
– Скажу вам, однако, человек он – решительный, – заметил Степичев, – приказал Тараскину ехать через лес, а то бы мы до сих пор тащились по дороге.
– От таких людей не жди покоя, начнет командовать, как у себя дома, – проворчал недовольно его сосед штабс-капитан Бегмат, большой крупный человек, занимавший на лавке два места. Таким на фронте было особенно тяжело.
– Пусть командует, да мы-то чем можем ему помочь. Меня кашель мучает неделю, а у фельдшера даже аспирина нет, – печально изрек Клепиков.
– Я вам говорил, Борис Петрович, сразу надо было парить ноги, растопить сало и мазать на ночь грудь, так моя матушка нам в детстве делала.
– Где ж сало взять, если все села вокруг сожжены, и люди разбежались?
– Приказали бы Ряшину. Он – парень шустрый, достанет все, что надо.
– Даниленко предложил поставить банки или горчицу.
– Правильно, и горчицей матушка меня лечила.

Глава 3

Выйдя из блиндажа, Володя в растерянности остановился, не зная, куда идти дальше. Кругом была непроглядная темень, только вдали между деревьями мигали огоньки костров и ржали лошади.
Ночь не принесла облегчения. Было все также жарко, душно и тревожно в природе, как обычно бывает перед грозой. Небо чернело тучами. Несколько тяжелых капель упали ему на лицо, через минуту сверкнула извилистая молния, прокатился гром. Хороший бы ливень сейчас не помешал, чтобы очистить от грязи землю и души людей. Но гроза ушла в сторону.
Рядом с ним кто-то зашевелился. Это был Ряшин, денщик Клепикова.
– Ваше благородие, – вытянулся он по всей форме, – вам приготовлена постель в землянке фельдшера. Прикажете показать дорогу?
– Сам фельдшер там?
– Так он, наверное, того, спит где-нибудь под кустом. Такой у них обычай: выпьют и тут же, не сходя с места, ложатся спать.
– А где солдаты, весь ваш полк?
– Вон, видите, костры горят, там и спят. Три дня топали и топали без остановки, вчера еще ввязались в бой. Там, за кострами и траншеи. Приказали занять позицию. Только надолго ли? – рассуждал Ряшин, довольный, что доктор его внимательно слушает. – Завтра, может быть, опять прикажут отступать. Тут, ваше благородие, такая катавасия…Я пришлю вам провожатого.
Через минуту он вернулся с высоким, худым, как жердь, молоденьким солдатом, казалось, толкни его, и он сломается пополам.
– Вот ваше благородие, рядовой Иванов, отведет вас к раненым.
– Вас как зовут? – спросил Володя Ряшина.
– Так … Максим Петрович я. Только мы привыкли по званию, ваше благородие…
– Максим Петрович, скажите кому-нибудь из солдат, чтобы перенесли из машины в землянку мои вещи.
– Не беспокойтесь, ваше благородие, сделаем все, как надо. У нас раненых, считай, полсотни. Дохтур нам вот как нужен.
– Где ж они, почему полковник мне не сказал о них?
– Они в палатках, на поляне. Если надо, Иванов вас туда отведет. Слышь, Иванов, отведи дохтура к раненым.
Ряшин ушел выполнять поручение Володи, а Иванов повел его по тропинке через лес. Высокая неуклюжая фигура солдата, как мачта корабля, качалась перед Володей из стороны в сторону, цепляясь то за корни деревьев, то за длинные ветки, пока, наконец, они не вышли на большую поляну с одиноко горящим костром.
– Вот ваше благородие, – сказал Иванов, указывая в сторону палаток на другом конце поляны, – там все наши раненые.
Около костра две молоденькие медсестры мешали палками кипятившиеся в котле бинты и весело смеялись, слушая рассказы белобрысого солдата, поддерживавшего костер. При виде незнакомого офицера все трое испуганно вскочили. Володя представился им, как новый доктор.
– Разбудить Николая Мироныча? – спросила одна из сестер, торопливо шагнув в направлении лежавшего на земле человека.
– Подождите. Скажите мне: тяжелых раненых много?
– Много. Больше половины, в основном в живот и грудь.
– Вас, кажется, зовут Иванов? – спросил Володя сопровождавшего его солдата.
– Так точно, рядовой Иванов.
– Приведите сюда, рядовой, кого-нибудь из офицеров, хотя бы капитана Степичева, или скажите Ряшину, он знает, где его найти.
– Слушаюсь, ваше благородие, – отчеканил Иванов, и его длинная, нелепая фигура зашагала обратно к лесу.
Девушки повели Володю к палаткам. Раненые лежали на голой земле, пропитанной кровью. Многие были без сознания, другие стонали и бредили. С ними находились еще четыре медсестры. Запах хвои и сырости, тянувшейся из леса в открытые пологи, смешивался с тяжелым запахом гноя, грязных тел и карболкой.
– Неужели поблизости нет населенного пункта, чтобы устроить их в доме? – спросил Володя женщин.
– Какое там! Мы все время отступаем. Два дня назад сдали пятьдесят человек в санитарный поезд, а это уже другие, после вчерашнего боя. Оказали первую помощь, а что делать дальше, не знаем…
Выйдя наружу, Володя увидел в нескольких метрах что-то вроде сарая.
– А там что за строение?
– Сторожка охотников или егерей. В нем разместили раненых офицеров. Их немного, шесть человек. У них легкие ранения.
– Идемте туда.
Из открытого окна доносились громкие голоса и смех. Володя широко распахнул дверь. В нос ему резко ударил запах спиртного и крепкого табака. На сдвинутых лавках, покрытых газетами, стояли бутылки со спиртом, стаканы, тарелки с закуской. Рядом на кроватях с матрасами и чистым бельем несколько человек в пижамах резались в карты.
Единственный стул занимала молодая женщина, увлеченно читавшая журнал «Нива». В ногах у нее прямо на полу сидел тучный, краснощекий человек с балалайкой, без мундира, в одной расстегнутой рубахе, открывавшей волосатую грудь. Томно глядя на женщину, он старательно выводил куплеты:

Что танцуешь, Катенька?
Польку, польку, маменька!
С кем танцуешь, Катенька?
С офицером, папенька!

Когда наступало время припева, он подавал знак рукой и все дружно подхватывали:

Ишь ты, поди ж ты,
Что ж ты, говоришь ты!..

При появлении Володи женщина вскочила и убежала за пеструю занавеску. За ней туда же последовал краснощекий человек. «Это штабс-капитан Сизов и медсестра Филиппова, – тихо сказала сестра, – они недавно поженились». Остальные продолжали сидеть на своих местах, с любопытством разглядывая незнакомого человека. В углу около печи застыл бородатый солдат с кочергой в руках.
– Это и есть раненые офицеры? – спросил Володя у медсестры.
– Да, у кого – рука, у кого – нога.
Внимательно осмотрев помещение и постояв несколько минут в раздумье, Володя вышел из сторожки. К нему подскочил запыхавшийся Ряшин и, козырнув, доложил, что его вещи перенесли в землянку фельдшера. Вслед за ним появился капитан Степичев, за ним маячила длинная фигура Иванова.
– Максим Петрович, – обратился Володя к Ряшину, – среди моих вещей есть ящики с медикаментами и саквояж, теперь, пожалуйста, принесите их сюда.
– Сейчас, ваше благородие, вмиг доставим, – радостно произнес Ряшин и исчез в темноте.
– Что вы собираетесь делать? – спросил Степичев.
– Вы видели, в каком положении находятся ваши раненые? Прошу вас срочно найти мне людей и выполнить следующее.
Достав из кармана блокнот, Володя быстро писал распоряжения, оглашая их вслух:
– Немедленно освободить сарай от всех людей и мебели. Поставить там посредине один большой стол или два маленьких, соединив их в один. Если столов нет, быстро их соорудить и установить над ними сильное освещение. Еще один стол для инструментов поставить рядом. В палатках положить в несколько слоев лапник и покрыть его брезентом. Собрать туда все, что есть в наличии: чистое белье, простыни, одеяла, ну и остальное, что необходимо для оборудования спальных мест.
– А куда этих раненых офицеров? – спросила сестра.
– В палатки. Кровати тоже туда перенесите, но не для них, а для тех, кого будем оперировать.
– Профессор, – воскликнул недовольно Степичев, – вы это серьезно? Люди спят после боя.
– Капитан, завтра, не дай бог, вас ранит, и вы тоже будете валяться на голой земле, а я буду пить у Клепикова спирт, закусывать его шоколадом и вспоминать прогулки по Петербургу. Посмотрите на небо: с минуту на минуту начнется дождь, вода зальет палатки.
Молча взяв листок бумаги, Степичев приказал Иванову срочно доставить сюда солдат из пятого взвода вместе с командиром Шумаковым.
– Неужели вы намерены проводить в сарае операции? – опять не выдержал Степичев. Его так и подмывало сказать этой петербургской знаменитости, которую они сюда привезли себе на голову, какую-нибудь гадость. – Это безумие, тем более, в любой момент может прийти приказ о выступлении.
– Безумие оставлять людей без помощи и спокойно смотреть, как они умирают. Вы, пожалуйста, тоже побудьте здесь и проследите, чтобы солдаты сделали все, как я прошу.
Не обращая больше на него внимания, Володя подошел к сестрам, чтобы выяснить, кто сможет ему ассистировать. Все шестеро честно признались, что недавно окончили краткосрочные курсы и мало что умеют.
– А Филиппова?
– Она окончила раньше нас.
– Позовите ее. Пусть дежурит в палатках, еще двое останьтесь с ней, остальные будете помогать мне.
На поляне появилась группа солдат во главе с унтер-офицером Шумаковым. Зевая со сна и удивленно посматривая по сторонам, они недоумевали, зачем их сюда привели среди ночи. Выслушав приказ Степичева, Шумаков отправил людей к начхозу за инструментом и оставшимися от сооружения траншей досками. Вскоре появился и сам начхоз, штабс-капитан Харченко, высокий седовласый украинец с запущенными книзу, как у каждого славного казака, усами. За ним шли Иванов и солдаты с досками, пилами и топорами.
– Я обязан доложить обо всем Клепикову, – не унимался Степичев.
– Господин капитан, кажется, я просил вас проследить, чтобы все мои распоряжения были выполнены. Через полчаса я начну оперировать. Прикажите солдатам развести еще один костер и постоянно держать наготове горячую воду. А вы, Иванов, – обратился он к рядовому, – стойте на тропинке и никого на поляну не пропускайте.
– А офицеров?
– Я же сказал: никого.
Разбудили фельдшера. Тот, узнав, в чем дело, тоже удивленно смотрел на профессора.
– Ну, что, Левашов, – с иронией сказал Володя, – пришли в себя? Возьмите сестер и готовьте самых тяжелых людей к операции. Начнем с брюшной полости. Сколько их?
– Восемь человек. Может быть, вы их сначала осмотрите, они уже отходят?
– Вас, кажется, зовут Николай Миронович. Я не сомневаюсь, что вы хороший фельдшер и сможете мне помогать. Дайте указания солдатам, чтобы они взяли носилки и стояли рядом с сараем. Да. Вот еще что. Найдите среди них людей, которые будут дежурить около прооперированных. Филиппова скажет, что им делать.
Подошел унтер-офицер Шумаков и после колебаний, к кому из начальства обратиться, доложил доктору, что столы готовы.
– Лампы, как вешать? – озабоченно спросил он.
– Сами сообразите: так, чтобы весь стол был полностью освещен, и держите наготове керосин. Вы лично будете отвечать за освещение.
Затем Володя прошел в сарай и стал давать указания сестре, устраивавшей операционный стол. Другая сестра открывала коробки с инструментами и, бережно вынимая их из ячеек, раскладывала на соседнем столе.
– Кипятить будем? – деловито спросила она. Уверенность доктора передалась и всем остальным.
– Уже некогда, протрите спиртом и держите его все время наготове.
Через час, привлеченный стуком топоров, на поляне появился Клепиков, с удивлением рассматривая горящие костры и работающих солдат. Стоявший на тропинке Иванов поспешно отдал ему честь и на вопрос, что тут происходит, растерянно пробормотал:
– Ваш-ше высок-к-облагородие. Так дохтур там, того… в сарае оперирует …
– Что такое? – не поверил своим ушам Клепиков.
– Так это…Приезжий дохтур приказал столы соорудить, ну и тех, кто умирает,… того… режет.
– А солдаты, что там делают?
– Так это… Пятый взвод лапник для раненых рубит. Дохтур приказал. Непорядок это, говорит, чтобы русские солдаты вот так-то на сырой земле валялись. Люди как никак, а не звери, – расхрабрился вдруг Иванов, и лицо его осветила улыбка.
– Ч-у-деса! – протянул Клепиков и направился к кострам. Иванов не решился его остановить.
Первым на пути командиру попался унтер-офицер Шумаков. При виде начальства лицо его, недавно оживленное энергичной работой, вытянулось и окаменело.
– Взводный, что тут происходит? Почему мне не доложили. Шум подняли такой, что невозможно спать. Давно вас австрияки не мордовали…
– Ваше высокоблагородие! Доктор приказал неотлучно находиться при нем. Видите, что мы тут организовали, – произнес он с гордостью, – целый госпиталь. Штабс-капитан Харченко тоже тут.
– За такую самодеятельность доктор и все вы тут ответите. Позовите Харченко.
Не успев накинуть мундир, начхоз предстал перед начальством в рубашке, расстегнутой на верхние пуговицы. Он был доволен, что работа быстро продвигается. Увидев сердитое лицо полковника, испуганно заморгал глазами.
– Штабс-капитан! Кто допустил эту самодеятельность?
– Я получил указание от капитана Степичева, а тому велел новый доктор.
– С каких это пор у нас доктора отдают приказы? Все работы немедленно прекратить, костры потушить, пока австрийцы огонь не открыли.
– Дождь начинался, – оправдывался Харченко, – и гроза того гляди разразится, затопит палатки.
– А до этого сами не могли сообразить?
– Так это не по моей части, ваше высокоблагородие. Топоры, доски, белье – это всегда, пожалуйста.
– Давайте уж как-нибудь до утра, – смирился вдруг Клепиков, неизвестно, что имея в виду, – а там отправляйте раненых куда хотите. Пусть новый доктор об этом думает.
– Так он не наш доктор.
– Теперь будет наш, пошлю завтра рапорт в штаб корпуса. Такого человека упускать нельзя.
– Разрешите идти?
– Идите, – буркнул Клепиков, направляясь к сараю, где стоял Степичев. Выслушав его рапорт о самочинстве профессора, он распахнул дверь и застыл от изумления. Посредине помещения находился стол, освещенный с трех сторон керосиновыми лампами, на столе лежал человек. Склонившись над ним, профессор и фельдшер копались в его внутренностях. Полковника чуть не вырвало. Он шагнул назад и с жадностью вдохнул свежий воздух.
– Доктор-то наш оказался с придурью, – заметил Степичев.
– Были бы все с такой придурью, мы давно бы маршировали в Вене, – сердито отозвался Клепиков. Тошнота по-прежнему подступала к горлу. – У вас есть что-нибудь выпить?
Степичев протянул ему фляжку с австрийским ромом, реквизированную на днях у пленного офицера. Сделав несколько глотков, полковник прополоскал горло и с отвращением выплюнул назад.
– Австрийский?
– Австрийский.
– Дерьмо. Какой-то неприятный привкус.
– Из-за имбиря. Они специально его везде кладут для дезинфекции.
– Русское брюхо и так все выдержит, – пошутил Клепиков, и они тихо рассмеялись.
В этот момент из сарая вышел фельдшер и, небрежно козырнув начальству, позвал солдат с носилками, стоявших где-то рядом. Не успели они вынести человека, недавно лежавшего на столе, как двое других солдат прошли в дверь с новым раненым. Еще двое солдат пронесли туда бидоны с керосином, а от костра бежали сестры с прокипяченным инструментом.
Возвращаясь к себе в блиндаж, Клепиков с тревогой прислушивался к гремевшему вдалеке грому, радуясь в душе, что Даниленко приказал позаботиться о раненых. «А ведь обратись он ко мне официально, я бы не разрешил ему ничего делать, – подумал он. – И выговор ему все-таки объявлю, пусть знает, что здесь армия, дисциплина существует для всех без исключения».
Позже, сообщая Бехтереву об этих своих первых на фронте операциях, начавшихся ночью и продолжавшихся без перерыва два дня, Володя признался, что сам не знает, как ему пришла в голову мысль устроить в сарае операционную. Вид лежавших на голой земле людей, среди которых были в основном тяжело раненные, поверг его в шок. «Фельдшера, – писал он далее, – едва разбудили после приема алкоголя, но оказался отличный помощник, прилежно справлялся со всеми моими указаниями. Медсестры никуда не годятся, ничего не умеют и то спасибо, что не попадали в обморок во время операций. Анестезию и резекцию проводил теми средствами и инструментами, которые захватил еще из Петербурга и приказал погрузить в автомобиль, когда меня срочно сняли с поезда для спасения какого-то важного генерал-майора. Генерал-майор к моему приезду умер, вслед за ним к праотцам могли отправиться еще 30 человек, если бы мы ни принялись их срочно оперировать. На столе умер только один с проникающим ранением в грудь и то потому, что фельдшер случайно проткнул ему вену, а сестра уронила в щель последний зажим, и кровотечение не удалось остановить… В последующие дни во время отступления умерли еще трое. С такими ранениями категорически людей нельзя трогать, а их везли на подводах по ужасной дороге. Остальные 26 живы. Живы!
Командир полка за такую «самодеятельность», как он выразился, объявил мне строгий выговор. Сам же не хочет ни о чем думать. В связи с этим возникает масса вопросов к медицинскому управлению, которое или не знает о положении с медициной в действующей армии, или раскачивается слишком медленно».
Далее на пятнадцати страницах он проанализировал и обобщил свой первый опыт, предлагая срочно увеличить в прифронтовой полосе количество передвижных эвакопунктов, летучих лазаретов, отрядов, перевязочных пунктов. В лазаретах обязательно установить рентгеновские аппараты, ввести в штаты врачей психологов, так как среди раненых, да и обычных солдат многие нуждаются в серьезной психологической помощи (иногда даже речь идет о массовом психозе).

Глава 4

Случайно попав в один из полков 5-й армии, которой суждено было с первых дней войны принять на себя всю тяжесть боев в Галиции, Володя был поражен всеобщей неразберихой и беспомощностью высшего командования. Две недели их полк бросали то вперед, то назад между Красноставом и Избицей. В этих переходах и бесконечных боях за какой-нибудь маленький городишко или деревню, название которых сразу забывалось, погибло больше половины офицерского и солдатского состава их полка. Также гибли и в других полках. Кругом валялись трупы солдат (русских и австрийских) и беженцев, которых некогда и некому было хоронить.
Когда бы они ни шли, ночью или днем, дорога была забита солдатами, лошадьми, обозами, двуколками с оружием и ящиками. Тут же, на дороге или в двух шагах от нее, не имея возможности удалиться, люди справляли свою нужду. Запах от испражнений и лошадиного навоза смешивался с трупным запахом. От него невозможно было спрятаться даже ночью, когда они входили в какой-нибудь населенный пункт. Там тоже улицы и дома были забиты людьми. Кое-как находили свободное место, разжигали костры и, не дождавшись ужина, все – и солдаты, и офицеры валились спать на голую землю. Если кому-нибудь из офицеров удавалось найти место в избе, то там не давали покоя клопы, вши и блохи. Промучившись пятнадцать минут, человек покидал свою теплую постель и выскакивал на улицу, к кострам, под общий хохот сидевших там караульных.
Еще тяжелей стало, когда начались дожди, и дороги, разбитые повозками и солдатскими сапогами, превратились в непроходимую грязь. Шли и спали, спали и шли по этой чужой неприветливой земле.
Точно также в грязи и сырости, не раздеваясь и не снимая сапог, жил и Володя. Несмотря на его возражение, Клепиков приставил к нему денщика, пожилого, но расторопного солдата Федора Степановича Дегтярева. Тот гордился, что служил у доктора, и, стараясь ему сделать приятное, доставал где-то свежеиспеченный хлеб, молоко, а то и кусок сала. Все это Володя по-братски делил с Левашовым, любителем выпить, но толковым и добросовестным помощником. Дегтярев на это сердился, говоря, что Петька – денщик Левашова, сам мог все это добыть, если бы не пил целыми днями вместе со своим фельдшером.
Так дошли до Карпат. Наконец полк, верней его остатки, получил приказ занять позицию в трех верстах от большого гуцульского села. Рядом проходила река Прут, за ней поднимались горы, покрытые густым вековым лесом.
До войны это был популярный курорт. Летом сюда приезжали любоваться красивыми видами в горах и водопадами на Пруте. Зимой катались на лыжах. Богатые жители специально возводили деревянные и каменные виллы, чтобы сдавать их отдыхающим в аренду за высокую плату.
На удивление, проходившие здесь свои и вражеские части, не успели разорить село. Все в нем оставалось, как до войны: мощенные камнем улицы, дома и богатые особняки, деревянные церкви, костел, сады, старинный замок с башнями и часами. Работали магазины, парикмахерские, кофейни.
Целым остался и большой арочный мост, по которому проходила узкоколейка, связывающая село со станциями Делятин и Вороненко, а через них – с основной дорогой на Киев и Варшаву.
Под лазарет выделили каменное двухэтажное здание – усадьбу князя Скшиньского, сбежавшего в самом начале войны в Вену. Средний медперсонал разместился здесь же, в служебных постройках.
Даниленко поселили в соседнем доме советника Войтека. У него была большая комната с гобеленом на стенах и старинной мебелью. Из высоких окон открывался чудесный вид на парк. Широкая липовая аллея вела к заросшему пруду. Был конец сентября. Листья на деревьях пожелтели. При сильном ветре они осыпались на землю золотым дождем; ночью же тихо шуршали в траве, как будто вели между собой неторопливую беседу. После нескольких недель тяжких переходов и ночевок в отвратительных условиях, этот дом и сад с золотой листвой казались Володе настоящим раем.
За парком поднимались башни замка князя Мудешиньского. Каждый час оттуда доносился бой часов. Князь оставался жить в своем замке. Наслышанный о бесчинствах и мародерстве русских «варваров», он во всех своих регалиях явился к Клепикову, умоляя его приказать солдатам не безобразничать в замке и не грабить имущество. Так как полк не собирался долго оставаться на этом месте, Клепиков посоветовал ему обратиться к графу Бобринскому, назначенному генерал-губернатором Галиции, оккупированной русскими войсками, но князь настаивал, чтобы ему немедленно выдали официальный документ. Тогда Клепиков сочинил для него охранную грамоту, скрепил ее полковой печатью и заверил князя, что каждый человек, посягнувший на княжеское добро, будет сурово наказан. Копии грамоты развесили по всему селу и прочитали перед полком после воскресной утренней молитвы, вызвав смущение у солдат, успевших осмотреть графские кладовые и приложиться к запасам вина и съестного.
Из штаба корпуса поступил приказ организовать в селе стационарный госпиталь, обещав прислать медперсонал. Пока Володя там был единственным врачом. При нем находились фельдшер Левашов, безмерно преданный доктору за то, что тот относился к нему с уважением и оценил его медицинский опыт (он даже обещал профессору бросить пить, но не сразу, а постепенно), семь медсестер и группа санитаров из легко раненных солдат, которых научили обрабатывать раны и делать перевязки. Еще одна группа таких солдат ухаживала за лошадьми, реквизированными у жителей для транспортировки раненых с поля боя.
Харченко раздобыл в селе кровати, матрасы, постельное белье. На крыльце водрузили флаг с красным крестом.
Бои шли непрерывно: русское командование намеревалось захватить перевалы в Карпатах, чтобы весной вторгнуться в равнинную часть Венгрии. Как только в горах начинали грохотать пушки, и над верхушками деревьев поднимался черный дым, санитары выводили из-под навесов лошадей, запрягали их в лазаретные линейки и отправлялись по горным дорогам за ранеными.
Помимо них, в госпиталь приезжали машины и подводы из других мест. Тогда у здания выстраивалась длинная очередь. Большая часть людей нуждалась в срочных операциях. Володя и Левашов не в силах были их делать у такого количества людей. Им оказывали первую помощь и оставляли в палатах до прихода санитарного поезда.
Наконец из Киева прибыл медперсонал во главе с главным врачом, тоже хирургом, капитаном Вишняковым – лысым, полным человеком сорока пяти лет, хромающим на правую ногу, но не из-за ранения, а от травмы, полученной при падении с лошади во время скачек в мирное время. Кроме него, были еще четыре хирурга, два терапевта-инфекциониста, восемь сестер милосердия.
Володя надеялся, что, когда штат хирургов увеличится, можно будет проводить операции только по своей части, но бесконечный поток раненых не изменил ситуацию. Особенно много поступало людей с гангренами конечностей. Было уже несколько случаев, когда у человека отнимали сразу обе руки и обе ноги. Придя в сознание и узнав о своем страшном увечье, несчастный умолял врачей и сестер дать ему яду, чтобы умереть.
По этому вопросу врачи часто спорили между собой: нужно ли спасать людей, обреченных в дальнейшем на тяжелые моральные страдания, или сразу лишать их жизни, то есть прибегать к эвтаназии, распространенной в некоторых европейских странах еще до войны? Наиболее религиозные – к ним относились хирурги Поплавский и Бритвин и инфекционист Золотов, ходившие на исповедь к полковому священнику, отцу Артемию, были категорически против этой меры, ссылаясь на клятву Гиппократа, другие – за. Володя относился к числу вторых, исходя из сострадания, а не философско-религиозных воззрений. Однако без санкции свыше никто не решался на этот шаг. К несчастным приставляли санитаров и держали в госпитале как можно дольше. Некоторых забирали к себе на постой сердобольные местные женщины и монахи из соседнего монастыря.
Отец Артемий приходил в госпиталь часто, считая своим долгом поговорить с каждым, кто в этом нуждался. Он покрывал себя и свое духовное чадо епитрахилью и мог так беседовать по 20 минут и больше, пока человек раскрывал ему душу. Были и такие, кто разуверился в Боге или считал себя таким грешником, что отказывался беседовать с батюшкой. Большинство людей после исповеди говорили, что им становилось значительно лучше, некоторые все равно через какое-то время умирали, иногда совсем скоро, когда священник еще находился в соседних палатах.
Володе было любопытно, что испытывал священник, когда беседовал с раненым, дыша с ним под епитрахилью тяжелым, часто гнилостным запахом больного тела. Делал ли он это по привычке и обязанности или по велению сердца? Ему давно, казалось, что война разрушила все представления о морали, нравственности, долге и чести людей, не говоря уже о патриотизме. Вся эта огромная махина, называемая армией, двигалась под действием какого-то автоматического устройства, которое приводило корпуса, роты и взводы в движение, заставляло их брать никому не нужные высоты, бросать на проволочные заграждения тысячи живых тел, снова отступать, теряя при этом больше половины личного состава. Все сознавали бессмысленность этих действий, но продолжали выполнять указания чудовищного механизма. И как один священник мог успокоить и усмирить души сотни и тысячи измученных физически и морально людей?
Врачи молча делали свое дело, слушая, как раненые ругают высшее командование, обвиняя его в предательстве и измене. «Другое дело Вильгельм, – говорили они. – Этот заботится о своих солдатах, надел им на головы стальные каски, предохраняющие от осколков снарядов и пуль».
Возможно, не случайно, среди солдат (да и офицеров) участились случаи членовредительства для того, чтобы их положили в лазарет, затем отослали на излечение в глубокий тыл, а оттуда – домой. Многие научились это делать так ловко: сами или с помощью товарищей, что сразу и не разберешь, в чем тут дело. По каждому случаю создавалась комиссия из врачей и офицеров. Чаще всего она устанавливала преднамеренность содеянного поступка, дело передавалось в полковой суд, и тот уже определял наказание или в самом полку или, в зависимости от тяжести правонарушения, передавал дальше по инстанции.
Володя категорически отказывался участвовать в таких разбирательствах, но однажды к нему обратился денщик Клепикова Ряшин с просьбой заступиться за рядового Тихонова, того самого солдата, который при нем пел в землянке Клепикова казацкую песню «Не для меня». Еще тогда Володя обратил внимание, что Тихонов – левша: держал стакан левой рукой и ей же потом перекрестился. Теперь этот солдат, заготавливая дрова для кухни, умудрился отрубить себе два пальца на правой руке. Его хотели отправить в штаб корпуса без полкового суда, настолько очевидна была преднамеренность такого поступка.
– Ваше благородие, – умолял Ряшин доктора, – на вас вся надежда, пропадет человек, он и так не в себе.
– Как это не в себе?
– Чуток свихнулся.
Обещав заступиться за солдата, Володя попросил Клепикова провести экспертизу по поводу того, что Тихонов – левша. Полковник с удивлением посмотрел на доктора, но, испытывая к нему уважение с первого дня его появления в полку, создал комиссию с участием других докторов. Перед комиссией Володя навестил Тихонова и не узнал певца. Беспокойно бегающие глаза, черное заросшее лицо и спутанные волосы на голове выдавали его тяжелое психическое состояние.
– Скажи мне только честно, – сказал ему Володя, – ты действительно левша или можешь все делать двумя руками? Мне это важно знать, чтобы подготовить тебя к испытаниям.
– Я, ваше благородие, больше не могу тут быть.
– Ты же казак. Разве вас не готовят с детства к военной службе?
– У меня что-то в голове произошло. Я незадолго перед войной женился, дитё без меня родилось. Не хочу умирать, страх на меня напал.
– Так ты нарочно пальцы отрубил?
– Не знаю, ваше благородие. Кто-то меня под руку так и толкал все время: отруби, да отруби. Я и отрубил. Вы меня спросили на счет правой руки: могу ли я ею что-то делать? Могу, но не все. Она у меня еще с детства слабая по сравнению с левой. Вот посмотрите, какая-то жила под мышкой мешает ей до конца подниматься. У меня и плечи по этой причине разные: левое больше правого.
– Я предложу проверить тебя на следующие действия левой рукой: пришить пуговицу, вырезать из картона фигуру, расколоть щипцами сахар, бросить мяч в корзину и самое главное произвести несколько выстрелов в цель левой рукой. Справишься с этим?
– Справлюсь, ваше благородие. Не сомневайтесь. Только страшно мне, все страшно.
– Тебе надо лечиться по другому поводу. Я постараюсь тебя забрать в госпиталь и отправлю в тыл. Только смотри, на комиссии сделай все, как мы договорились.
– Все сделаю, ваше благородие. Мы к вам с полным уважением.
Комиссия собралась в составе десяти человек под председательством Клепикова. Перепуганного на смерть солдата заставили выполнить левой рукой те упражнения, которые предложил Володя. Тихонов все аккуратно сделал. Его оставили в покое и отправили в госпиталь для лечения искалеченной руки.
Война не только убивала людей, но уродовала души тех, кто чудом остался в живых, меняла мировоззрение любого человека, соприкоснувшегося с ней в том или ином качестве. Володя чувствовал, что и он стал другим. Домой в Петроград, братьям на фронт и родителям он писал успокаивающие письма. Только Николаю он мог откровенно рассказывать о том, что происходит на фронте и лично с ним самим. «Я давно забыл, что я – нейрохирург, надеясь здесь приобрести что-то новое именно в этой области, – жаловался он брату. – В основном приходится ампутировать руки и ноги, делая это с болью в сердце. Чаще это результат того, что люди пролежали долго на поле боя, и им не была оказана вовремя помощь. Скоро десятки тысяч этих несчастных появятся в наших городах с изуродованными телами и душами.
Стыдно смотреть раненым в глаза, когда их в операционной привязывают к столу, так как не хватает не только анестезии, но даже спирта. Помнишь, в Екатеринославе у нас с тобой как-то зашел разговор о Вересаеве, Толстом и Короленко? Я сказал, что они хорошо понимают душу простого человека. Я тоже остро чувствую страдания этих людей. Они не понимают, за что воюют, но исправно (безропотно) несут свою службу, как привыкли это делать еще со времен Суворова.
Здесь за последнее время появились агитаторы от большевиков, призывающие солдат брататься с немцами, бросать оружие и возвращаться домой. Эти люди с самого начала войны хотели поражения России. Не думай, что я такой политически подкованный, это я вычитал из листовок и прокламаций, которыми кто-то активно снабжает солдат. Категорически не согласен с большевиками. Раз уж война идет, то, как можно призывать солдат к дезертирству, зная, что это приведет Россию к позорному поражению? Можно представить, что скоро станет с нашей армией».
В другом письме, описывая брату историю с Тихоновым, он делает вывод: «Война – тяжелое испытание для психики людей. Не каждый мужчина может быть воином, даже кадровый офицер. Эти еще больше страдают, так как в мирное время привыкли в своих полках кутить и вести веселый образ жизни, здесь же на каждом шагу – смерть. Они и тут много пьют, обсуждают сплетни о высшем начальстве, связи императрицы с Распутиным, ругают Великого князя Н.Н. Многое, что я здесь наблюдаю, мне противно, но гоню все мысли прочь. Такое чувство, что мы все летим куда-то в пропасть».

Глава 5

Германский стратегический план войны, принятый еще в 1905 году и получивший название «план Шлиффена», по имени фельдмаршала, руководившего его разработкой, предусматривал разбить Францию в кратчайший срок, а затем сосредоточить все силы на борьбе с Россией. Первое время немцам сопутствовал успех. Прорвав фронт на границе с Бельгией, они двинулись вперёд, намереваясь обойти Париж с запада и взять французскую армию в огромный «котёл». В Париже началась паника. Правительство срочно бежало в Бордо.
В сентябре генерал Жоффр предпринял решительное наступление в районе реки Марна. В этом красивейшем месте Франции, центре Шампани и производства знаменитых шампанских вин, развернулось грандиозное сражение, от которого зависела судьба всей кампании на Западном фронте. В ожесточенных боях немцы были остановлены и отброшены от Парижа. План «молниеносного» разгрома французской армии провалился.
О битве на Марне еще долго говорили. Однако эта победа дорого досталась французской армии: она потеряли двести пятьдесят тысяч человек убитыми, ранеными и пленными и была в таком состоянии, что не могла толком наладить преследование противника.
После этого война на территории Франции приняла затяжной или, как писали газеты, окопный (позиционный) характер. Противники отгородились друг от друга минными полями и колючей проволокой, но обстрелы окопов и огневых точек по-прежнему приводили к гибели тысяч людей с обеих сторон.
Солдаты, доставлявшие на завод, где работал Николай Даниленко, разбитые пушки и пулеметы, рассказывали, как немцы с утра до глубокой ночи бомбят их окопы. Артиллерии помогают самолеты. От бомбардировок сверху урона бывает не меньше, чем от тяжелого орудия.
– Нам бы столько пушек и самолетов, – говорили одни солдаты, – мы бы бошей давно разбили.
– Немец больно умен, – отмечали другие.
– Не столько умен, сколько хитер. Его так просто не возьмешь.
– Он очень храбрый, – с уважением добавляли третьи.
– Ну, это еще посмотреть, кто из нас храбрей, а вот чего в нем много, так это злости, лютует хуже всякого зверя.
Франсуа Бати в своих письмах с фронта тоже подробно описывал чудовищные зверства немцев, их варварство, несовместимое с культурой Германии. Его полк одно время стоял в Реймсе, где пруссаки целенаправленно бомбили знаменитый кафедральный собор Нотр-Дам де Реймс, считавшийся чудом готической архитектуры, скульптур и витражей. «Немцы: и простые солдаты, и офицеры, лишены всякого понятия о нравственности, – возмущался он. – Только ненормальный человек или отъявленный негодяй может на глазах родителей мучить и убивать их детей. Трудно представить, что великий Гете («Какой я бог! Я знаю облик свой. Я червь слепой, я пасынок природы, который пыль глотает пред собой и гибнет под стопою пешехода»), Бетховен и Бах – родились в Германии. От зверей могут рождаться только звери, а не гении».
Видимо, Франсуа забыл, что все свои «лучшие» качества немцы успели сполна проявить в предыдущей франко-прусской войне. Позже он стал критиковать бездарность французского командования и нелепость всего происходящего: часто люди гибли в бессмысленных и бесполезных атаках. В армии не хватало солдат, боеприпасов, теплых вещей. Узнали они и что такое танковые атаки, бомбардировки сверху, ядовитые газы и брюшной тиф. Ругал он и Россию, обвиняя ее в том, что она плохо выполняет свои союзнические обязательства. Он продолжал вести дневник и начал писать книгу о войне, прося Николая и Андри присылать ему вырезки из газет, которые освещают события на всех фронтах.
С болью в сердце читал Николай его письма. К сожалению, многие французы, как и Франсуа, обвиняли Россию в том, что она плохо помогает их стране, из-за чего гибнут французские солдаты. Французское командование все настойчивее требовало, чтобы русский штаб прислал сюда воинские подразделения. Николай II упорно отказывал ему в этой просьбе. Однако, учитывая тяжелое положение своих союзников, Россия все время вела напряженные бои в Восточной Пруссии, вынуждая немцев перебрасывать туда из Франции свои лучшие корпуса.
Искреннее сочувствие Николаю по поводу тяжелого положения его родины высказывал начальник цеха Огюст Руане. Этот старый человек плохо разбирался в вопросах политики и экономики, но понимал, что Россия в этой войне принимает на себя основной удар.
– С вашей страной никто не считается, – сочувственно говорил Огюст, когда все цехи на заводе начинали выполнять срочные заказы для французской армии, а не менее срочные заказы для России, полученные раньше, отодвигались в сторону, и Николай ничего не мог с этим поделать. – У вас слабое командование и безвольный царь. Почему они не могут наладить такое же производство в своей стране? Я был однажды в Петербурге на Путиловском заводе. Он на меня произвел огромное впечатление.
– У нас много таких заводов. Я часто бывал на металлургическом заводе в городе Екатеринослав на юге России. При желании он один мог бы заткнуть за пояс концерн Шнейдера. Сам не пойму, в чем дело. Игнатьев говорил мне, что Россия сейчас во всем испытывает дефицит. Нет алюминия, цинка, свинца, меди, оптической техники…
– Куда ж они подевались?
– Вот и Игнатьев думает: куда все подевалось, и ездит с протянутой рукой по всей Европе.
– У тебя кто-нибудь воюет в России?
– Четверо братьев. Один пропал без вести, наверное, в плену.
– А у меня старший сын Ален погиб в Реймсе, другой, Морис, сейчас находится под Страсбургом. В цехе у всех кто-нибудь да воюет. Зарплату получают хорошую, больше, чем до войны, а счастья ни у кого нет, – посетовал Огюст.
Изредка Николай заглядывал в эмигрантское кафе на улице Белой королевы, чтобы побыть среди соотечественников. Там собирались оставшиеся в Париже большевики, меньшевики, эсеры, анархисты. Казалось бы, война должна была всех примирить, сблизить, но нет: разное отношение к войне их еще больше разъединило. Иной раз спорили до хрипоты, но в одном сходились: «Антанта» использует Россию в своих интересах, ее народ отдувается по всем фронтам и жертвует своими солдатами, чтобы спасти положение союзнических армий.
В кафе знали и о Шнейдере, и об аферах с русскими займами еврейских банков. Все считали царя и главнокомандующего Великого князя Николая Николаевича безвольными людьми, идущими на поводу у союзников, так как Россия теперь полностью зависела от иностранного кредита. Кое-кто из эмигрантов приобрел бумаги русского займа, выпущенного во Франции под огромные деньги. Говорили, что в этом займе заинтересованы только русские и французские банкиры (и там, и там евреи). Они наживают на этом деле огромные состояния, а российская армия не получает ни гроша. У кого-то были точные сведения, что Германия, поддерживая стратегию большевиков на поражение России, оказывает им помощь деньгами.
Лев Троцкий и лидер эсеров Виктор Чернов внушали социалистам всех стран, что царское правительство ведет не оборонительную, а завоевательную войну, поэтому они обязаны выступить против нее и, восстановив II Интернационал, своим давлением на воюющие страны остановить мировое побоище, добиться мира без аннексий и контрибуций. Чернов издавал в Женеве газеты «Мысль» и «Жизнь», Троцкий в Париже – «Наше слово», которое, по слухам, существовало на германские и австрийские деньги. Известный меньшевик Григорий Чудновский опубликовал в этой газете две статьи, доказывая в них, что русскому народу нечего бояться немецкого владычества, ибо, завоевав Россию, немецкий капитал сам позаботится о ее экономическом благополучии. То же самое в свое время по поводу Франции говорил и анархист Гюстав Эрве, бывший тогда антимилитаристом.
Еще большую смуту во все эти вопросы вносили слухи и разговоры о Распутине, оказывавшем сильное влияние на Николая II и императрицу, ее связях с немцами и наличии шпионов в самом Генеральном штабе. Называли имена Сухомлинова, близких к нему лиц Мясоедова, Альтшуллера и других.
Окончательно просветил Николая во многих этих вопросах Игнатьев. Вернувшись из очередной поездки по французским позициям, он сам ему позвонил и пригласил в ресторан «Вуазен», славившийся в довоенные времена лучшей кухней.
Игнатьев похудел и загорел: в это лето опять стояла страшная жара. Он был в непривычном для него штатском костюме: черном сюртуке, ослепительно белой рубашке и модном бордовом галстуке.
Ели какие-то необыкновенные блюда, названия которых Николай даже не пытался запомнить. С началом войны в Париже был введен сухой закон, но в ресторанах разрешали подавать легкие вина, а в «Вуазене» хранились лучшие и дорогие марки, возраст которых исчислялся десятилетиями.
Алексей Алексеевич был расстроен состоянием дел в российской армии, с возмущением говорил об отсутствии у нее стратегических резервов и боеприпасов, о безделье в штабах, удаленных от фронта на десятки и сотни километров. В армию уже мобилизовано свыше двенадцати миллионов человек, и только половина из них обеспечена ружьями. Батареям разрешено давать в сутки не более пяти выстрелов. Верхушка армии погрязла в коррупции. В Париж то и дело приезжают «высокие» комиссии для инспекции тех заказов, которые он организует и лично ими занимается. На самом деле заказы их не интересуют. Они приезжают сюда развлекаться и покупать подарки и одежду своим женам и любовницам.
– Я граф, – взволнованно говорил Игнатьев, поглаживая свои рыжеватые, безукоризненно подстриженные усы, – всегда верно служил царю и отечеству. Революцию 905-го года резко осуждал, но теперь и я вижу, что дальше так продолжаться не может: правительство и Государственная дума ни на что не способны. Я разочарован в нашем командовании и великих князьях, занимающих ответственные посты в армии. Самое неприятное, что немцы тоже это хорошо видят и стараются разложить нашу страну изнутри. Вы же, кажется, революционер и бежали сюда из тюрьмы?
– Да. В 1908 году.
– Помнится, в училище на уроках словесности нас учили: «Что есть солдат?». Ответ: «Солдат есть защитник престола и отечества от врагов внутренних и внешних». Тогда я затруднялся дать точное определение слову «внутренних», вернее не хотел над этим задумываться. Но вот в 905-м году Столыпин ввел смертную казнь для бунтовщиков, и мои товарищи по офицерскому собранию, милые и добродушные на вид люди, выполняя этот приказ, вешали в Латвии взбунтовавшихся против своих помещиков крестьян. Тогда я понял, что «внутренние враги» на наших уроках упоминались не случайно, воспитание солдат было рассчитано на то, чтобы обратить миллионную русскую армию мирного времени на выполнение полицейских и палаческих обязанностей. Мой друг Назимов не вынес карательной экспедиции и застрелился. К счастью, я в то время покинул полк и участвовал в войне с Японией.
– Так вот, – задумчиво произнес он, возвращаясь из прошлого к текущему разговору, – все боятся большевиков, а подрывную работу ведут немцы. Организовали для русских пленных лагеря и готовят из этих людей шпионов и диверсантов. Мало того, везде разбрасывают свои листовки.
– О листовках мне писал брат из Галиции. Значит, агитация идет с двух сторон – большевиков и немцев?
– В этом и состоит парадокс, что те и другие призывают к братанию и деморализации нашей армии, что неминуемо приведет к поражению России. Только большевики идут еще дальше. Они хотят уничтожить самодержавие и сбросить царя.
Алексей Алексеевич как-то нехорошо усмехнулся и, оглянувшись по сторонам, поднял палец и повторил.
– Царя! Того, за которого идут в бой и умирают солдаты. А чтобы вы сказали по следующему поводу? Немцы одели на голову каждому солдату и офицеру каски для предохранения от пуль. Я выслал их образцы Николаю II. Их ему продемонстрировали, и его величество нашли, что они лишают русского солдата воинственного вида. Внешний вид ему важней жизни солдата. Но для меня важней солдат, и я добился через французское правительство разрешения на срочный заказ одного миллиона касок.
– А разговоры про Распутина, связь его с императрицей и германофильские настроения в России?
– Насчет императрицы вздор, а вот то, что творится у нас в армии, говорит о разгильдяйстве и безответственности во всех кругах: и высших, и низших. Сухомлинов совершенно не справляется со своими обязанностями, пустил все на самотек, развел бюрократию. Мне стыдно перед союзниками. Французы еще продолжают нас уважать, а англичане и американцы ни во что не ставят. Американцы подсовывают нам кредиты под огромные проценты и выполняют для нас заказы, приносящие огромную прибыль. Им выгодна эта война. За счет нее они вскоре станут первой державой в мире.
После этой встречи в ресторане Игнатьев опять надолго куда-то уехал. Шнейдера Николай больше не видел. Вместо него теперь все дела вел его коммерческий директор Эндрю Дэвис, безупречно вежливый, но хитрый, как лиса, делец. Он придумал ловкий ход: забирал с их завода обученных людей и присылал на их место новых – африканцев, индонезийцев, вьетнамцев из колоний. Спорить с ним было бесполезно, так как завод теперь входил в фирму Шнейдера.
Для изготовления снарядов для России миллионер привлек в одном только Париже около семидесяти мелких заводов и мастерских, где люди работали за копейки, а он сам получал огромную прибыль. Его нечистоплотная деятельность, связанная к тому же с производством боевого оружия, вызывала возмущение у рабочих. Они дали ему прозвище «фабрикант смерти».


До Парижа дошла тревожная новость: в Иностранном легионе произошли волнения добровольцев, и главными смутьянами в них оказались русские. Николай вспомнил слова Миши Казарина о том, что они не потерпят над собой издевательств и, если что, покажут этому «офицерью», где раки зимуют. Но вот, наконец, от него пришло письмо, полное отчаянья.
Офицеры легиона применяли к добровольцам такие же строгие меры, как к бывшим уголовникам, которых немало осталось из прежнего состава. Добровольцы, в основном русские, требовали, чтобы их перевели в обыкновенные французские войска. Их никто не хотел слушать, а унтер-офицеры еще больше ужесточили репрессивные меры. «Я или сбегу отсюда, – заканчивал письмо Миша, – или прибью всех этих гадов, не считающих нас за людей. Жаль ребят, которые погибли. А гибнет много, так как легион бросают в самые опасные места. Не жаль погибнуть за благое дело, когда к тебе относятся, как к Человеку и уважают тебя как Личность, но это не в нашем случае. Я возненавидел французов и Францию».
Вскоре стало известно, что добровольцы легиона устроили бунт. Несколько русских проникли в унтер-офицерскую землянку и зверски избили всех, кто там находился. Бунтовщиков арестовали. Дело передали в военно-полевой суд, и девять человек приговорили к расстрелу. Игнатьев добился у Жоффра отмены приговора, но к тому времени, как бумага была доставлена на место, его привели в исполнение. Русские легионеры умерли, как герои, со словами «Да здравствует Франция!». Николай с горечью увидел в этом списке фамилии Миши Казарина и Саши Труфимова.


В воскресенье Николай и Андри отправились в собор Парижской Богоматери на молебен о ниспослании победы французской армии. Собралось огромное количество людей, благо размеры собора позволяли вместить туда всех желающих.
Николая каждый раз поражало величие этого архитектурного сооружения, так хорошо описанного Виктором Гюго в своем одноименном романе. Голос кардинала Леона-Адольфа Аметта, читающего молитвы, уносился под огромные своды и возвращался в души людей, вселяя им надежды на лучшее. Андри усиленно молилась и пела с хором. Она была рьяной католичкой.
Стоя в толпе людей позади скамеек, Николай слушал кардинала, орган и пение хора. Все, происходящее в соборе, казалось ему прекрасно поставленным спектаклем. Каждый присутствующий здесь человек принимает в нем непосредственное участие и как актер исполняет свою роль, подчиняясь указаниям режиссера – кардинала Аметта. Повторяя за ним слово в слово, молящиеся несколько раз провозгласили: «Да здравствует Жоффр! Да здравствует доблестная французская армия! Да поможет ей и Франции Господь Бог!»
Как это издревле бывало во Франции во время бедствий, торжественная процессия вынесла из храма раки святых и совершила с ними крестный ход.
Не дожидаясь окончания службы, Николай вышел на площадь. Около собора стояла толпа нищих. В ней было много безногих инвалидов: на костылях и тележках. Их теперь можно было видеть на всех улицах и площадях Парижа. Он специально держал для этого случая мелочь и стал ее класть в протянутые руки и фуражки.
– Забери обратно, – неожиданно грубо по-русски сказал солдат без ноги, которому он от души положил в фуражку несколько франков. Его давно небритое лицо показалось ему знакомым.
– Ты русский? – спросил Николай, стараясь вспомнить, где мог видеть этого человека.
– Русский, друг Миши Казарина, Федор Стрельцов. Не признал? Вместе выпивали в кафе, когда записывались в армию у Дома инвалидов.
– Признал, – смутился Николай. – Ты там еще переполох устроил, бил рюмки и кричал: «Да здравствует Франция!»…
– Черт бы эту Францию побрал, – зло сказал Федор. – Знать бы, что так дело повернется, бежали бы лучше с Мишкой в Россию. Слышал про бунт в легионе?
– Слышал и про бунт, и про казнь.
– Приказ о помиловании опоздал. Это меня больше всего мучает. А по секрету тебе вот что скажу. Наклонись-ка поближе.
Николай приблизил свое лицо к его губам. В нос ударил острый запах перегара и грязного давно немытого тела.
– Мы с Мишкой не такие были дураки, чтобы терпеть эту офицерскую мразь, – зашептал ему Федор в ухо. – Человек десять прихлопнули в бою. Поди, разбери, кто их убил. Еще взорвали склад со снарядами, ночью, когда немцы нас обстреливали. На них и подумали. Русские одни поднимали голос. Остальные все молчали. Рабские души.
– Сашу Труфимову знал?
– Знал. Они с Мишкой сильно сошлись.
– Это был мой хороший друг. Их теперь не вернешь, а тебе надо жить дальше. Я тебя постараюсь устроить на свой завод.
– Я же пью. Тогда пил, а теперь и подавно.
– Будешь пить, подведешь меня. Пойми: ни здесь, ни на родине ты не нужен. Пропадешь за милую душу. И с жильем помогу. У нас для наемных рабочих арендуют специальное помещение. Я дам денег, купи себе штатскую одежду и приходи завтра на завод к семи часам утра.
Федор, конечно, на завод не пришел, и около собора больше не появлялся. Месяц спустя в газетах появилось сообщение, что одноногий русский солдат пытался выстрелить в военного министра Мильерана, когда тот выходил из автомобиля, но промахнулся. При попытке его арестовать русский убил двух полицейских и застрелился сам. Фамилия убийцы не сообщалась, так как при нем не оказалось документов. Николай сразу понял, что это был Стрельцов. Отомстил-таки Федор за своих казненных соотечественников.

Глава 6

В начале мая в госпитале, где служил Владимир Даниленко, наступило небольшое затишье, врачи получили возможность отдохнуть.
Свободного времени оказалось непривычно много. Убивали его, кто как мог: ходили на экскурсию в замок князя Мудешиньского и местные музеи, осматривали деревянные церкви XVI – XVII веков, одна из которых была построена без единого гвоздя. В разных местах работали кафе. В них, как в мирное время где-нибудь на Невском, можно было заказать суп, шницель или бифштекс, кофе, лимонад. Там же заводили знакомство с хорошенькими женщинами, водили их на просмотры фильмов в кинематограф и на концерты местного фольклорного ансамбля. Несколько человек под водительством Абельцева, рискуя попасть в руки австрийской разведки, отправились в горы на водопады и в пещеры, где когда-то прятался со своими соратниками гуцульский Робин Гуд Олекса Довбуш.
По воскресеньям советник Войтек приглашал врачей к себе на ужин. Среднего роста, полный, с крупной седой головой и энергичным лицом, обрамленным аккуратной бородкой, он не в меру суетился, чтобы угодить русским гостям. Его жена и две взрослые дочери, довольно привлекательные особы, выходили к столу в нарядных платьях с оголенными плечами и тоже были чрезвычайно любезны с гостями, рассчитывая на их порядочность и защиту от других хамоватых русских.
Отвыкшие от нормальной жизни, врачи были в восторге от этого общества. После довольно скромного ужина все проходили в гостиную, пили кофе и старинные вина из запасов советника. Дочери играли на рояле Шопена и по очереди вальсировали с галантными кавалерами. В такие минуты особенно нелепым казалось, что где-то рядом идут сражения, и люди убивают друг друга.
К Володе советник проникся особой симпатией после того, как тот по достоинству оценил его огромную библиотеку. Увидев в ней множество старинных книг, переплетенных в телячью кожу, Володя посоветовал Войтеку немедленно все это вывезти из села или спрятать где-нибудь в надежном месте.
– Куда я могу вывести, – грустно улыбнулся тот, – кругом фронт.
Недавно Володя увидел на базаре солдата, продававшего из-под полы две такие книги с факсимиле Войтека, несомненно, украденные из его библиотеки, и вновь посоветовал советнику вывезти куда-нибудь самые редкие книги, обещал помочь с повозками.
– Теперь уже поздно. Пану доктору известно, что немцы в помощь австрийцам ввели свои войска и ведут наступление в районе Горлице.
– Нет. Я не в курсе, – признался Володя. – Наоборот, мы решили, что раз не привозят раненых, то фронт стабилизировался.
– Есть люди, которые все знают. Вы не думайте, что я этому рад. Вы уйдете, немцы сюда придут и будут нам мстить.
– Почему же вы раньше не уехали? Вы и князь.
– У князя тут родовая усыпальница, все его предки, жена, дети. Он будет их охранять до последнего. А я? Мне шестьдесят лет. Всю свою жизнь я посвятил тому, чтобы наше село превратилось в крупный курорт. Школа, училище, народный дом, лечебницы и многое другое тут появилось по моей инициативе, не говоря уже о проведении культурных мероприятий. Я люблю наше село не меньше, чем свою библиотеку. Перед самой войной мне удалось добиться, чтобы мы стали самостоятельной административной единицей. Теперь вы меня понимаете, пан доктор?
– Понимаю, пан Войтек. И все-таки я советую вам отсюда уехать, хотя бы до окончания войны. Если мы начнем отступать, вы можете уехать с нашим лазаретом. Я уверен, что Вишняков вам не откажет. Вы для нас много делаете.
Вечером он спросил у Дегтярева, который, как все денщики, всегда все знал, что слышно о наступлении немцев.
– Ваше благородие, так они давно наступают. Слышите, как их пушки грохают?
– Они всегда грохают…
– Грохают, да не так, как раньше. Эти уже намного ближе. А вчерась по небу всю ночь наши прожектора метались, искали ихние аэропланы. Надысь, один сюда залетел и сбросил листовки. Сдавайтесь, пишут, русские солдаты в плен, иначе мы вас всех перебьем. Через неделю, мол, возьмем Перемышль, потом – Львов и Варшаву. Галиция будет наша.
– Значит, скоро кончится наш отдых.
– Скорей бы вообще в Россию вернуться, осточертела эта война.


… В этот день Володя, как обычно, встал в шесть часов утра. Не спеша съел завтрак, принесенный денщиком из хозяйской кухни, и, чтобы не тратить попусту драгоценное время, решил вспомнить и записать в тетрадь наиболее интересные случаи из своей военной практики, авось когда-нибудь пригодится.
Стол находился около окна. Временами он поднимал голову, чтобы полюбоваться буйной листвой деревьев в парке и цветущей сиренью. В синем, бездонном небе, какое обычно бывает весной, кружились белые голуби, дружно поворачиваясь за своим красавцем-вожаком, выделывающим крутые виражи.
Солдаты утверждали, что немцы передают с ними почту и даже делают фотографии русских позиций с помощью приборов, прикрепленных к их грудкам. Но в это не хотелось верить, до того мирный и безмятежный вид был у этих белоснежных птиц. Они даже не реагировали на звуки пушек, которые теперь без остановки ухали где-то совсем рядом – странно, что до того, как ему об этом не сказали Войтек и денщик, он их не замечал, наверное, потому, что все время находился в операционной.
… В дверь осторожно постучали. Вошел Дегтярев, и следом за ним, не давая тому доложить, проскользнул фельдшер Левашов.
– Владимир Ильич, я от Вишнякова. К нам везут людей из Вороненко. Там обстреляли вокзал и два воинских эшелона. Много раненых.
– Сейчас подойду.
– Вишняков разрешил мне вам ассистировать.
– Очень хорошо, Николай Миронович. Всегда рад вашему обществу.
С сожалением сложив бумаги и проводив взглядом белокрылое облачко в небе, он стал натягивать сапоги на распухшие ноги. Дегтярев с досадой топтался у дверей, не имея возможности ему помочь, доктор не позволял этого делать.
Около госпиталя шла обычная суета, когда привозили раненых. На этот раз их было так много, что они лежали на улице, на голой земле, благо она была теплой и сухой. Солдаты кричали, стонали от боли, ругались непристойными словами. Вишняков хватался за голову и в отчаянье повторял:
– Что делать? Что делать? Через полчаса привезут столько же.
– Это не война, а Мамаево побоище, – ворчал Селиверстов, подошедший еще раньше. – Лучше пройти все круги ада.
– Бросьте, Леонид Петрович, – сказал Володя, – бывали времена и похуже. Как угодно творцу, все приходит к концу.
Со стороны раненых к ним направилась незнакомая медсестра. Селиверстов славился среди врачей дамским угодником, и Володя решил над ним подшутить.
– Леонид Петрович, вас тут разыскивает красивая женщина.
– Меня, – сразу оживился Селиверстов, – вы не путаете?
– Вот она, – сказал Володя, указывая глазами на подходившую к ним медсестру.
Селиверстов расплылся в улыбке. Однако ей нужен был не он, а Володя. Подойдя к нему, она с умоляющим видом взяла доктора за руку. Тот поморщился, ожидая, что сейчас его начнут просить сделать кому-то операцию в первую очередь.
– Владимир Ильич, – женщина перевела дыхание от быстрой ходьбы. – Вы не узнаете меня? Люба Шумова, из Екатеринослава. Работала у вас операционной сестрой.
Приглядевшись внимательней к ее осунувшемуся лицу, Володя смутился.
– Ну, да, конечно. Люба! Не ожидал вас здесь встретить.
– Тут со мной Волков. Помните наш доктор из больницы, вы еще проводили с ним опыты по опухолям? Он ранен в живот. Лежит без сознания.
В этот момент к Володе подскочил санитар Чистяков, доложил, что подготовили к операции раненого с осколочным проникновением в челюсть.
– Тяжелых много? – спросил Володя.
– Половина будет.
– Абельцев и Бритвин тут?
– В операционной.
– Скажите, чтобы к Бритвину отнесли раненого, которого укажет эта сестра.
– Но Владимир Ильич, – взмолилась Люба, продолжая держать его руку и сильно сжимая ее. – Я знала, что вы тут, и специально попросила направить Волкова сюда…
– Напрасно вы это сделали… В дороге его только растрясли.
Ее умоляющий и в то же время страдальческий взгляд поразил его.
– Покажите мне его, – уступил он ее просьбе.
Раненый лежал на носилках без памяти, с откинутой навзничь головой и бескровными губами на черном, заросшем лице. Приподняв простынь, Володя увидел вывалившиеся наружу внутренности, обложенные, как полагалось по инструкции, валиками из полотенец.
– Вы один можете его спасти, – прошептала девушка, сдерживая рыдания.
– Хорошо. Чистяков, – подозвал он санитара, с интересом наблюдавшего за этой сценой, – возьмите людей, отнесите этого человека на свободный стол …
На органах брюшной полости операции делали Бритвин и Абельцев, а он сейчас нужен был в другом месте. Но положение Волкова, действительно, было критическим, и именно таких больных они с Алексеем Викторовичем вытаскивали с того света в Екатеринославе.
– Вы сможете мне помогать? – спросил он Любу, еле поспевавшую за ним и носилками. Сестринская косынка у нее сползла набок, из-под нее виднелась хорошо знакомая ему толстая коса, уложенная вокруг головы.
– Смогу. У меня теперь есть диплом врача.
– Когда же вы успели?
– В начале войны, на краткосрочных курсах.
– Умница! Впрочем, ничего удивительного: у вас всегда были к этому способности.
– У него еще раздроблена голень правой ноги, – жалобно протянула Люба.
– Гангрена?
– Пока нет.
– Тогда потом этим займемся.
С первых же минут операции стало ясно, что Волкову придется удалить разорванную селезенку и значительную часть прямой кишки. Володя вопросительно посмотрел на Любу. Та кивнула головой, и тут ему неожиданно пришло в голову, что между ней и женатым и многодетным Волковым существуют какие-то отношения. Он улыбнулся, чтобы подбодрить ее, и стал работать дальше, сосредоточившись на операции и отдавая приказания помогавшему ему Левашову и сестрам.
После Волкова на стол положили солдата с осколком в челюсть. Затем было подряд еще несколько тяжелых раненых с травмами головного мозга и позвоночника. И так до следующей ночи, днем прибыли новые подводы и грузовики. Время от времени он выходил в коридор, чтобы выкурить папиросу, и спрашивал о Волкове. Ему говорили, что он спит, при нем неотлучно находится прибывшая с ним медсестра.
Под утро он на минуту вышел на крыльцо. Ему казалось, что, если сейчас он не вдохнет глоток свежего воздуха, то упадет. Все тело ныло от усталости. Во рту стоял приторно-кислый привкус крови, смешанный с морфием и карболкой, к которому невозможно привыкнуть. От него кружилась голова и тошнило. Подставив лицо прохладному ветру, прилетевшему с гор, он вытащил сигарету и жадно затянулся.
Улица перед зданием опустела. Вишняков успел где-то разместить людей, наверное, в соседней школе. Над крышами домов разгоралась заря, алая, как кровь. На ее фоне четко вырисовывались черные контуры княжеского замка, как на какой-нибудь японской гравюре.
Взгляд его остановился на деревянной статуе Пресвятой девы Марии, стоявшей в палисаднике недалеко от входа в здание. Такие статуи были в каждом дворе, была она и в доме советника Войтека. Здесь, в госпитале, около нее всегда стояли походные русские иконки, горели свечи. Солдаты молились ей, прося у нее защиты и помощи в своем выздоровлении и благополучии близких, оставшихся за тысячи километров отсюда. Вера в Бога помогала людям жить и воевать, а вот от пули и смерти не спасала, иначе бы врачи не маялись тут сутки напролет. Потушив сигарету, Володя глубоко вдохнул чистый воздух и вернулся в операционную.
На третьи сутки поток раненых уменьшился. Володя прошел в палату к Волкову. Люба спала, положив голову на край кровати. Он пощупал пульс больного, посмотрел на его порозовевшее лицо и тихо вышел обратно.
Через две недели стало ясно, что опасность миновала. Алексей Викторович успешно выкарабкался из своего, казалось бы, совершенно безнадежного положения. В этом была заслуга Любы. Она день и ночь сидела у его постели, поила лечебными травами, которые санитары по ее просьбе доставали у местных ворожей, готовила протертую пищу, оказывая такую же помощь и другим раненым.

Глава 7

В очередное затишье врачи собрались у Вишнякова по случаю дня его рождения. После тостов и поздравлений невольно перешли к делам госпиталя, и речь зашла о Волкове и Любе.
– Вот идеальный случай оказания послеоперационной помощи таким, казалось бы, безнадежным больным, – сказал Вишняков. – Мы обязаны стремиться к этому, не ссылаясь на военную обстановку.
– Полноте, Виктор Федорович, – возразил Поплавский, – мы не можем создать таких условий даже в мирное время, а вы хотите в полевых условиях…
– Верно, – поддержал его Володя. – Сколько уже просим прислать нам передвижной рентген, анестезиологов, психиатров.
– От психиатров толку мало, – с тоской сказал Селиверстов, вынимая изо рта потухшую папиросу и зажигая снова. – Я был однажды свидетелем, как немцы пускали свои газы. Когда увидел поле мертвецов, волосы встали дыбом. Одни лежат, другие сидят в тех позах, как их застали газы. Глаза из орбит вылезли, языки вывалились. Неделю потом спать не мог, только спирт и спасал. Психиатрам там делать нечего. Женщина – другое дело. Ласковое слово и нежное обращение нужно и раненым, и живым. – Выпив залпом очередную кружку разбавленного спирта, он со стуком опустил ее на стол. – Живому человеку здесь еще хуже, чем мертвому.
– Газовые атаки и разрывные пули дум-дум запрещены Гаагской конвенцией, – заметил Володя. – Немцам на это наплевать. Потопили американский лайнер с пассажирами. Варвары!
– Кто хочет побеждать, тот ищет для этого средства. И нечего роптать.
– У вас на все найдется оправдание, Леонид Петрович. С вами трудно разговаривать.
– Причем тут я, обижайтесь на Вильгельма.
– У вашего Вильгельма руки коротки, – обрезал его Поплавский. – Сколько не бьет наши войска, а одолеть не может.
– Немцы берут нас качеством, мы их количеством, – не унимался Селиверстов.– Русских мужиков хватит на много лет вперед.
– И солдат теперь не тот пошел, – отозвался инфекционист Золотов, тоже любитель поговорить и порассуждать. – Нет в нем той храбрости, которой он отличался при Суворове. А все почему? Не видят наши мужики смысла в войне.
– Да, конца войне не видно, – проговорил Вишняков, недовольный, что разговор перешел на политику. – Так хочется, хоть на миг очутиться дома, сходить в ресторан, на бега, почувствовать себя свободным от всех обязательств.
– А я бы хотел побывать в театре, – задумчиво произнес молчавший до сих пор Абельцев. – Последний раз видел в Киеве пьесу Горького «На дне». Меня потрясли слова одного из ее персонажей, бродяги Сатина: «Чело-век! Это – великолепно! Это звучит гордо! Че-ло-век. Надо уважать человека». С каким чувством он это говорил, сидя на нарах! И вот нет этого человека: все разбито, уничтожено, раздавлено.
– Видел я этот спектакль. Пустая философия. Человек – это голова, туловище и конечности, – съязвил Селиверстов.
– Есть еще дух.
– Его выдумали попы, поэты и пустобрехи, вроде горе-утешителя Луки. Сладко поет, да жестко спать. Вредная, скажу вам, для общества личность.
– Так, может быть, ложь во спасение.
– Посмотрел бы, я как он заговорил, если бы попал к нашим увечным солдатикам или, не дай Бог, сам очутился в таком положении.
– Лука всегда останется Лукой. Это такой глубокий, цельный характер, – не сдавался Абельцев.
– Э-э-э, господа. Хирургу философия ни к чему. А то, глядишь, и жалость в тебе проснется, и сострадание, и затоскуешь тогда, заплачешь. И повесишься, как тот актеришка у Горького, что наслушался от горе-проповедников высоких слов.
– Опять вы тоску нагоняете, Леонид Петрович. Тошно вас слушать.
– Так просто для нас эта война не пройдет, – сказал Абельцев. – Я наблюдаю за солдатами. В них накопилось столько злобы, что только подай сигнал, и пойдут крушить не только дома, но и людей. Им теперь все равно, кого убивать: немцев или своих господ. По рукам ходят листовки. Люди собираются в группы. Куда смотрит начальство?
– Наше дело с краю.
– Листовки-то разные. Одни призывают бросать оружие и брататься, другие – бить офицеров. А мы с вами все при погонах.
– Нас солдаты не тронут. Кто им тогда будет руки-ноги отрубать?
– Ну и шуточки у вас, Леонид Петрович, – возмутился Вишняков. – Это на вас спирт так действует. Идите лучше спать.
– Так если бы с тобой женщина рядом была, а то глаза закроешь, а тут эти, с вываленными языками. Право дело, завоешь, как собака.
– Идите, идите, Леонид Петрович, выспитесь, – сердито настаивал Вишняков.
– Я его провожу, – поднялся со своего места Бритвин, – и сам лягу. Голова третий день раскалывается.
– Селиверстов окончательно спился, – сказал Вишняков, когда они ушли. – Не знаю, что с ним делать. Придет санитарный эшелон, отправлю его в отпуск. А вы, Владимир Ильич, – обратился он к Володе, – поговорите с Волковым. Пора его тоже отправлять в тыл. Мы свою работу выполнили.
– Хорошо. Схожу к нему прямо сейчас. Вы слышали, господа, что немцы начали решительное наступление и наши войска отступают?
– Слышали, – уныло протянул Вишняков, которому в свой день рождения хотелось думать только о хорошем, – уверен, что это временное отступление. Отдать за месяц то, что с таким трудом завоевали год назад? Командование этого не допустит. А потом, нам с вами, не все ли равно, где работать? Раненые везде раненые…
– Мы все скоро будем рассуждать, как Селиверстов, – сказал Володя, – наши сердца очерствели. Я с вашего разрешения пойду к Волкову?
– Идите. А мы еще поговорим о театре.
Перед тем, как отправиться в госпиталь, Володя зашел в парк, присел покурить на крайнюю скамейку. Здесь было удивительно тихо, только на пруду беспокойно крякала утка, собирая на ночь свой выводок и уводя его в камыши.
Из дверей дома выскользнула женская фигура, постояла в раздумье несколько минут и, увидев, вспыхивающий в темноте огонек, направилась к скамейке. «Люба!» – обрадовался Володя, решив сейчас же поговорить с ней об отправке Волкова в тыл.
Девушка присела рядом, достала из кармана свою пачку сигарет и спички. Это было что-то новое: в Екатеринославе она не курила, впрочем, как и он. Слабый огонек осветил ее бледное уставшее лицо, красивые карие глаза и узкие стрелки выгнутых дугой бровей. Он вспомнил, как она подкармливала его пирожками в Екатеринославе и соглашалась дежурить с ним в воскресные и праздничные дни. Кажется, она даже была влюблена в него. Волна нежности охватила его. Он взял ее за руку.
– Люба, – сказал он, вкладывая в свои слова как можно больше теплоты. – Хорошо, что вы вышли. Нам надо поговорить о вашем отъезде. Вишняков решил отправить Алексея Викторовича с эшелоном, который придет на днях. Мы сделали все, что смогли. Теперь ему нужно основательное лечение в тылу.
– А нога?
– Вы не хуже меня знаете, что придется провести еще две, а то и три операции. Его организм не готов к этому. Здесь оставаться нельзя. Все говорят о новом наступлении немцев. Не сегодня-завтра лазарет придется сворачивать…
– Я останусь с вами, – сказала она.
– Не понимаю….
– Владимир Ильич, неужели вы до сих пор не догадались, что я люблю только вас.
– А Волков? – растерялся Володя.
– С ним я сошлась от отчаянья, когда узнала, что у вас есть другая женщина. Помните прощальный ужин в «Пальмире» перед вашим отъездом в Петербург? Я до последней минуты была уверена, что вы позовете меня с собой. А там оказалась эта Ляля. Я ее возненавидела, нагрубила в тот вечер вашему брату. Алексей Викторович обещал развестись с женой и жениться на мне. Он хороший человек. Но когда я опять увидела вас, во мне все всколыхнулось. Я…я за вами пойду, хоть на край света.
– Любочка, вы – очень хорошая, и вы теперь Волкову особенно нужны. А я – уже совсем другой, женат, у меня двое детей…
– Да какое мне дело до вашей жены и детей, – воскликнула Люба каким-то срывающимся, чужим голосом. – Посмотрите, что здесь творится. Все командиры и врачи, женатые и неженатые, спят с медсестрами, медсестры с санитарами и солдатами. Вы один ничего не замечаете…Жизнь-то про-хоо-дит, – протянула она, как-то по-бабьи с тоской, придвигаясь к нему и обнимая его за шею. Он почувствовав ее горячее тело и сжал в своих объятьях. Вспыхнуло давно забытое чувство к женщине.
– Идемте в парк, – прошептала она, задыхаясь. – Там на берегу пруда есть беседка.
Взяв его за руку, она повела Володю по аллее в глубину парка. Он покорно шел за ней, как маленький ребенок. В темноте белели кусты жасмина, все вокруг было пропитано его сладким, дурманящим ароматом. Перед беседкой она остановилась и оглянулась назад. Володя тоже оглянулся, прислушиваясь.
– Там кто-то есть, – растерянно пробормотал он, отодвигаясь от девушки.
– Это ветер, – прошептала Люба, отчетливо слышавшая мужские голоса, но не собиравшаяся упускать своего счастья. Уверенно войдя в беседку, села на скамейку и расстегнула воротник сестринского платья.
– Теперь я вас буду ждать в беседке каждый вечер в это же время, – сказала Люба, когда они возвращались обратно. – И вообще, Володенька, хватит выкать. Пусть на время, но теперь ты мой.
– Лучше вы ко мне приходите в комнату. Вы знаете, где я живу?
– На половине советника.
– Моя комната наискосок от столовой. Так я могу надеяться, что вы поговорите с Волковым?
– Поговорю. Он сам рвется домой. До завтра, – пробормотала она и надолго прильнула к его губам. Даже в темноте он видел ее сияющие, счастливые глаза.
Все произошло так быстро, что он не успел почувствовать никакого укора совести перед Волковым. О жене он в этот момент не думал, и, когда, подходил к госпиталю, вдруг вспомнил о ней, и тоже не испытал никакой вины. Люба права, все они тут живут одним днем, поэтому одни, как Левашов и Селиверстов беспробудно пьют, другие заводят временные связи. Даже генерал Груздев, начальник дивизионного штаба, недавно обосновавшегося в селе (полк Клепикова давно отсюда ушел), не стесняясь офицеров и солдат, открыто сожительствовал со старшей сестрой Панкратовой.


На следующий день Володя вернулся домой в полночь и, чтобы никого не разбудить, осторожно шел по коридору. Однако он напрасно старался: дверь в столовую была приоткрыта, в центре залы за столом сидело много людей. Перед ними выступал человек в военной форме российской армии, стоявший к нему спиной. По фигуре и голосу он напоминал Сергея Григорьевича Рекашева. Володя прислушался. Да, это, несомненно, был его тесть. Мешая русские слова с каким-то непонятным украинско-польским наречием, он говорил о том, что Россия уже несколько столетий притесняет украинцев, что давно пора освободиться от русского ига, создать свое, независимое от нее государство, вернув ему Галицию и Прикарпатье.
Володя опешил: это было что-то новое в деятельности бывшего монархиста и реакционера, ратовавшего не так давно в Киеве вместе со своим братом Петром об укреплении российского самодержавия и уничтожении иноверцев. Все, что он раньше говорил о евреях, теперь относилось к русским, даже слова он употреблял те же самые, только место иноверцев заняли «москали», которых надо гнать с их родной Украины поганой метлой.
Володя направился к себе. Дегтярев сказал ему, что к хозяевам приехали русские господа, один из них спрашивал Володю и просил доложить ему, когда доктор вернется.
– Я видел их, они в столовой.
– Ваше благородие, сказать ему?
– Скажите минут через двадцать, он сейчас там занят. Только предупредите, что я скоро ложусь спать, и сами идите отдыхать.
Рекашева долго не было. Володя начал нервничать: скоро должна прийти Люба. Наконец в дверь постучали, и на пороге появился улыбающийся Сергей Григорьевич.
– Рад вас видеть, дорогой зять, – сказал он, облобызав доктора и усаживаясь в кресло. Взгляд его заскользил по комнате. – Какие роскошные апартаменты. И природа изумительная, как на курорте! Да это и есть курорт, известный с давних времен…
– Я тоже рад вас видеть, – сухо сказал Володя, прерывая его красноречие, – и догадываюсь о цели вашего приезда сюда, так как, проходя мимо столовой, невольно услышал вашу речь.
– Вот как. Вы, конечно, понимаете, что мой приезд сюда имеет сугубо секретный характер, о нем никто не должен знать. Я здесь, так сказать, представляю интересы особой организации.
– Можете не беспокоиться: мне до этого нет дела, и ваш заговор считаю пустой затеей. Никто на вашу шовинистическую удочку не поддастся.
– Ошибаетесь, мой друг. На Украине и здесь в Галиции, много людей, которые хотят ее отделения от России.
– А главный идеолог всего этого, конечно, ваш брат, Федор Григорьевич?
– Напрасно иронизируете. Федор пострадал за это благое дело, был сослан в Сибирь. Но, кроме него, много достойных патриотов, которые давно задались этой целью и находят солидную поддержку в лице нашей интеллигенции. Украина уже не та, что была до войны.
– Вы вносите лишнюю смуту в головы людей в такое тяжелое для России время. Рядом австрийцы, они быстро подхватывают любую информацию и распространяют в окопах свои и немецкие листовки, разлагая нашу армию.
– Нас волнует Украина, Россия пусть сама выбирается из каши, которую заварила.
– Вот как вы заговорили, а ваша монархическая преданность царю, борьба за самобытность русского народа?
– Всем свойственно заблуждаться. Да и времена теперь другие. Пора восстановить историческую справедливость.
Рекашев встал, собираясь уходить, но что-то вспомнил и сел обратно.
– Что же вы не спросите меня о Леночке и детях? Я иногда бываю в Петрограде, останавливаюсь у них.
– Лена мне пишет и присылает фотокарточки мальчиков.
– Вчера я вас видел в парке с медсестрой.
Володя смутился.
– А вы что там делали?
– Шел через парк к дому. Можете не беспокоиться, это тоже будет наша с вами маленькая тайна. Напишите Леночке письмо, так сказать, прямо с места событий. Я завтра утром зайду к вам. Мы уезжаем после завтрака.
Когда он ушел, Володя сел писать письмо, и долго не мог его начать, и не потому, что здесь появилась Люба – этот мимолетный роман для него ничего не значил, просто ему надо было многое сказать жене. За эти годы он изменил к ней свое отношение и не придавал значения тому, что раньше его раздражало в ней и оттолкнуло от нее, заставив полностью уйти в работу. Война поглотила все обиды. Он с удовольствием вспоминал их квартиру в Петрограде на набережной Екатерининского канала, совместные заботы о первом сыне, тревожные ночи у его кроватки, когда он болел, и радость, связанную с его первыми шагами и разговорной речью. Затем ее вторая беременность. Как много она и дети сейчас для него значили!
Он так и написал ей в письме, что сидит за столом в своей комнате. За окном глубокая ночь, он вспоминает их квартиру, маленького Шурика, их прогулки по набережной канала. Она и мальчики – его тыл, который помогает ему выносить военные будни. Володя никогда не употреблял в письмах к ней слов «дорогая» или «любимая». А здесь он вдруг разразился целой тирадой о том, как он ее любит, назвав несколько раз дорогой и любимой Аленушкой, как никогда не называл раньше. Он не лукавил. Сейчас ему, действительно, казалось, что он ее любит и хочет с ней близости, как это было вчера с Любой, как будто эта медсестра разбудила в нем дремавшие где-то в глубине чувства к жене, которые он давно в себе не находил. Старший сын Шурик научился читать, он и ему написал письмо, пририсовав внизу замок Мудешиньского и рядом двух рыцарей в доспехах и с копьями.
Люба пришла в два часа ночи и ушла на рассвете. После этого он мгновенно уснул, но уже через час его разбудил посыльный из госпиталя: привезли новых раненых. Быстро одевшись, он съел на ходу завтрак, запечатал письма жене и сыну в один конверт и велел Федору Степановичу отдать его гостю из России.


Глава 8

Все эти дни Володя проводил в госпитале, приходя домой на несколько часов. Эти часы были наполнены Любиными ласками и слезами. Она говорила, что отвезет Волкова домой и вернется обратно в госпиталь. В случае затруднения Вишняков обещал устроить ей вызов и принять в свой штат хирургом.
Санитарный эшелон пришел в понедельник ночью и уходил на следующий день в такое же позднее время. Освещение в вагонах было приглушено, окна закрыты плотными одеялами. Ближе к вечеру перенесли в вагоны раненых, и сейчас под действием снотворного большинство из них спало. Стоявшие на перроне врачи и сестры из эшелона тихо переговаривались между собой и курили папиросы, пряча их в рукавах шинелей. Боялись самолетов, которые теперь все чаще стали прилетать по ночам и первым делом бомбили поезда и железнодорожные пути. Ходили слухи, что немцы упорно теснят русские войска и вот-вот подойдут к Станиславу.
Дали сигнал к отправлению поезда. Перрон опустел, эшелон тихо тронулся с места, набирая постепенно скорость. В этот момент Володя был в операционной. Люба до последней минуты ждала его на перроне, надеясь, что он придет еще раз с ними попрощаться, конечно, в первую очередь с ней и тем самым подтвердит свои чувства. Ей хотелось верить в его искреннюю любовь, о которой она мечтала еще в Екатеринославе.
Отчасти Володя даже был рад, что так получилось. Ему было хорошо с Любой, но рано или поздно должен был наступить конец этой «мимолетной» любви. Никаких особых переживаний с ее отъездом он не испытывал.

ЧАСТЬ СЕМНАДЦАТАЯ

ГОРДИЕВ УЗЕЛ

Глава 1

Почта во время войны работала плохо. Из России в Париж шла окольными путями через нейтральные страны или доставлялась морским транспортом. Иногда письма, написанные недавно, приходили раньше тех, что были отправлены несколько месяцев назад. Николай сначала узнал от родных, что его братья Сергей и Илья лежат в госпиталях с тяжёлыми ранениями, затем пришло сообщение, что Сергей, числившийся долгое время пропавшим без вести, наконец, нашёлся: он был в немецком лагере Бранденбург для русских военнопленных, сумел оттуда бежать и снова ушёл на фронт. Значит, в госпиталь он уже попал после возвращения из плена. И такая путаница была постоянно.
В каждом письме мама спрашивала, когда он вернётся домой. «Сил моих больше нет терпеть разлуку с тобой, – писала Елена Ивановна, смачивая бумагу слезами. – Папа молчит, но и он сильно страдает».
Николай и сам постоянно думал о том, чтобы вернуться в Россию, и как можно скорей, не дожидаясь, когда окончится война. Тоска по родине, Ромнам, всем близким, тревога за братьев, воюющих на фронте, не давали покоя. И как инженер на родине он, несомненно, мог бы сделать гораздо больше, чем в Париже, имея дело с «фабрикантом смерти» Шнейдером и его управляющим Дэвисом. О своем намерении он рассказал пока только Готье. Шарль расстроился и, не видя в том ничего предосудительного, поделился новостью со своей супругой. При случае Виктория, не простившая Николаю, что он предпочел их дочери Андри Бати, не без задней мысли сообщила об этом ее матери Жанетт, и ту это известие насторожило.
Николай глубоко ошибался, когда думал, что супруги Бати спокойно относились к тому, что Андри сняла квартиру и жила там со своим избранником. Жанетт, хотя и поддерживала в своём кругу разговоры о свободной любви и свободных сексуальных отношениях между мужчиной и женщиной, не могла этого принять у собственной дочери. С самого начала она была против того, чтобы Андри, ещё почти ребенок, сошлась с мужчиной, старше ее на восемь лет, да еще иностранцем, и каждый раз это специально подчеркивала, чтобы настроить против него и мужа, симпатизирующего русскому анархисту. Франсуа на это только пожимал плечами и вынужден был соглашаться, что рано или поздно «жених» вернется домой, лишние страдания их дочери ни к чему.
Жанетт также категорически была против того, чтобы Андри поступила в колледж на отделение русского языка и литературы, считая, что это ещё больше привяжет её к Николаю. Но никакие доводы и увещевания на девушку не действовали. Как каждый влюблённый человек, она слушала только своё сердце, заявляя родителям, что уже взрослая, и поступает так, как считает нужным. В конце концов, боясь потерять дочь, те смирились с ее решением.
До отъезда в Тулон и затем на фронт Франсуа любил, когда молодые приходили к ним в гости, уводил Николая в кабинет, и они там часами могли говорить о политике, обсуждать творческие дела. А Жанетт, так же, как и дочь, благодаря Николаю, увлеклась «русскими сезонами» в Париже, побывала почти на всех русских балетах, восторгаясь Карсавиной, Павловой и Нижинским. Но эти «сезоны» не меняли ее взглядов на Россию. Рассказы Николая о том, что его семья живет в провинциальном городе, имеет своих кур, свиней, кроликов, коз, приводили ее в ужас. Надежда была на то, что дочь, привыкшая к комфорту, никогда не поменяет Париж на Ромны.
Теперь же, узнав от Виктории Готье о намерении Николая вернуться домой, она испугалась, что он уговорит Андри ехать в Россию, и эта без памяти влюбленная глупышка безропотно последует за ним. Жанетт решила срочно поговорить с дочерью и, пока не поздно, заставить её расстаться с русским другом. Под предлогом, что отец прислал с фронта для них общее письмо, она пригласила Андри к себе.
Время близилось к шести часам вечера. На улице накрапывал мелкий дождь, и ранние сумерки медленно вползали в окна гостиной. В комнате стало темно и неуютно. Жанетт включила люстру, подбросила в камин дефицитный ныне уголь и, чтобы успокоиться перед нелегким разговором с дочерью, принялась за вязанье свитера. Вязать она стала недавно, с тех пор, как вступила в Благотворительное общество женщин, готовивших теплые вещи для фронтовиков.
Андри удивилась, что папа прислал записку в мамином письме: обычно он писал письма на ее адрес, решив, что с ним что-нибудь случилось. Всю дорогу она волновалась и сразу набросилась на мать с требованием рассказать всю правду.
– Причем тут папа, с ним все в порядке, – воскликнула та, усаживая дочь рядом с собой на диване напротив большого зеркала, в котором отражались их лица и фигуры.
Мать гордилась тем, что у неё была такая же изящная, как у дочери, фигура, и выглядит она намного моложе своих лет, недаром её часто принимают за старшую сестру Андри. Она пользовалась таким же, как дочь, ярким макияжем для лица и глаз и покупала самые модные вещи, вынуждавшие её до войны сидеть на строгой диете, а сейчас ограничивать себя в кашах и макаронах, основной пищи парижан. Обе носили узкие, укороченные по новой моде юбки, голубого цвета пиджаки (под цвет «военных» мундиров – такая сейчас в Париже была мода) и блузки с английским отложным воротником. У Андри были светлые волосы, их натуральный цвет, у матери – такие же, но крашенные.
Убедившись в том, что они обе находятся в прежней, хорошей форме, Жанетт оторвалась от зеркала и пересела в кресло напротив дочери.
– С папой все в порядке, – повторила она. – Мне с тобой надо поговорить по другому поводу, о ваших отношениях с Николаем.
Увидев, что Андри побледнела и вся напряглась, она взяла с журнального столика сигареты.
– Будешь?
– Нет.
– Как хочешь, – протянула она, вставляя длинную тонкую сигарету в мундштук и поднеся к ее кончику зажженную спичку. – У всех наших знакомых возникают невольно вопросы: кто ты ему, жена или просто так?
– Раньше ни тебя, ни наших знакомых это не интересовало. Почему вдруг возник этот вопрос?
– Николай не говорил тебе, что собирается скоро вернуться в Россию?
– Нет, не говорил.
– А другим говорил. Завтра кончится война, и он уедет домой. Я волнуюсь за тебя. Пока не поздно, вам надо расстаться.
– Это невозможно.
Жанетт снова пересела к дочери на диван, крепко обняла её.
– Посмотри на себя в зеркало. Ты такая красивая! У тебя полно друзей и поклонников среди твоих ровесников. Это должен быть твой круг общения, а Николай намного старше тебя.
– Для меня это не имеет значения.
– Расставаться всегда трудно, но это надо сделать. Мы можем уехать на время в Тулон, к дяде Полю. Там море, солнце, далеко от фронта. Будем там жить до окончания войны. Папа сможет к нам приезжать в свои отпускные дни, а ты – экстерном сдавать экзамены. Николай тем временем уедет в Россию. Ты успокоишься, забудешь его, встретишь другого человека.
– Никуда я не поеду. И папе мы нужны тут, в Париже. Ему легче от того, что мы находимся рядом. А как мне быть с Николаем, я сама решу.
– Мы с папой за тебя волнуемся. Хочешь, я с Николаем поговорю.
– Прошу тебя, не надо. Мы и так сейчас редко видимся, он даже ночует на заводе.
– А тебе не кажется, что он сам первый решил с тобой порвать и избегает тебя?
– У него много работы. Я сейчас позвоню ему, и он приедет.
Девушка решительно подошла к телефону и набрала заводский номер Николая. Его долго не могли найти, наконец, в трубке раздался его уставший голос.
– Андри? Что случилось?
– Я соскучилась по тебе. Ты можешь сегодня прийти пораньше?
– Подожди, пойду, поговорю с начальником цеха, – сказал он и надолго исчез, так что она решила, что он забыл о ней, но продолжала держать трубку, боясь, что мать окажется права, и тогда она расплачется. К горлу подступил комок, мелкой дрожью затрясся подбородок. И тут она услышала его голос.
– Андри, ты ещё тут? Всё в порядке. Договорился с начальством.
– Давай встретимся в нашем кафе на бульваре Капуцинов, – сказала она, еле сдерживая слёзы, теперь уже от радости. – Полтора часа тебе хватит?
– Хватит. Только я не успею переодеться.
– Это не важно. Приезжай скорей. – Она положила трубку и торжествующе взглянула на мать. – Через полтора часа мы встретимся в кафе.
– Девочка моя, ты так его любишь, что мне страшно за тебя. И все-таки подумай о нашем разговоре, – Жанетт положила в пепельницу потухшую сигарету и посмотрела на часы. – Еще много времени до вашей встречи. Давай пообедаем или выпьем кофе. Я прикажу Марианне подать сюда.
– Нет, мама, я пройдусь пешком, мне нужно подышать свежим воздухом.
– В такую погоду? Дай мне хоть рассмотреть твою новую шляпку. Она от Шанель? – только сейчас мать заметила, что у дочери шляпка, которую она раньше не видела.

Глава 2

Не слушая ее, Андри быстро натянула пальто и, поцеловав мать, направилась к двери. Слёзы душили ее.
Дождь продолжал моросить. Раскрыв зонт и опустив на лицо вуаль, она дала волю слезам, чувствуя себя самой несчастной на свете. Почему человек, в которого она влюбилась в Женеве, и здесь, в Париже, они близко сошлись, был иностранец и теперь, как Инсаров из романа Тургенева «Накануне», по которому им в колледже задали подготовить реферат, намерен обязательно вернуться на родину?
С самого начала русский анархист, тогда еще женатый на Лизе, привлек её внимание своей внешностью, приятной улыбкой, манерой общения. Она готова была сделать для него всё, что угодно: перепечатывала его рукописи, стенографировала беседы со своими дедушкой и бабушкой, старыми коммунарами. В благодарность он дарил ей цветы и подарки, которые она по детской наивности принимала за особое расположение к себе. Когда же все его три книги были изданы, он говорил, что в их публикации есть и ее заслуга.
Однако русский был женат, и это сдерживало её чувства. Так бы, может быть, и разошлись их дороги, но его жена уехала в Америку и вышла там замуж. Николай остался один. Путь к нему был открыт, и Андри сумела завоевать его сердце. И вот теперь приходит конец ее счастью.
Девушка вытерла слезы, подняла вуаль. Дождь перестал. Влажный воздух был наполнен терпким ароматом цветущих каштанов. Прозрачные капли, как стеклянные бусинки, висели на листьях. Д-зинь, и, прорезав воздух, бусинки устремлялись вниз, под ноги прохожих.
Все вокруг было, как прежде, до войны: рестораны и кафе заполнены людьми, из открытых окон и дверей льётся музыка. Красочные рекламы извещают о спектаклях, выставках и концертах симфонической музыки. Вновь Париж покоряют русские балеты и оперы с участием ведущих мастеров сцены. Но народ на улицах другой: солдаты-отпускники всех национальностей, ярко накрашенные, вульгарные женщины, британские моряки из Булони и Бреста, приезжающие сюда с военных кораблей посмотреть Париж и от души в нем развлечься, чтобы было о чем вспомнить в окопе или предсмертных муках на госпитальной койке.
Изредка в город прилетали немецкие самолеты, сбрасывали бомбы и там, где они падали, поднимались к небу чёрные столбы дыма. Люди спускались в бомбоубежища и ближайшие станции метро. Падали бомбы, разрушались дома, гибли люди. К этому парижане привыкли, провожая равнодушными взглядами кареты скорой помощи и пожарные машины, спешившие к месту бомбёжек.
У входа в метро «Оpéra», как обычно в это время, стоял старый шарманщик с обезьяной, вытаскивающей из картонной коробки записки с предсказаниями. Вокруг толпились солдаты. Обезьяна усердно работала, весело подмигивая публике, и боязливо прятала голову за спину хозяина, когда кто-нибудь из солдат норовил ткнуть ей в нос горящую сигарету.
Тогда шарманщик быстро прятал в мешок коробку с записками, натягивал на голову себе и обезьяне солдатские фуражки и заводил «Марсельезу». Обезьяна вытягивалась во фронт и прикладывала к фуражке руку. Довольные солдаты протягивали ей плитки шоколада, надкусанные рогалики и круассаны.
Не доходя до кафе, Андри вытащила из сумочки пудреницу с зеркалом, тщательно напудрила покрасневшие от слез веки и лицо. Все равно было заметно, что она плакала. Слёзы до сих пор стояли у неё в глазах. Уткнуться бы сейчас в подушку и расплакаться с новой силой.
Увидев прихорашивающуюся девушку, двое моряков-сенегальцев решили, что та специально делает это у всех на виду, чтобы привлечь к себе внимание мужчин, и, улыбаясь, подошли к ней с определённым намерением. Сунув пудреницу в карман, Андри быстро побежала в сторону. Матросы засмеялись, громко закричав ей вслед что-то грязное и непристойное.
Николай уже стоял около кафе, с тревогой посматривая по сторонам: он всегда беспокоился, когда она одна ходила в вечернее время по улицам. Увидев её, пошел навстречу, поцеловал в щеку и вытащил из-за спины букет фиалок.
– Останемся на веранде или пойдем в зал? – спросил он, любуясь её новой шляпкой.
– Давай тут, – Андри надеялась, что на веранде не так светло, и он не заметит её опухшее лицо. Но сюда проникал свет от уличных фонарей, и он сразу обратил внимание на её расстроенный вид.
– Что-то случилось? У тебя красные глаза.
– Это от новой туши. У меня реакция на неё, – с трудом пролепетала она. – Я…я не ожидала, что ты так быстро сможешь освободиться.
– Сейчас у нас трудности с сырьём. Половина участков стоит. – И стал рассказывать о вагоне с бензолом, который затерялся где-то в пути. – Из-за этого пришлось с утра ехать на товарную станцию, разбираться с дорожными документами. Скорее всего, его хотел перехватить для других заводов кто-нибудь из людей Дэвиса, но попробуй это докажи.
– Так ты разыскал вагон? – спросила Андри, рассеяно слушавшая его рассказ.
– Разыскал, он оказался в Лионе. Обещали пригнать сюда ночью и разгрузить. – Николай положил свою ладонь ей на руку. – Ты была у мамы?
– Почему ты так решил?
– Я тебе сразу перезвонил домой, чтобы встретиться в метро. Телефон молчал.
– Мама пригласила на обед. – Андри уже справилась с собой. Лицо её оживилось, голос был спокойный. – Я скучаю, когда мы редко видимся, и мне нужна твоя помощь. Я готовлю реферат по роману Тургенева «Накануне».
– Самая насущная сейчас тема – родина и патриотизм, – обрадовался Николай возможности поговорить о русской литературе. – Борьба болгарского народа с игом Османской империи длится несколько столетий. Инсаров – один из таких пламенных борцов. Нелепо погиб из-за обычной простуды, а столько полезного мог сделать для родины.
– У тебя с ним есть что-то общее.
– Инсаров и его друзья сражались с внешним врагом, а мы – с внутренним. Не менее интересная там личность и Елена, – с энтузиазмом продолжал Николай. – Тургенев хотел показать новый тип женщины с сильным характером, готовой пойти на самопожертвование. В ее поступке последовать за Инсаровым в Болгарию – вызов дворянскому обществу, в котором она выросла, желание оттуда вырваться, стать независимой. Интересно, что Тургенев сначала создал образ Елены и долго не мог подобрать тип героя, который соответствовал бы ее характеру.
Андри испугалась, что их разговор по аналогии перейдет на их собственные отношения, а она сейчас к этому не готова, и предложила Николаю уйти из кафе и погулять по улицам.
Не успели они пройти несколько кварталов, как раздался сигнал воздушной тревоги. На их счастье, рядом оказался универсальный магазин. Народу в нём почти не было, кроме прохожих, забежавших сюда из-за тревоги. Продавцы скучали и оживлялись только, когда к ним кто-нибудь приближался. От нечего делать они обошли все линии, купили Андри приглянувшуюся блузку и направились к выходу через центр магазина. Последний раз, когда они сюда заходили, возможно, еще до войны, на этом месте находилась стойка со справочной службой. Теперь там возвышалась небольшая эстрада с роялем, вокруг стояли столики, где несколько человек пили кофе или просто отдыхали. За роялем сидел немолодой человек во фраке и, несмотря на воздушную тревогу за окном, тихо импровизировал.
– Какая приятная музыка, – сказала Андри, – давай послушаем.
Когда они подошли к эстраде, человек перестал играть и посмотрел на них. Андре что-то сказала ему и напела мелодию.
– Вы можете это сыграть? – спросила она, улыбаясь краешками губ.
Музыкант кивнул головой, пробежал пальцами по клавишам, и они с Андри запели. Николай никогда не слышал, как она поет. У неё оказался приятный, чуть хрипловатый, низкий голос, и пела она с большим чувством. Затем пианист стал подбирать другие мелодии. Они пели и улыбались, хорошо понимая друг друга. Песни были о любви, ревности, измене и преданности. Николай тоже стал им подпевать. Андри обняла его за спину, он обхватил рукой ее плечи, и так они пели целых полчаса, слегка покачиваясь в такт музыки.
Воздушная тревога кончилась. Поблагодарив пианиста, они вышли на улицу.
– Какие красивые песни вы пели? – сказал Николай. – Я никогда их не слышал.
– Это – песни наших шансонье. Их обычно поют в кабаре и маленьких ресторанчиках. У вас тоже есть русские песни и романсы, только они грустные.
Где-то вдалеке трезвонили колокола, извещая об отбое воздушной тревоги.
– Так у нас обычно гудят колокола на большие праздники, – сказал Николай.
– Ты очень скучаешь по России? – спросила Андри, набравшись, наконец, мужества, и по тому, как она в этом момент посмотрела на него, он понял, что она знает о его решении вернуться на родину, и об этом у них был разговор с Жанетт.
– Вы с мамой говорили обо мне?
– Она узнала от кого-то, что ты собираешься скоро вернуться в Россию.
– Я говорил об этом Шарлю и от тебя никогда не скрывал. Ты же со мной туда не поедешь? – сказал он, вглядываясь в её лицо и надеясь услышать хоть какой-нибудь утешительный для него ответ, но она промолчала. Это его задело, он сказал с обидой. – Рано или поздно нам придётся расстаться. Мы можем сделать это прямо сейчас.
У Андри похолодело внутри: так спокойно, одной фразой обрывать их отношения.
– Но мы не можем, вот так взять и расстаться. Это не честно. Если бы ты меня любил, то так не поступил. Ты все ещё думаешь о Лизе. Она всегда стояла между нами.
Андри сама не понимала, как у неё вырвались эти слова. За всё время их совместной жизни он никогда не говорил о своих чувствах. Она же, понимая всю хрупкость их отношений, не решалась прямо спросить его, боясь услышать неприятный ответ. Он тяжело переживал измену Лизы, и, кто знает, может быть, все ещё продолжает её любить. Андри охватило отчаянье, из глаз опять предательски поползли слёзы.
Николай обнял её, достал свой носовой платок и, вытирая эти слезы, ласково сказал:
– Ну, что ты, глупая. Приглашая ехать со мной, я делаю тебе предложение стать моей женой. Разве этого недостаточно?
Андри промолчала: он опять ушёл в сторону от брошенного ею упрека. А ведь любящий мужчина в таком случае обязательно воскликнул: «Я люблю тебя больше жизни или больше всего на свете».
– Можно жить во Франции, а в Россию приезжать в гости, – сказала она упрямо. – Так многие делали до войны. Кропоткин живёт за границей 50 лет.
– Все, кто живет далеко от родины, глубоко страдают. Я вернусь домой навсегда, а у тебя есть время подумать о моём предложении. Я тебя ни в чём не неволю.
Дома Андри стала печатать на машинке статьи для «Юманите» (она подрабатывала там машинисткой), а он сел писать письма родным. Вскоре Андре сказала, что устала, предложила лечь спать и быстро уснула, обнимая его одной рукой за шею, другой – за спину, как будто боялась, что он уйдет.
Однако ему не спалось. Он смотрел на лицо девушки и думал о том, что всё опять запуталось в его жизни. Совет Михаила выбить клин клином, то есть найти себе другую женщину, чтобы забыть Лизу, ничего хорошего не принёс. Он не мог окончательно забыть Лизу и в то же время крепко привязался к Андри. Эта французская девушка оказалась не тем человеком, с которым можно было мимоходом решить свои душевные проблемы. Она преданно и, как ему казалось, искренне его любила. И он испытывал к ней сильные чувства. Возможно, он путал эти чувства с благодарностью к ней, но так ли это было важно.
На самом деле, кто знает, что такое любовь? Можно любить женщину до самозабвения и оказаться обманутым, а можно позволить себя любить и быть счастливым. И, если бы не твердое решение вернуться домой, он мог давно сделать предложение Андри. В его случае это был самый лучший вариант. Но она не хочет ехать в Россию и принести себя в жертву даже ради большой любви, как это сделала Елена у Тургенева или Даша, жена Сергея, последовавшая за ним в ссылку в Сибирь. В их отношениях нет будущего. И сегодняшний разговор опять ни к чему не привёл.
Эти размышления окончательно расстроили его. Высвободившись из рук Андри, взявших его в плен, он вернулся к столу и стал дописывать письма родным.

ЧАСТЬ ВОСЕМНАДЦАТАЯ

ЧУДЕСНОЕ СПАСЕНИЕ ПРОФЕССОРА ДАНИЛЕНКО

Глава 1

Вишняков получил приказ о срочной эвакуации госпиталя. Врачи спешно укладывали в ящики инструменты и остатки медикаментов, возмущаясь, что так поздно о них вспомнили. Однако приказ поступил, а не было ни санитарного поезда, ни транспорта для перевозки раненых. Остатки отступающих частей армии и беженцы шли через село, оставляя около крыльца госпиталя своих раненых и больных, среди которых были и тифозные. Это уже было не «мамаево побоище», как однажды выразился в подобной ситуации Селиверстов, а настоящая катастрофа. Еще два – три дня, и придется занимать соседние здания или разбивать палатки.
Больше всего врачи опасались, что беженцы растащат санитарные обозы и автомобильные фургоны, их теперь днем и ночью охраняли сами врачи и санитары.
Наконец прибыл санитарный эшелон, и, как только стемнело, стали перевозить раненых на станцию. Их было в два, и то и три раза больше, чем мест в эшелоне – одних увечных солдат, пожелавших вернуться на родину, собралось больше 20 человек. Тяжелораненных клали на пружинные койки, остальные лежали на полу, впритык друг к другу.
Поплавский и Володя в это время все еще находились в госпитале, продолжая делать операцию, начатую три часа назад. Как назло, у раненого открылось сильное кровотечение, и его никак не удавалось остановить. Злой Вишняков бегал по операционной, крича им, что до отхода поезда осталось полтора часа и ждать их никто не будет.
– Зря стараетесь, – вскоре уже не кричал, а грозил им диким голосом, – все равно по дороге ваш пациент умрет.
Поплавский, зная, что у них в запасе есть еще время – немного, но есть, не выдержал и разразился таким трехэтажным матом, что опешивший Вишняков упал на стул, стиснув в отчаяние голову руками. Будь на их месте кто-нибудь другой, он не стал перед ними так унижаться, бросил бы их ко всем чертям, но эти двое – лучшие в госпитале врачи, потерять их, все равно, что остаться без рук.
Сдерживая улыбки, хирурги подмигнули друг другу. Наконец кровотечение остановили. Еще двадцать минут зашивали рану и собирали инструменты. Втроем перенесли раненого в ожидавшую их повозку, и, кое-как примостившись рядом, велели кучеру, старому добродушному еврею Юзефу, лечившему у них от обмороков свою жену, как можно быстрей ехать на вокзал. Кучер кричал на лошадь и народ, не желавший уступать дорогу, Вишняков кричал на кучера. Ехать было недалеко, но, казалось, они никогда не доберутся до места.
Бой шел где-то совсем рядом: на окраине села или даже в самом селе. В горах гремели пушки – «Толстые Берты», два – три снаряда которых могли разнести все село. Слабый свет прожекторов бегал по небу, высвечивая германские самолеты с опознавательными знаками. Тут и там между домами вспыхивали красные и желтые огоньки.
– Подают сигналы, – бормотал Юзеф, – свои подают, ироды окаянные, ждут германцев.
Уже сильно пострадал костел на центральной площади, по соседству с которым совсем недавно находился штаб армии. В его верхней части на месте скульптур апостолов зияла огромная дыра. Старый ксендз с распущенными седыми волосами застыл у дверей, со слезами наблюдая за проходившими мимо него людьми. В руках у него был крест. Время от времени он поднимал его вверх и дрожащей рукой осенял им толпу.
Чуть дальше, находилась православная церковь. Там стояли два священника с иконами Спасителя и Пресвятой Богородицы. К ним подбегали отставшие от своих частей солдаты и, припадая губами к иконам и рукам батюшек, просили благословения.
Повозка поравнялась с домом Войтека.
– Я на минутку заскочу к советнику и догоню вас, – сказал Володя Вишнякову и, не слушая его возражений, соскочил на землю.
Бледный, взволнованный Войтек стоял около окна в гостиной, наблюдая за метавшимися по небу лучами прожекторов.
– Пан доктор, – воскликнул он радостно, увидев Володю. – Я думал вы уехали. Все ваши войска давно прошли. Бросили нас на произвол судьбы.
– Я предлагал вам заколотить дом и ехать с нами.
– Оставить книги, мебель, ценные вещи…
– Решайте быстрей, еще есть возможность. Где ваша жена и дочери?
– Нет, не могу. И князь здесь остается. Будем нести свой крест до конца.
– Говорят, немцы забирают в армию всех мужчин, годных к службе, и мстят за помощь русским.
– Вы видели, что творится на улице? Все бегут. Только куда? От смерти не убежишь.
– Мне пора идти. Спасибо вам за приют. Я искренне полюбил вас и вашу семью, только не принимайте у себя больше Рекашева. Он – враг России.
– Все чего-то от нас хотят, – с горечью произнес советник, гордо вскинув свою крупную седую голову. – Мы – маленькая, несчастная страна, оказавшаяся в жерновах истории… Подождите, доктор, я принесу вам что-нибудь на память.
Он быстро вышел из комнаты и, догнав Володю на крыльце, протянул ему тоненькую книгу.
– Адам Мицкевич, прижизненное издание. Вы – благородный человек, пан Даниленко! Да будет над вами Божье благословение, – тепло сказал он и размашисто перекрестил Володю.
Володя крепко обнял советника, и они, как родные люди, крепко расцеловались.
Подходя к воротам, Володя заметил, что деревянная скульптура девы Марии, стоявшая справа от дорожки, лежит на земле. «Неужели ее снесло снарядом? – подумал он, поднял скульптуру и кое-как примостил на прежнее место. – Да будет, Войтек, и над вами и вашей семьей Божье благословение, – повторил он слова советника. – Пусть эта Святая дева сохранит вам всем жизнь».
На улице он столкнулся со своим денщиком Дегтяревым.
– Федор Степанович, вы, почему не в эшелоне? – сурово спросил его Володя.
– Ваша благородие, Владимир Ильич, да как же я без вас. Немец со всех сторон прет… Вот-вот здесь появится. И на вокзале невесть что творится.
Угрожая ружьем, Дегтярев пробивал им дорогу в толпе. Без него Володя вряд ли бы скоро попал на перрон и к своему эшелону, напоминавшему осажденную крепость. Люди сидели на крышах, висели гроздьями на поручнях и буферах. Их безуспешно сгоняли оттуда начальник вокзала и жандармы, которые из последних сил старались поддержать порядок. В одном из вагонов открылось окно и появилось перекошенное от злости лицо Вишнякова. Он махал руками и звал их к себе.
– Из-за вас тут пришлось выдержать целую осаду, – сердито выговаривал главврач Володе, когда с помощью жандармов они поднялись в тамбур и очутились в вагоне. – Народ совсем обезумел.
– Я пришел точно в восемь. Хотел еще раз Войтека уговорить ехать с нами, не получилось. Страшно подумать, что теперь их ждет.
– Как говорится, вольному воля… Эшелон черт знает, на что похож. Нет ни перевязочной, ни ледника, не говоря об операционной. Если кто умрет, трупы девать некуда.
– Как-нибудь доедем до Станислава. Как наш оперированный?
– Спит пока. Старшая сестра около него дежурит. А вы, Владимир Ильич, идите, поспите, если надо будет, вас разбудят… Все наши – в конце вагона.
Воспользовавшись неожиданным отдыхом, все, кто был свободен от дежурства, спали на голом полу. Дегтярев лег рядом с Петром, денщиком Левашова. Поплавский держал место для Володи. Он еле втиснулся между ним и Левашовым, положил под голову мешок с вещами и, несмотря на стоны и крики раненых, мгновенно уснул.


Разбудил всех резкий толчок и скрип тормозов. Никто ничего не понимал. Все, кто мог, прильнули к окнам: впереди полыхал пожар. Через щели в рамах вползал удушливый запах гари и расплавленного металла.
Из первого вагона пришел начальник санитарного эшелона подполковник Короткевич, низенький, с большой плешивой головой и черной бородой.
– На соседнем пути немцы разбомбили состав, – сообщил он, стягивая с головы папаху и вытирая платком мокрое от пота лицо, – первые три вагона свалились вниз и горят. Дорога в обе стороны разбита.
– А кто был в поезде? – спросил Поплавский.
– Какая-то войсковая часть… Станислав тут недалеко, но связи нет. Так что мы застряли надолго. Предлагаю всему медперсоналу спуститься вниз и оказать помощь пострадавшим.
В вагоне поднялась паника. Увидев, что врачи направились к выходу, раненые хватали их за руки, умоляя не бросать. Те, кто мог самостоятельно передвигаться, вылезли наружу и с ужасом смотрели на свалившиеся вниз и полыхающие вагоны. Бывалые солдаты утверждали, что немцы обязательно повторят атаку, и, пока не поздно, надо выносить людей из их эшелона.
Сонные санитары выгружали ящики с лекарствами и, взвалив их на плечи, тащили к месту трагедии. Другие уже спустились с насыпи вниз и вытаскивали людей из-под обломков. Работа продвигалась медленно. Сначала надо было определить, кто уже умер, а кто находился без сознания. Володя и Поплавский осматривали раненых. Несчастные лежали на земле, обводя врачей обезумившими от боли глазами.
Больше всего пострадало людей во втором вагоне, где, по словам одного раненого, оказавшегося ординарцем начальника штаба, шло оперативное совещание, и находился весь командный состав полка. Невольно приходила мысль, что немцы устроили артобстрел по чьей-то наводке (в таких случаях всегда обвиняли местных евреев). Командир полка и члены штаба, сидевшие в начале стола, сгорели заживо. Остальные офицеры получили разной степени ожоги и ранения. Их надо было срочно оперировать.
Подошли Вишняков, Короткевич и другие врачи. Так как в санитарном эшелоне не было операционной и перевязочной, Володя предложил развернуть в лесу палатки, переносить туда людей и по мере возможности оперировать.
– А если немцы снова начнут обстрел? – угрюмо промолвил Короткевич.
– Что же, смотреть, как люди умирают?
– Эшелон бомбили давно, а из Станислава до сих пор никто не приехал.
– И из окрестных сел людей нет. Как будто все кругом вымерли.
– Бегут от немцев.
– Однако кто-то их навел на поезд.
– Около дома Войтека все время вертелись подозрительные люди, – сказал Селиверстов, который так и не уехал, несмотря на все старания главврача отправить его в отпуск, – советник наверняка австрийский или немецкий шпион. И князь Мудешиньский не лучше.
– Этот вообще прохвост. Голубей видели? Это его голуби, – поддержал его инфекционист Золотов. – Он с ними передавал сообщения о наших частях.
– Чепуха, – возмутился Володя. – Князь и советник не имеют к шпионажу никакого отношения. Они – патриоты своего края и больше всего на свете боятся его разорения. И про войсковую часть они не могли знать. Этот поезд шел из другого места.
– Напрасно мы так церемонились с ними, – свирепо гудел Селиверстов. – Дали князю охранную грамоту. Все они: и те, кто будто бы за нас, и те, кто против нас, – одна шайка-лейка.
– Господа. Что же делать с ранеными? – резко оборвал их разговор Вишняков и посмотрел в сторону леса. За ним неподвижно застыли контуры гор и ослепительно синее небо. И такая была удивительная благодать в этой свежей утренней синеве. – Может быть, правда, поставить там две палатки, пока подойдет помощь. Как вы на это смотрите, господин подполковник? – обратился он к Короткевичу, бывшему старше его по званию.
Тот долго молчал.
– Слишком рискованно. А? – наконец, выговорил подполковник, непонятно к кому обращаясь, и не услышав ответа, тяжело вздохнул. – Придется ставить. Вы оставайтесь здесь, а я пойду к эшелону, отдам распоряжение своим санитарам. За час – полтора они все сделают, а ваши люди, Виктор Федорович, пусть подносят к лесу тех, кто подлежит срочной операции.
Врачи вернулись к горящим вагонам. Шансов найти там живых не было. По-прежнему сильно пахло гарью. Этот запах усиливал дым, который приносил ветер с той стороны, откуда они приехали. В селе уже хозяйничали германцы и мстили жителям, поджигая их дома. Из леса пришел Левашов.
– Нашли поляну, – доложил он врачам, – рубят деревья, чтобы ее расширить.
– Зря это, – покачал головой Бритвин, – немцы идут следом.
– Мы здесь в ловушке. Машинисты, говорят, что в нескольких километрах отсюда мост через Прут. Его, наверное, тоже разбомбили.
– А, может быть, и нет, раз немцы идут следом. Самим пригодится.
– У них техника на высшем уровне, – заметил Селиверстов, не упускавший случая похвалить преимущества немцев. – Разбомбят и быстро наведут новый.
Вдоль дороги двигались какие-то фигуры. Завидев врачей, они быстро сворачивали в сторону.
– Кто это? – спросил Володя.
– Беженцы, ехавшие на крыше. Теперь передвигаются своим ходом, тоже поняли, что мы в ловушке.
– Здесь больше делать нечего, – сказал Селиверстов, зевая, – пойду в поезд отсыпаться.
– Надо пойти помочь с палатками, – сказал Бритвин. – Абельцева не видели, Николай Миронович?
– Он там, с Вишняковым.
– Тем более надо пойти.
– Любите вы, Петр Афанасьевич, на совесть давить, – проворчал Селиверстов. – Так уж и быть, я с вами. На том свете отоспимся.
– А вы, господа?
– Мы здесь еще походим.
– Леонид Петрович не может без своего черного юмора, – сказал Поплавский, когда Бритвин и Селиверстов отошли, – тяжелый человек.
– Это он только с виду такой, – возразил Володя, – а в отпуск отказался ехать, как Вишняков не старался его спровадить. Понимает, что его место тут, вместе со всеми. И руки у него хорошие.
Неожиданно послышался гул самолета, из-за леса вынырнул немецкий аэроплан. Он низко летел над землей так, что видно было ухмыляющееся лицо летчика в шлеме. Кто-то со стороны поезда стал в него стрелять, но без успеха. Сделав круг, самолет улетел обратно.
– Разведчик, – сказал Левашов. – Теперь жди артобстрела.
Вдруг стало очень тихо. Даже раненые перестали стонать, боясь нарушить эту непривычную зловещую тишину. И тут раздался звук, похожий на вой умирающего зверя. Он становился все громче и громче, нарастая по мере приближения к эшелону, пока не раздался мощный взрыв. За ним последовал второй, третий и вскоре их числу не было конца.
– «Толстая Берта», – определил Левашов. – Теперь нам хана.
Эшелон горел со всех сторон. Успевшие выскочить оттуда люди, метались по полю, не зная, куда спрятаться. Одни бежали к лесу, другие – вниз, к лежавшим на боку вагонам соседнего поезда.
– Надо идти в лес, – сказал Поплавский, когда наступила тишина.
– Не успеем, опять началось.
Новый удар обрушился на поле и лес, в то самое место, где санитары под командой Вишнякова ставили палатки. Все небо там заволокло ядовитым дымом.
В стороне от врачей сидела медсестра Нина Сарычева, зовя на помощь. Ее левая рука безжизненно висела в окровавленном рукаве. Пригибаясь к земле, к ней пополз Левашов. И сейчас же прямо над ними раздался знакомый вой.
– Ложись, – крикнул Поплавский, бросившись на землю. Володя упал рядом с ним. Что-то со свистом пролетело над головой. В ту же секунду раздался взрыв, и на них обрушился фонтан из осколков снаряда и земли. Последнее что Володя услышал, был чей-то душераздирающий крик: «Докторов убило».

Глава 2

Точка, откуда немецкая артиллерия по наводке своего самолета-разведчика вела обстрел железной дороги, находилась с другой стороны леса в селе Красинка, в двадцати пяти километрах от Станислава. Боясь, что немцы взорвут мост, по которому отступала русская армия, и все еще надеясь повернуть ее назад и начать новое наступление, как это было весной 1915 года, штаб 8-й армии приказал командиру полка Андрееву, охранявшему мост, захватить Красинку.
Андреев понимал, что это – бесполезное занятие: бегущие в беспорядке части уже не остановить никакой силой, только зря погибнут люди, но приказ есть приказ, и через три часа остатки его полка вместе с группой донских казаков, отставших от своей дивизии, выбили немцев из Красинки, сумев захватить одну «Толстую Берту». Еще три орудия немцы утопили в реке вместе с лошадьми, удирая от казаков.
Вскоре из Станислава на место артобстрела поездов был выслан состав из локомотива и трех вагонов. В нем находилась бригада ремонтных рабочих, два взвода солдат во главе с капитаном Мухиным, связисты, группа медсестер и санитаров.
На месте солдаты разделились. Одни помогали ремонтникам и связистам восстанавливать пути и телеграфные провода, другие обходили пострадавшие вагоны, надеясь отыскать там живых людей. Мертвых сносили в общую могилу, вырытую на краю леса.
Из санитарного эшелона в живых остались только те люди, которые при появлении самолета успели выскочить из вагонов и каким-то чудом уцелеть: ходячие раненые, несколько санитаров и медсестер. Их было человек тридцать. Они стекались к прибывшему поезду, охотно рассказывая медсестрам, что здесь произошло.
Из врачей поблизости оказался один Левашов. Николай Миронович был контужен в голову, и некоторое время находился без сознания. Его перенесли в вагон; когда он пришел в себя, долго не мог понять, где он находится. О Поплавском и Даниленко вспомнил не сразу, а когда вспомнил, подскочил, как ужаленный.
– А где наши доктора? – громко закричал он, так как оглох на оба уха.
– Не знаю, – пожала плечами опекавшая его медсестра, – наверное, погибли.
Оттолкнув ее, Левашов бросился к выходу. Затем что-то вспомнил, вернулся назад и стал расспрашивать, где его нашли. Все указывали на разные места. В начале вагона лежала медсестра Нина Сарычева. Он два раза прошел мимо нее, не заметив, что девушка зовет его мычанием и жестами. Левашову указали на нее. Только тут он вспомнил, что перед тем, как началась бомбежка, Нина лежала недалеко от них с оторванной рукой, и он намеревался ей помочь.
Теперь ее оглушило взрывной волной от той бомбы, что обрушилась на докторов, она плохо слышала и не могла говорить. Принесли бумагу и карандаш, и она описала место, куда упала бомба. Левашов взял с собой санитаров и медсестру. Место нашли. Там была глубокая воронка и рядом небольшой холм, накрывший врачей. Его раскопали. Поплавский был мертв. Даниленко лежал лицом вниз без сознания, пульс едва прощупывался. На затылке под грязью просматривалась кровоточащая рана.
– Посмотрите на его ногу, – сказала медсестра Левашову.
На левой ноге доктора отсутствовала часть ступни вместе с пальцами, как будто ее ровно, по линейке, отпилили ножовкой. Открытая рана была забита землей, через нее сочилась кровь.
– Обработайте все раны, наложите повязки и отнесите его в вагон, – сказал Николай Миронович сестре и санитарам. – Вы не знаете, когда поезд отправится обратно?
– Не раньше, чем завтра, когда рабочие наладят связь и дорогу.
– За это время здесь все помрут, – со злостью сказал Левашов и пошел искать машинистов. Он предполагал у профессора самые серьезные травмы головы, его надо было немедленно оперировать.
День выдался теплый и непривычно тихий для фронтовой обстановки. Сняв кители и сапоги, два машиниста и кочегар лежали на пригорке, подставив лица к солнцу. Один из машинистов успел заснуть и так громко храпел, что работавшие на соседних столбах связисты оборачивались в его сторону и со смехом что-то кричали. Кругом лежали трупы, но за время войны люди настолько к ним привыкли, что не обращали на них внимания.
Левашов громко свистнул. Кочегар приподнялся и недовольно пробурчал:
– Чего надо?
– Когда поезд отправится обратно?
– Спроси у капитана Мухина. Он тут главный.
– А где он?
– Кто его знает? У вагонов.
Николай Миронович пошел искать капитана. Мухин оказался неуловим. «Он в лесу», – сказали солдаты, таскавшие оттуда носилки с наваленными друг на друга трупами. Левашов направился к лесу. Навстречу ему шли санитары с очередной партией жертв бомбежки. Сверху лежал труп Вишнякова, под ним – Абельцева. Пуля попала Абельцеву в висок, оттуда по лицу стекала тоненькая струйка крови. Следом на других носилках несли Бритвина и Селиверстова. На лице весельчака-доктора застыла удивленная улыбка, как будто он до последнего мгновения не мог поверить, что смерть подберется и к нему.
Левашов поспешно отвернулся. К горлу поступил комок, так что ему стало трудно дышать, в груди заклокотало: увидеть убитых коллег, которые еще недавно сами спасали людей, оказалось выше его сил. Сдерживая рыдания, он пропустил санитаров и направился к злополучной поляне. Там ему сказали, что Мухин здесь был, но уже ушел.
Потратив полчаса на пустые поиски, Левашов вернулся к машинистам. По дороге он поднял чью-то винтовку и, подойдя к пригорку, стал по очереди наставлять дуло то на кочегара, то на бодрствующего машиниста. Те испуганно вскочили на ноги.
– Ты что, доктор, сдурел?
– Отправляйте поезд, – закричал Николай Миронович не своим голосом, – а то тут все помрут.
– Опусти винтовку, так поговорим.
– Вам не понятно: люди в вагоне умирают.
Левашов выстрелил в воздух, разбудив второго машиниста. Тот спросонья испуганно таращил глаза на стрелявшего человека. Ему объяснили, в чем дело. Машинист стал натягивать сапоги и шарить рукой в кармане брюк.
– А ну, встать, – набросился на него Левашов, решив, что тот ищет в кармане оружие. – Руки за голову и двигай к паровозу. Все остальные за ним.
На выстрел прибежал неизвестно откуда взявшийся Мухин, высокий, плотный, с небольшим выпирающим брюшком и заплывшими глазами.
– Кто стрелял?
– Доктор тут буянит, – пояснил кочегар, – требует отправлять поезд.
– Чего буянить? Соберем всех раненых, закончим ремонт и поедем.
– Я – тут единственный доктор, – прокричал Левашов, продолжая держать под прицелом своих заложников, – официально заявляю, что все, кто лежит в вагоне, нуждаются в срочной помощи. Там есть известный профессор Даниленко. Его надо немедленно доставить в госпиталь. За остальными ранеными поезд вернется назад. Их еще долго собирать.
– Чего захотел, гонять поезд туда-сюда. Это тебе не гончая собака, – съязвил один из машинистов, осмелев в присутствии капитана.
Левашов погрозил ему кулаком.
– Отправляйте сей момент или всех перестреляю. Мне терять нечего, я теперь контуженный, – крикнул он, и, видя, что капитан игнорирует его слова и усмехается, выстрелил ему под ноги. Тот подпрыгнул, закричав диким голосом:
– Я тебе, сукин сын, постреляю. Черкасов, Фролов, – подозвал он солдат, – арестовать доктора.
– Ваше благородие, – кинулся к Мухину один из санитаров. Левашов узнал в нем бывшего денщика Клепикова Ряшина, когда-то контуженного в голову и оставленного после лечения при госпитале. – Отправьте поезд. Даниленко, про которого дохтур тут говорит, всех наших раненых с того света повытягивал.
– Черт с вами. Перенесите всех раненых в один вагон, остальные отцепите. Из Станислава сразу назад. А вы, доктор, останетесь здесь и будете помогать сестрам.
– Не могу. Доставлю профессора на место, тогда вернусь. Здесь работы на неделю хватит.
В Станиславе была полная неразбериха. Штаб 8-й армии, выславший на место бомбежек эшелонов состав с ремонтниками и медперсоналом, успел уехать в Черновцы. В местном эвакогоспитале было четыре хирурга, но ни один из них не делал операций на мозге, хотя инструменты для этого были. Таких раненых обычно отправляли в тыл или позволяли спокойно умереть. Хорошо еще, что работала рентгеновская установка. Снимки подтвердили наихудшее предположение Левашова: у профессора был закрытый перелом теменной кости, огромная гематома и осколки в голове и шее.
Николай Миронович не собирался сдаваться. Сначала он заставил хирургов зашить рану на ноге Даниленко, так как опасался гангрены, затем сам в этот же день, почти ночью, взялся за операцию на мозге. За время работы с профессором он много раз вскрывал черепную коробку, удалял опухоли и гематомы, сшивал крупные и мелкие сосуды, останавливал кровотечения, но рядом всегда был Владимир Ильич. Сейчас ему предстояло одному все делать от начала до конца. Находясь в состоянии аффекта, он так уверенно все делал и четко отдавал распоряжения помогавшим ему врачам и сестрам, что те приняли его за опытнейшего нейрохирурга.
По всем соображениям Николая Мироновича, операция прошла успешно. Больной вскоре пришел в сознание, но плохо говорил и не мог шевелиться. В таком состоянии он мог пробыть долго. Интерес к именитому профессору у всех пропал. Сестры подходили к нему только, чтобы поменять повязки на ноге и вспрыснуть уколы с глюкозой и витаминами. Все остальное Левашов делал сам: кормил его протертой пищей, умывал, боролся с пролежнями. Он сидел рядом с неподвижным телом доктора и не знал, что делать дальше.
С того времени, как они сюда приехали, не было ни одного санитарного эшелона. Случайно Левашов узнал, что на станции формируется состав для отправки в Киев на ремонт подбитой техники, и заставил главного врача устроить их на этот поезд. Тот был только рад избавиться от докучавшего всем доктора и его подопечного. Им выдали соответствующие документы, продукты на неделю, медикаменты. Левашов выпросил у начхоза госпиталя два шерстяных одеяла с обязательством вернуть их обратно.
Состав в три вагона и пять открытых платформ сопровождал конвой из солдат, офицеров и денщиков. Офицеры с денщиками ехали в первом вагоне. Там же должны были ехать профессор и Левашов. Однако офицеры не захотели, чтобы полуживой профессор находился с ними в одном вагоне, приказав Левашову отнести его в соседний вагон с солдатами. Николай Миронович молча покорился их требованию.
В дороге солдаты из их вагона, да и других тоже, втайне от офицеров, покупали на станциях у крестьянок самогон и угощали Левашова. Тот брал у них его только в медицинских целях, мужественно борясь с искушением последовать их примеру. «Вот доставлю доктора на место, – утешал он сам себя, – тогда отведу душу».
К его радости Даниленко начал потихоньку говорить, шевелить пальцами рук и ноги. Голова его прекрасно работала. Левашов во всех подробностях, с юмором, рассказал ему, как делал на его мозге операцию, уверяя профессора, что никогда в жизни больше на это не осмелится. Володя на это улыбался и пожимал ему руку слабыми пальцами. Он вел не заметную для постороннего глаза работу: напрягал мышцы на ногах, руках и животе, приподнимал спину, делал дыхательную гимнастику.
– Что у меня со ступней? Очень болит, – то и дело жаловался он Левашову.
– У вас небольшая рана. Скоро пройдет, – успокаивал его Николай Миронович, не желая расстраивать больного сообщением об оторванных пальцах. Пусть окрепнет, тогда сам все поймет.
Эшелон медленно полз, пропуская встречные поезда с солдатами и военной техникой. На одной из станций Левашов увидел, как из соседнего поезда санитарная команда вынесла несколько трупов, умерших от тифа, и густо посыпала платформу хлорной известью. Левашов внушал солдатам, чтобы они на станциях ни с кем не общались и ничего не брали у местного населения.
Но беда пришла не от них, а из вагона, где ехали офицеры. Один из них подобрал где-то красивую молодую украинку и два дня с ней развлекался. На второй день их знакомства у обоих поднялся сильный жар, началась лихорадка. Послали денщика за Левашовым. Тот отказался идти. Николаю Мироновичу и так было ясно: у парочки – тиф, посоветовал немедленно вынести больных из вагона, а остальным поискать себе пристанище в другом месте. Денщик решил обратно не возвращаться, и на глазах изумленных солдат и Левашова влез через окно на крышу и исчез.
Офицеры догадались, чем заболели их товарищ и его спутница, велели другому денщику оставаться около больных, и на остановке перебрались в вагон, где находились доктора. Левашову такой оборот дела не понравился. Он пригрозил офицерам, что расправится с каждым, кто посмеет приблизиться к профессору.
Больной офицер и его сожительница скончались, не доезжая Жмеринки. На станции их сдали санитарной команде, вагон обсыпали хлоркой, а бывшего рядом с ними солдата, верно служившего им до последней минуты, на всякий случай отправили в инфекционный блок местной больницы.
Ночью к их поезду прикрепили вагон с ранеными лошадьми, откуда невыносимо разило конской мочой и навозом. Этот запах, смешанный с запахом хлорки, отравлял существование всем ехавшим в эшелоне людям.
На третий день тифом заболели все офицеры, сбежавшие в их вагон от больного товарища. У всех был сильный жар, двое потеряли сознание. Увидев это, солдаты и денщики, не сказав ничего докторам, сбежали в другие вагоны. Офицеры требовали, чтобы Левашов к ним подошел и ухаживал за ними до самого Киева. Тот не обращал на них внимания и отворачивался от Даниленко, который усиленно подмигивал ему глазами и что-то говорил, наверное, чтобы он имел совесть и выполнял свой врачебный долг. «Нет, Владимир Ильич, – бормотал себе под нос Николай Миронович, но так, что профессор его слышал, – они сбежали от своего товарища, бросили его и его даму умирать, а я должен проявлять к ним милосердие? Тут теперь каждый за себя. Денщики удрали. Солдат, как ветром, сдуло. И нам с вами надо бежать. Только куда же мы по крыше? Сейчас будет остановка, и мы переберемся к лошадникам».
Профессор хмурился, сердито двигая бровями. «Сердитесь, Владимир Ильич? – продолжал бубнить Левашов. – Ну, и напрасно. Силы-то свои поберегите для другого раза. А что, если я через них заболею, кто с вами будет возиться? Никто. Выбросят нас на помойку, как собак».
Вскоре поезд остановился. Кругом была непроглядная темень: ни здания вокзала, ни людей. Только впереди горел красный свет светофора. Ждали встречного поезда. Николай Миронович натянул на доктора шинель, подтащил его к двери и, взвалив на плечи, понес к хвостовому вагону. Двери в нем были раздвинуты. Он положил доктора на пол и вернулся обратно, чтобы забрать одеяла и оставшиеся вещи. За время его отсутствия один из офицеров каким-то образом добрался до постели Даниленко и лежал там, уткнувшись лицом в его мешок с вещами. Рядом валялась открытая фляга с водой, из которой доктор пил. Левашов обругал его матом и, взяв свой вещмешок, отправился обратно.
Стоявшие за перегородками кони, беспокойно вытягивали шеи, поглядывая на незнакомцев. Глаза у них были печальные, как у тяжелобольных людей. Некоторые ржали, требуя воды или сочувствия у своих хозяев – мертвецки пьяных казаков, лежавших на полу в тех местах, где их сморил сон. Левашов, на всякий случай, подошел к каждому из них, чтобы удостовериться, что они – спят, а не умирают от тифа. От всех сильно разило спиртом, луком и еще бог знаем чем. По всему вагону валялись бутылки с наклейками «Медицинский спирт».
Левашов отнес профессора в дальний угол вагона, где было более-менее чисто, положил его на свою шинель, а на себя надел для солидности белый халат, лежавший в его вещмешке. Его не покидало чувство тревоги.
Всю ночь голодные лошади беспокойно ржали и терлись боками о перегородки. Казаки проснулись только в обед и, переругиваясь друг с другом, занялись делами, не замечая в своем вагоне новых обитателей. Один из них неожиданно наткнулся на них и подозвал подхорунжего. Левашов предъявил им документы, объяснив, что в соседнем вагоне солдаты замучили их пьяными выходками. Казаки подозрительно на них посмотрели, но оставили в покое.
Подхорунжий оказался ветеринарным врачом. Левашов без зазрения совести, но со знанием дела сочинил ему, что он – нейрохирург, провел знаменитому профессору сложную операцию на мозжечке и теперь сопровождает его в Петроград.
Ветеринар с уважением слушал его, сетуя, что у них в ветеринарной службе мало таких хороших врачей, ему с трудом удалось уговорить начальство отправить на леченье десять чистокровных рысаков, а не пристрелить их, как обычно поступали с ранеными животными. Этих рысаков они взяли на племенном заводе у одного польского шляхтича. На таких красавцев надо дышать и молиться, а их отдали в кавалерию. «Лошадь – не человек, – говорил он с теплотой и влагой в глазах. – Человек понимает, что с ним происходит, когда его ранят. Лошадь же, страдая, ждет от своего хозяина помощи, а он берет ружье и пристреливает ее, хотя она до этого, может быть, не раз спасала ему жизнь, вынося с поля боя».
Левашов был доволен, что они перебрались в этот вагон. Ветеринар помогал ему ухаживать за Даниленко, разрабатывал ему мышцы и суставы ног, оказавшись специалистом в этой части, конечно, той, что касалась лошадей, но в обеих медицинах есть много общего.
В трезвом состоянии казаки целый день возились с породистыми питомцами, скребли им спины, поили, кормили, обрабатывали раны. Подхорунжий заставил их вычистить стойла и вымыть во всем вагоне пол: как-никак в их вагоне теперь ехали уважаемые доктора.
Левашов немного расслабился, перестав думать о тифе. Володю он кормил молоком и жидкой кашей, обрабатывая их на огне (в каждом вагоне были железные печурки). Сам ел картошку и суп из одного котла с казаками. Иногда позволял себе выпить с ними в медицинских целях (от заразы) стакан спирта из очередной «запасной» бутыли, но не более того.
Когда он себя неожиданно плохо почувствовал, то решил, что это обычная усталость. Он мало спал, карауля каждое движение доктора. Вскоре начались жар и лихорадка. Это был тиф. Кто из них его заразил: офицеры из того вагона или казаки, с которыми он ел из одного котла, не важно. Пока все казаки чувствовали себя хорошо. Не показывая своего недомогания, он стал внушать ветеринару, что тот – хороший, надежный друг, единственный человек, на которого, в случае чего, он может оставить профессора.
– Ты чего это-то, Мироныч, завел такую песню? – недоумевал ветеринар, когда тот в очередной раз заговорил на эту тему.
– Пуля у меня в боку сидит, еще с русско-японской войны, – сочинил Левашов, для наглядности продемонстрировав старый шрам от пули, полученной в 1904 году под Мукденом. – Наверное, сдвинулась с места от того, что поднимаю профессора, и пролезла в кишки. Мочи нет, как болит. Если вдруг помру, профессора доставь в любой госпиталь.
– Скоро подойдем к Киеву. Там должны быть поезда в Петроград. Посадим вас туда вместе с профессором.
– Сделай милость, посади профессора, а я как-нибудь потерплю.
Сидя около стены, Левашов из последних сил поддерживал разговор с подхорунжим, чтобы не вызвать у того подозрения. Голова раскалывалась на части, внутри все горело, невыносимо острая боль резала глаза. Вскоре он провалился в темноту, продолжая сидеть в том же положении. Отяжелевшая голова свесилась на грудь.
Решив, что его собеседник заснул, ветеринар пошел к своим товарищам. Они опустошили очередную бутылку спирта из медицинских запасов, после чего тут же дружно захрапели. Так бы они и спали до следующего дня, но одному из казаков потребовалось выйти по нужде. Возвращаясь на свое место, он услышал голос профессора, звавшего Левашова и показавшего рукой казаку, что ему нужно оправиться.
Особенно не церемонясь, казак ткнул доктора шашкой в бок. Николай Миронович поднял голову и, пробормотав что-то невнятное, застыл в прежней каменной позе. Казаки знали, что в поезде свирепствует тиф. «Не хватало у нас тут тифозных», – перепугался парень и бросился к подхорунжему. Тот, хоть и был пьян, но помнил, что накануне Левашов жаловался на старую рану, и связал его состояние с внутренним воспалением.
– Где мы стоим, не знаешь? – спросил он товарища, широко зевая и крестя рот.
– А шут его знает. Темно, не видать.
– Пойди, пройдись по перрону, нет ли там скорого на Киев. Мы их туда пристроим.
Казак быстро вернулся.
– Скорого не видать, а на соседнем пути стоит санитарный эшелон. Кажись, идет, на Москву.
– Жаль не в Петроград, но теперь все равно. Берем профессора и несем туда.
Подхватив шинель, на которой лежал Даниленко, они понесли его к выходу. Левашов поднял голову и, когда они спустились вниз, подполз к открытому проему, чтобы проследить, куда они пошли.
Недалеко от них стоял состав с красными крестами на вагонах. Из крайней двери спустилась женщина в белом халате, заглянула в носилки и приказала поднять их наверх. Удостоверившись, что профессор находится в надежных руках, Левашов с трудом спустился вниз, залез под вагон и перебрался на другую сторону. Там были деревянные постройки. Далеко на небе занималась утренняя заря, раскрашивая небо золотыми полосами. Он прополз несколько метров и потерял сознание.


Глава 3

Санитарный эшелон шел из Львова. В Тернополе при погрузке новых раненых начальник эшелона Алексей Петрович Чемизов увидел своего товарища по одесской гимназии Григория Охрименко и приказал отвести его в свое купе. Некоторое время назад Охрименко был ранен в плечо, рана плохо заживала, рука почти не действовала, и его отправили в тыл для дальнейшего лечения.
Сейчас он полулежал на подушках, они пили коньяк, доставшийся начальнику эшелона по случаю, и отводили душу в воспоминаниях, стараясь не говорить о войне.
– А помнишь Леночку Кулешову из шестого класса Мариинской гимназии? – говорил Григорий, весело подмигивая товарищу. – На выпускном балу она танцевала с Платоновым, ты от злости наступил ей на платье и оборвал на подоле оборки.
– Конечно, помню, – рассмеялся мелким смехом Чемизов, ударяя себя по колену. – Девочка-то была дочерью сахарозаводчика Кулешова, ее мать устроила нашему директору дикий скандал. Тот вызвал моего отца и пригрозил, что, если я при всех не извинюсь перед девушкой, лишит меня аттестата. Я отказался. Отцу пришлось дать директору денег. Аттестат выдали, но с оценкой «хор» за поведение. Отец отвалил еще денег. После этого он долго со мной не разговаривал, пока я не поступил в университет на медицинский факультет, как они с матерью хотели.
– Девушка того не стоила. Вышла замуж за какого-то помещика, намного старше ее.
– Нет, не скаж-и-и. У Алены были красивые с поволокой глаза. Дух захватывало, когда она на меня смотрела. А как она пела – такой чудный, чистый голос. Я готов был всем пожертвовать, чтобы ее поцеловать. Она знала это и играла мной. Вот ты сказал, что она вышла замуж, и у меня сердце екнуло. Это было мое первое чувство в жизни, поэтому так долго помнится. Теперь я женат. У меня трое сыновей. А у тебя, как дела на личном фронте? Ты тоже, кажется, был влюблен в какую-то гимназистку.
– Право, Алеша, зачем ты женился? Быть влюбленным в одну женщину чертовски скучно. Женщина по своей природе привязана к дому, хозяйству, детям, требует от тебя того же – сидеть около нее весь день и смотреть на нее, как на икону. Это мука. Нет, я дорожу свободой. У меня и профессия такая: инженер-строитель железнодорожных путей. Живу то на севере, то на юге. И от женщин нигде нет отбоя.
– Но ведь когда-то надо будет и жениться.
– Да надо ли? Это моей матушке надо, а у меня для этого нет желанья. Сказать тебе по правде, я давно мечтал о войне, чтобы она внесла какое-нибудь оживление в нашу жизнь. Но и война – сплошное однообразие: смерть, грязь, вши, тиф.
– У тебя хандра. Тебе надо переменить обстановку, поехать куда-нибудь к морю, солнцу.
– От себя никуда не денешься, как говаривал Александр Сергеевич: «Тогда я сам осенняя пора: Меня томит несносная хандра…»
– Война на всех плохо действует. В госпитале тебя подлечат, и сразу поезжай в Одессу, куда-нибудь на дачу, в Аркадию.
Их беседу прервал стук в дверь. Чемизов выругался, но открывать не спешил. Стук настойчиво повторился.
– Ну, что там еще? – недовольно крикнул он, подходя к двери и поворачивая ключ. В коридоре стояла старшая сестра Тинякова.
– Алексей Петрович! Сейчас на станции мы приняли раненого профессора Даниленко из Петрограда.
– Каким образом на случайной станции мог оказаться профессор из Петрограда?
– Его перенесли из эшелона с военной техникой.
– Постойте, постойте. Как говорите фамилия раненого, Даниленко? Он же погиб. В Военно-медицинском журнале о нем был большой некролог. Сходите к Терехину, у него все последние номера журнала.
Сестра ушла.
– Нет ни от кого покоя, – удрученно произнес Алексей Петрович. – Когда все это кончится?
– Вот видишь, Алеша: у тебя самого хандра. Мы все устали от бессмыслицы происходящего.
Постучав, в купе вошла Тинякова с довольно потрепанным журналом. Полковник открыл первую страницу.
– Ну, что я говорил. Вот он, некролог. Профессор Даниленко. Дали в самом начале в знак уважения. Погиб при бомбежке санитарного поезда недалеко от Станислава. Откуда вы взяли, что ваш раненый – он?
– Так сказали люди, которые его к нам доставили, и он сам подтверждает. Но здесь на фотографии он – молодой и красивый. А наш – старый, худой, с провалившимися щеками.
– Самозванец. Придется идти разбираться. Тифозных на станции сдали?
– Сдали. Троих живых и один труп. Той женщины-врача, что нас попросил в Тернополе взять полковник. Я даже не успела записать ее имя в журнал. Все данные у вас.
– Я их тоже, наверное, выбросил. Попался дотошный полковник в Тернополе, – объяснил он товарищу. – Возьмите и возьмите с собой, иначе помрет. А у меня строгое правило: со стороны тифозных не брать. Своих хватает. Взял на свою голову, сам понимаешь, не просто так, – тихо сказал он товарищу, чтобы не слышала медсестра, и подмигнул, – коньячок-то был что надо, французский. Вот, кажется, нашел, – сказал он, вытаскивая из кармана смятую записку. – Любовь Макаровна Шумова, врач-хирург, направлялась в 14-й полк пятой армии. Из Екатеринослава. Отвоевалась бедная. – Он перекрестился и отдал записку сестре. – Внесите в список погибших. Ты, Гриша, отдохни тут, а мы пойдем разбираться с профессором. Температуры у него нет? – спросил он уже озабоченно в дверях. – Может быть, тоже тифозный…
– Нет, мы проверили. Он после трепанации черепа. И часть ступни ампутирована.
Они вошли в вагон, где находился Даниленко. Лежавшие на соседних полках раненые с любопытством смотрели на них. Чемизов раскрыл журнал и, прикрыв рукой фамилию в черной траурной рамке, показал профессору портрет.
– Ваш портрет, уважаемый?
– Мой. Довоенный.
– Тогда позвольте, Владимир Ильич, устроить вам небольшую проверочку.
Устроившись рядом на табурет, он стал задавать вопросы по тем фактам, которые приводились в статье: год и место рождения, образование, послужной список, тема его диссертации. Все ответы совпадали. Чемизов вынужден был признать, что перед ним – преждевременно похороненный профессор Даниленко. О том, что его похоронили, и о некрологе в медицинском журнале решили пока не говорить: поезд шел в Москву, пусть там коллеги разбираются с профессором, как хотят.
Всю оставшуюся часть дороги соседи профессора и медперсонал с удивлением наблюдали, как он усиленно борется со своим немощным состоянием, делая физические упражнения руками и ногами. Он стал просить, чтобы его поднимали и сажали, подкладывая под спину подушки. Приставленная к нему медсестра звала на помощь санитаров, и они приподнимали ослабевшее тело раненого. Любое их прикосновение приносило Володе невыносимую боль. Он кусал губы и издавал глухие стоны. Санитары поспешно отпускали его. Он требовал сажать его обратно и оставлять в таком положении сначала на пять минут, потом на десять, на полчаса. К концу пути он мог уже самостоятельно садиться и спускать вниз ноги – две худые палки, одна из которых была перевязана и сильно болела – он уже знал об ампутации части ступни.
– Такое впечатление, – жаловался он медсестре, – что у меня болят пальцы.
– Так всегда бывает при ампутациях, – ласково говорила ему пожилая женщина, поражаясь силе воле и упорству доктора.
– Знаю. Сам всегда так утешал раненых. Еще немного, милая Татьяна Николаевна, и попрошу вас принести мне костыли.
– Это, Владимир Ильич, будете делать без нас. Завтра мы прибываем в Москву.


Москва встретила их проливным дождем. На перроне толстый неповоротливый полковник из городского медуправления, заглядывая в документы, давал санитарам указания, куда кого везти. Офицеров в основном отправляли в главный военный госпиталь в Лефортово. Остальных распределяли по разным госпиталям, лазаретам и больницам. В сутолоке Чемизов забыл дать соответствующее распоряжение насчет профессора Даниленко. Так как при нем не было документов об офицерском звании, а он сам о себе не заявил, его доставили в госпиталь, расположенный далеко от центра, на Красносельской улице и поместили в палату на сорок человек.
Здесь он имел возможность убедиться в безответственности медперсонала тыловых учреждений и бездушии к нижним чинам. Его соседи, солдаты с тяжелыми ранениями, нуждались после операций в постоянном уходе и наблюдении за ними. Сестер не хватало. Изредка они забегали в палату, чтобы вынести утки и выполнить предписание врача. В остальном раненые могли рассчитывать только на сострадание ходячих товарищей.
Врачи появлялись во время утреннего обхода, быстро группой обходили раненых и, дав на ходу указания сестрам, спешили в соседнюю палату. Находясь тут уже целую неделю, Володя до сих пор не знал, кто его лечащий врач. По утрам сестра приносила в мензурках таблетки, которые он должен был принимать неизвестно от чего в течение дня. Он неизменно выбрасывал их в туалет.
В конце концов, его терпение лопнуло. Попросив у сестры бумагу и карандаш, он письменно изложил свои требования: сделать ему рентген черепа и всех внутренних органов, назначить механотерапию, массаж, ванны, лечебную физкультуру, и велел передать записку своему лечащему врачу.
После этого у его кровати появился молодой человек с чрезвычайно самоуверенным видом и выразил недовольство, что ему указывают, что надо делать.
– Вы врач? – спросил он, усиленно морщиня лоб.
– В некоторой степени да. Вы не можете назначать лечение, пока не сделаете рентген хотя бы черепа.
– У нас работает всего один аппарат. Вы стоите в очереди. Она подойдет недели через две. Когда получим снимки, обсудим остальные ваши предложения.
– Мне срочно нужна механотерапия, массаж, лечебная гимнастика.
Молодому человеку не понравилось такое заявление.
– Если вы даже врач, сейчас я несу за вас ответственность и без снимков не буду ничего назначать. У вас могут быть непредвиденные осложнения. Покой, только покой, никаких резких движений.
Проигнорировав его слова, Володя продолжал заниматься по своей программе, увеличивая с каждым разом физическую нагрузку на все тело и больную ногу.
По ночам его, как и всех тут, мучили кошмары, всегда одни и те же: нарастающий звук, похожий на крик раненого зверя, сильный удар по голове и женский крик: «Докторов убило». Просыпаясь в холодном поту, он с тоской вспоминал погибших коллег, денщика Дегтярева и исчезнувшего Левашова, догадываясь, что тот поручил его лошадникам, так как сам заболел тифом. Вконец измучившись от этих кошмаров, он просил дежурную сестру дать ему снотворное и еще долго ворочался с боку на бок, пока морфий не оказывал свое действие.
В санитарном эшелоне ему так и не сказали, что он числится в списке погибших, а он сам не спешил сообщить родным, что находится в госпитале. Дал о себе знать только Бехтереву, коротко описав ему, что с ним произошло, и попросил Владимира Михайловича пока ничего не сообщать жене. Узнав, что он жив и находится на излечении в Москве, Бехтерев, болезненно переживавший его гибель, немедленно пригласил к себе Елену и показал письмо мужа. Елена тут же сообщила об этом телеграммами родным в Киев и Ромны. В этот момент ее сыновья болели ангиной, и она попросила съездить в Москву Михаила.
Илья Кузьмич с начала войны жил в Ромнах. Он плохо себя чувствовал, жаловался на боли в желудке и, втайне от жены, посещал врачей в городской больнице. Оба тяжело переживали гибель Володи и ранение сыновей (Михаил в боях за Перемышль потерял левую руку). Елена Ивановна связывала болезнь мужа с этими переживаниями.
Получив письмо от Елены, что Володя жив, Елена Ивановна немедленно собралась ехать в Москву. Зная решительный характер мамы, Миша прислал ей телеграмму, что выезжает в Москву по просьбе Елены и пришлет им с папой полный отчет о состоянии брата.
Володя не сообщил Бехтереву об условиях, в которых он находится в госпитале, но тот сам направил письмо главврачу с просьбой проявить максимум внимания к профессору Даниленко. Только тогда начальство спохватилось, что у них находится известный нейрохирург. Немедленно для него нашли отдельное помещение, где до этого хранился ненужный инвентарь, привели его в порядок, поставили кровать, тумбочку и два стула.
Лечащий врач сам, вне очереди, отвез его на коляске в рентгеновский кабинет. После этого ему назначили все, что он просил. Однако он сам уже многого добился: наступал на больную ногу; опираясь на палку, доходил до туалета, Пальцы на руках работали хорошо: рано или поздно он сможет вернуться к операциям.
Узнав от коллег, что в Москве на излечении находится профессор Даниленко, к нему приехал старший врач Шереметевской больницы Герштейн с предложением возглавить там хирургическое отделение. Григорий Моисеевич мечтал на базе больницы организовать городскую станцию скорой медицинской помощи, собрав там лучших специалистов, главным образом военных хирургов. Со временем превратить эту станцию в научно-исследовательский центр с учебной базой.
– Вам будет предоставлена полная свобода действий, – убеждал он Володю.
– А помещение?
– Насчет этого не беспокойтесь. Больница находится в бывшем странноприимном доме графа Шереметева. Это – огромное здание. В нем найдется место и для большого количества больных, и для научных лабораторий, и для студенческих аудиторий. Обещаю: самой первой мы откроем кафедру нейрохирургии.
Володя сказал, что очень рад такому предложению, но прежде должен посоветоваться с женой, так как это связано с их переездом из Петрограда. Он сам не знал, зачем это сказал: раньше он не спрашивал у Лены таких советов. Теперь ему казалось, что в их отношениях должны произойти изменения, он это чувствовал по себе. Она поймет, как это нужно и важно для него, и это решение станет для них обоюдным. Пока же, стесняясь своего изможденного вида, он выжидал время, чтобы окончательно прийти в себя и вызвать ее в Москву.
Неожиданно из Киева приехал Михаил. От него-то Володя и услышал впервые о своей гибели. Спасибо Бехтереву, иначе они до сих пор считали бы его погибшим. Мише не понравился вид брата. Он постоянно морщился от боли в ноге, был страшно худой, хотя уверял его, что поправился в госпитале на десять килограммов. В свою очередь Володя не знал, что Миша потерял руку, и, увидев его пустой рукав, огорчился. Миша сильно изменился, постарел, на войне ему пришлось многое испытать и побывать в самых неожиданных ситуациях. Два раза он был на краю гибели, чудом выжил, но не унывал.
– Я без руки, а ты без ноги, – шутил он. – Забавная будет картинка, когда мы выйдем с тобой на улицу.
– Нет, брат, ты ошибаешься, – со всей серьезностью возразил ему Володя, – нога у меня есть. Я даже очень рад такому исходу. Смогу стоять около операционного стола и продолжать свое дело.
– Это вас Бог спас, Владимир Ильич, – заметила санитарка, убиравшая в это время его закуток. – Вы людей спасали, а он вас спас. Бог-то все видит.
– Меня, Лидия Николаевна, спас один очень хороший человек. Сделал операцию и вывез в тыл.
– Все равно Бог, – упрямо стояла на своем женщина. – Это он вам послал этого человека.
Миша теперь служил в Киевском военно-окружном суде, рассказывал о разложения армии, падении дисциплины, массовых волнениях в частях и бегстве с фронта, которое не в силах остановить ни трибуналы, ни расстрелы.
– Ты когда-то был хорошо знаком с Сухомлиновым, – сказал Володя. – Неужели это правда, что он был связан с немцами? А суд над Мясоедовым? А Альтшуллер?
– Дело Сухомлинова было состряпано, чтобы повесить на него все неудачи армии. Никогда не поверю, что он занимался шпионажем и был связан с немцами. Там еще замешана его жена. Конечно, в его ведомстве могли быть злоупотребления, но эта беда всей нашей военной системы. Насчет других лиц не знаю.
– А Рекашевы? – спросил Володя, вспомнив визит своего тестя в Карпаты.
– Твой тесть, как начальник кадетского корпуса, входит в разные общественные организации и часто выезжает на Восточный фронт. Однако скажу тебе по секрету, – Миша понизил голос, – есть донесения, что во время таких поездок он имеет сношения с руководителями мазепинского движения. Эти люди хотят отделить Малороссию от России и включить ее в состав Австро-Венгрии на федеративных началах.
– Мы с Сергеем Григорьевичем случайно встретились в Галиции в доме, где я жил. Там собрались неизвестные мне люди, он говорил им то же самое, ругал Россию и желал ей поражения. Просил держать все в тайне, но тебе я могу это открыть.
– Признаться, я сомневался в донесениях на него. Теперь буду знать о его намерениях.
– Дашь делу ход?
– Этими вопросами занимаются другие люди. Не буду же я им ссылаться на тебя. Их третий брат, Федор Григорьевич, в начале войны за пропаганду таких же идей был отправлен в ссылку, так что, возможно, твой тесть продолжает его дело.
– А Петр Григорьевич?
– Этот пока ни в чем не замечен, а там кто его знает. Мы редко встречаемся. Я сейчас у них бываю редко, Маша с Катюшкой туда ездят одни.
– Сколько же лет сейчас моей крестнице?
– Восемь с половиной. А к твоему Саше я так и не выбрался на крестины. Кто же стал его крестным отцом вместо меня?
– Угадай.
– Бехтерев?!
– Он.
– Я заочно с ним знаком по давнишнему «делу Бейлиса». Преклоняюсь перед его гражданским мужеством. Прискорбно, что власти тогда пошли на поводу у черносотенцев и сняли Владимира Михайловича со всех руководящих должностей.
– А Сикорский, наверное, процветает?
– После «дела Бейлиса» он хотел раздуть еще одну историю с ритуальным убийством, но там быстро доказали его инсценировку. Говорят, сейчас он серьезно болен, чуть ли не прикован к постели…
Миша пробыл в Москве десять дней и уехал, пообещав съездить в Ромны и поговорить с врачами насчет отца. Володя не хотел делать преждевременных выводов, но предположил, что боли в желудке, тошнота и сильная худоба Ильи Кузьмича свидетельствуют о самом худшем – раке.

Глава 4

За эти дни от Елены к мужу пришло одно за другим два письма. В первом она рассказывала, как тяжело переживала известие о его гибели: для нее в тот момент кончилась жизнь, только забота о детях заставляла ее что-то делать и двигаться. Это письмо тронуло его до глубины души. Ему казалось, что он никогда так сильно не любил ее и мальчиков, как сейчас. Все обиды на нее, ссоры, взаимные упреки и охлаждение к ней как к женщине остались в другой, довоенной жизни.
Во втором письме она сообщала, что уже знает от Бехтерева о предложении Володе остаться в Москве. Просила не торопиться с ответом, и все серьезно обдумать. Этот совет насторожил Володю. Она опять не понимала его. В нем проснулся внутренний протест, который он когда-то испытывал по отношению к жене. Наконец она сообщила, что выезжает в Москву с детьми и тетей Пашей.
Он с волнением ждал этой встречи, и, чтобы не испугать ее и детей своим изможденным видом, целые дни проводил в коляске на улице.
В Москве стояла теплая осенняя погода. В госпитальном парке пахло прелыми листьями и увядающими на клумбах цветами. Днем припекало солнце. Он подставлял лицо под его лучи и блаженно улыбался. Ночные операции, взрывы, бесконечная череда раненых – все, чем были наполнены полтора года его фронтовых будней, осталось далеко позади. Свои недуги он, несомненно, преодолеет. Жизнь во всей своей полноте возвращалась к нему.
Думая о жене, он представлял ее такой, какой она запомнилась ему в последний день перед отъездом на фронт: с расстроенным лицом, пигментными пятнами на щеках и располневшей талией. И, когда как-то днем в конце аллеи появилась стройная, высокая дама в бежевом пальто и шляпе с вуалью, он с любопытством посмотрел на нее: таких женщин на фоне осенних деревьев и воздушно-голубой дымки обычно рисовали художники. За ней шли двое мальчиков. Младший то и дело отставал, собирая листья. Старший озорничал, поднимая на дороге пыль и весело смеясь. Дама делала ему замечания. Они прошли мимо его коляски, и только, когда женщина назвала детей по имени: Саша и Павлик, он сообразил, что это его жена и сыновья.
– Лена, – обрадовано крикнул он.
Обернувшись, женщина в недоумении посмотрела на него, узнала и торопливо позвала детей.
Стоявшая позади коляски сестра, подвезла его к скамейке и отошла в сторону, чтобы не мешать.
Елена поцеловала мужа в щеку и заставила поцеловать мальчиков. Однако он ожидал, что она проявит больше чувств, прижмется к нему, крепко обнимет и заплачет от радости, как это делали жены солдат, приезжавшие навещать в госпиталь мужей. Возможно, ее отталкивали его худоба и осунувшееся лицо. Дети с любопытством рассматривали человека в коляске, которого мама назвала их отцом. Саше было четыре с половиной года, когда отец ушел на фронт. За это время он сильно вытянулся, был, как мать, кареглазый, с густой шевелюрой каштановых волос. Павлик был хорошенький, пухлый малыш, голубоглазый и светловолосый – в породу Даниленко.
– Шуренька, – обратился Володя к старшему сыну по имени так, как называл его в детстве. – Ты меня не помнишь?
Мальчик помотал головой.
– И как мы с тобой гуляли по набережной канала?
Мальчик опять помотал головой и виновато улыбнулся.
Лена предложила детям побегать по аллее, сама села рядом с мужем на скамейку.
– Ты не бери себе в голову, – сказала она смущенно, беря его за руку и крепко сжимая. – Они дети, еще ничего не понимают. Дома они к тебе быстро привыкнут.
– Хорошие мальчики. Спасибо тебе за них.
Оба замолчали, не зная о чем говорить. Он узнавал и не узнавал ее. Она была неприлично красивой и ухоженной для военного времени. И хорошо одета. Этих вещей у нее раньше не было.
– Ты прекрасно выглядишь.
– Старалась для тебя.
– А я разочаровал тебя?
– Что ты такое говоришь? – Она еще крепче сжала его руку и притянула к своей груди. – Ты не представляешь, что я пережила, получив сообщение о твоей гибели. Мне хотелось тоже умереть. Когда Бехтерев позвонил по телефону, что ты жив, и потом показал твое письмо, я весь день плакала от радости.
По щекам ее поползли слезы. Он привлек ее к себе и поцеловал в щеку, не сомневаясь в искренности ее слов.
– Я скоро поправлюсь. Нога заживает, уже неплохо хожу. Буду немного прихрамывать, но есть специальная обувь, которая делает хромоту незаметной. Миша потерял руку, и то не унывает, шутил здесь по этому поводу. Мне бы только начать работать…
– Ты серьезно насчет переезда в Москву? – неожиданно спросила она голосом, в котором ему послышалось недовольство.
– Здесь в одной больнице намечаются большие перспективы для научно-практической деятельности. Мне предложили стать заведующим хирургическим отделением с полной свободой действий.
– А наша квартира в Петрограде, знакомые, друзья? Подумай, какая здесь без них будет скука. Ведь это – провинция по сравнению с Петроградом. И ты не можешь оставить Бехтерева. Ты ему всем обязан.
Володя почувствовал раздражение: она высказывала те же аргументы, когда отговаривала его переехать в Казань по просьбе Даркшевича.
– Лена, для меня работа всегда была важней развлечений. Ты это знаешь. Бехтереву я, действительно, многим обязан, но давно вышел из-под его опеки. Вы мне с мальчиками очень дороги, я вас люблю, но ты должна понять, насколько для меня важно новое дело в Москве, поддержать меня.
– Ты прав, конечно, я согласна, – неожиданно легко согласилась жена, меняя тон. – Просто я думаю о детях, о том, какое они здесь смогут получить образование, что их ожидает в будущем.
– Твое беспокойство совершенно напрасно. Москва ни в чем не уступает Петрограду. Мне обещали квартиру в здании больницы – это настоящий дворец, построенный когда-то графом Шереметевым, но я попросил подыскать четырехкомнатную квартиру где-нибудь рядом. Вы сможете туда сразу переехать. Оставь твой телефон в гостинице, я попрошу с тобой связаться. Вот только кому поручить отослать из Петрограда вещи?
Ответ жены его удивил.
– Папа сейчас часто бывает в Петрограде и останавливается у нас. Если мы переедем в Москву, он будет жить в нашей квартире и просит сохранить всю обстановку, а нам даст денег на новую мебель.
Володя с любопытством посмотрел на нее: значит, вопрос о его новой должности они обсуждали с отцом, и, судя по его желанию жить в их квартире, она готова переехать в Москву, но почему-то сейчас упорствовала и возражала. Странный она человек, он до сих пор ее не знает. От этого разговора остался неприятный осадок на душе.
Подбежавшие мальчики, вручили им по букету кленовых листьев.
– Вот, видишь, – улыбнулась она сквозь слезы, – они уже потянулись к тебе. – И не понятна была причина ее слез: то ли от доброго поступка детей, то ли от обиды, что пришлось ему уступить.
В госпитале начался обед. Подошла сестра, чтобы отвезти пациента в столовую. Елена быстро поцеловала мужа в щеку и, взяв мальчиков за руки, направилась к выходу. Володя смотрел им вслед. Они то и дело оборачивались, и все трое махали ему рукой. Саша сказал что-то матери, вернулся к отцу и влез к нему на колени.
– Папа, я вспомнил, как мы с тобой гуляли вдоль канала, и ты меня называл Шуриком. Так меня никто не называет. А ты теперь инвалид?
– Как тебе сказать. На санках вас с Павликом катать смогу, и мяч погоняем. А тебе больше нравится имя Саша?
– Шурик. Ты меня так называй.
Прижавшись к его щеке, он поцеловал отца и побежал догонять родных.

ЧАСТЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

ДОЛГИЙ ПУТЬ ДОМОЙ

Глава 1

В начале ноября Николай Даниленко неожиданно получил письмо от брата Михаила, отправленное им по своим служебным каналам. Оно шло всего две недели. Брат сообщал, что у папы – рак желудка, он тает на глазах и просит, чтобы все дети приехали с ним проститься. О том, чтобы Николай тоже приехал в Ромны, Миша не писал по известным соображениям, но это было и так ясно.
Может быть, папы уже нет в живых? У Николая сжалось сердце. Вспомнил, как они прощались на вокзале в Екатеринославе, как отец заплакал и закрыл лицо руками, когда Николай сказал ему, что они все его любят. В памяти отчетливо всплыл отходивший от перрона вагон, лица родителей, прильнувших к окну. Почему-то вдруг подумалось, что отец всю жизнь жил только для семьи, а для того, чтобы заработать больше денег, уезжал далеко от дома и, наверное, был несчастен. Его охватило страстное желание обнять Илью Кузьмича, прижаться к его щеке и говорить, говорить, как он его любит. Он решил немедленно ехать домой и навсегда остаться в России.
Из-за войны сделать это было не так просто, тем более его два дела, как писал Миша еще в 1913 году после амнистии в честь 300-летия дома Романовых, оставались открытыми, он по-прежнему находился под следствием. В начале войны эмигрантов, когда-то нелегально бежавших из России и решивших вернуться обратно, на границе с Финляндией арестовывали русские жандармы. Сейчас, правда, не 14-й год, но кто знает, что там сейчас творится на родине.
Николай позвонил Игнатьеву, чтобы спросить его совета, но того не было в Париже – выехал на фронт, и когда будет обратно, неизвестно. Узнав о его намерении вернуться в Россию, Петр Константинович Ильинский сказал, что ехать надо через Англию и Скандинавию, обещал помочь с документами.
Начальник цеха Огюст посоветовал пойти к Дэвису, чтобы тот устроил его на очередной пароход, перевозивший военные заказы их фирмы в Мурманск и Архангельск. По договоренности с Англией, суда сопровождали английские крейсеры. Этот вариант показался Николаю более подходящим.
Не без волнения входил он в роскошное здание управления фирмы Шнейдера на рю д’Анжу. Ему неоднократно приходилось бывать здесь с заводским начальством на специальных совещаниях, которые время от времени устраивали сам Шнейдер или коммерческий директор.
Быстрый лифт доставил его на четвертый этаж, где находился кабинет Дэвиса. Его секретарша мисс Памела Беллоуз, дама неопределенных лет в очках и строгом черном костюме с белой блузкой, хорошо знала Николая, но, услышав, что сейчас ее шеф нужен русскому инженеру по личному вопросу, записала его на прием на середину ноября. Как каждый маленький человек, мисс хотела показать на своем посту данную ей власть, мол, каждый сверчок знай свой шесток.
– Передайте ему, когда посчитаете нужным, – сказал Николай с иронией, – что я срочно уезжаю в Россию и на заводе больше не работаю.
– Вот как, – тон секретарши изменился. – Подождите, попробую доложить о вас.
Попробовал бы Дэвис его не принять. Секретарша сама придержала Николаю дверь, когда он входил в святое святых – большое помещение со стеллажами вдоль стен, на которых стояли образцы продукции, выпускаемой заводами Шнейдера. В одной из них недавно появилось несколько моделей танков – последние разработки конструкторского бюро концерна. Замедлив шаг, Николай с любопытством рассматривал новую для него военную технику.
Будучи невысокого роста, Дэвис всегда заранее вставал из-за письменного стола, чтобы пожать посетителю руку. И сейчас он стоял, терпеливо ожидая, когда Николай подойдет. Такой вежливый прием совсем не означал хорошего к вам расположения. После этого Дэвис мог надолго уткнуться в бумаги, забыв о вас или с ходу устроив головомойку.
– Так что у вас ко мне за личный вопрос? – холодно спросил он, когда уселся в кресло, а Николаю предложил стул напротив.
– Я получил известие из дома, что у меня тяжело болен отец. Прошу вас устроить меня на свой самый ближайший пароход, отплывающий в Россию.
Дэвис удивленно вскинул голову. Его маленькие глаза сузились, превратившись в щелки. «Возможно, у этого француза американского происхождения предки были китайцы или японцы», – почему-то подумал Николай.
– Мне никто не докладывал о вашем увольнении. Вы продолжаете отвечать на заводе за все русские заказы. Насколько мне известно, у вас там далеко не благополучно.
Повернув кресло к стене за своей спиной, директор уставился в график, на котором разными цветами отмечалась работа всех предприятий фирмы.
– Вот видите, черный цвет. Это ваш завод. Он отстает по всем показателям.
– Отстает потому, что вы задерживаете поставки по сырью, – с раздражением сказал Николай, совсем забыв, зачем он сюда пришел. – По этой причине наши участки постоянно простаивают.
– Не забывайтесь, месье. Пол-Франции работает на вашу страну.
– Вы для нас делаете все не бесплатно, а за огромные деньги. Россия задыхается без боеприпасов. Каждый час простоев стоит тысячи человеческих жизней.
– Она задыхается по другой причине. Ваши солдаты бегут с фронта. Армия деморализована.
– У вас тоже бегут. Париж наводнен дезертирами, на фронте сражаются наши солдаты. В Марсель прибыл пароход с русским экспедиционным корпусом.
Не привыкший к такой наглости со стороны подчиненных, Дэвис со злостью бросил на стол автоматическую ручку. Лицо его побагровело. Покраснела даже лысая голова, на которой по бокам кустились редкие черные волосы.
– Не могу вас отпустить, какая бы у вас ни была уважительная причина. Это мое окончательное решение.
– Я все равно уеду, но прошу вашего человеческого участия, – Николай изменил тон. Напрасно он стал спорить с человеком, от которого сейчас зависела его собственная судьба.
– Откуда мне знать, может быть, вы едете с определенной целью: проконтролировать поставки нашего концерна. Игнатьев стал такой подозрительный, что не верит самому себе.
– Игнатьева нет в Париже. И потом не забывайте, что речь идет о моем больном отце. Зачем бы я стал прикрываться здоровьем близкого мне человека.
– Хорошо, я удовлетворю вашу просьбу. В понедельник из Бреста отправляется пароход до Мурманска. Посидите в приемной, пока секретарь подготовит письмо к капитану. Про немецкие подводные лодки и мины вы, конечно, слышали…
– Всем известно, что у вас опытные капитаны, и еще не погибло ни одно судно, – польстил Николай директору, пожимая ему от всего сердца руку.
На сборы оставалось пять дней. Бати не было в городе. Франсуа в сражении на реке Сомма был серьезно ранен в грудь, пролежал два месяца в госпитале и получил длительный отпуск. Жанетт уговорила мужа и дочь поехать на этот срок к родственникам в Тулон. Николай один раз приезжал к ним на два дня, но теперь для этого не было времени. Он отправил Андри телеграмму, уверенный, что она сама приедет в Париж попрощаться с ним.
Все эти дни он провел на заводе, передавая дела новому инженеру, назначенному на его место. Огюст жалел об его отъезде, даже суровый Дельпеш на прощанье крепко пожал ему руку, сказав, что с ним приятно было работать.
В Париже у него опять собралась большая библиотека из русских и иностранных книг. Наняв повозку, он отвез все это богатство в эмигрантскую библиотеку на авеню де Гобелен. Посетителей в комнатах не было. Мирон один бродил среди стеллажей и от нечего делать составлял новый каталог книг, добавляя к их названиям краткое содержание на русском и французском языках. Когда Николай сообщил ему о своем отъезде в Россию, верный страж библиотеки грустно улыбнулся: он сам бы с удовольствием туда поехал, но долг обязывает его оставаться здесь.
– А где Никита Виданов? – поинтересовался Николай.
– Уехал в Испанию. Сюда теперь никто не заглядывает.
На прощание с друзьями уже не было времени. Николай забежал только к Готье и в эмигрантское кафе к Волину. Всеволод при нем написал несколько писем для московских и питерских товарищей.
– А вообще, Коля, чем ты думаешь в России заняться? – спросил он.
– Пока не знаю. Пойду работать. Инженеры везде нужны.
– Будет время, свяжись с нашими анархистами и мне сюда пиши.
Шарль страшно расстроился, когда услышал о его отъезде. На глазах писателя выступили слезы.
– Оттуда вы уже не вернетесь, – промолвил он печально. – Я это знаю.
– Я люблю Париж и, когда кончится война, смогу приезжать сюда в гости.
– А как же Андри?
– В Россию она ехать не хочет, а сейчас у меня безвыходное положение. Я послал ей телеграмму в Тулон. Надеюсь, приедет до моего отъезда.
– У нас даже нет времени обсудить с вами последние новости. Говорят, Германия ведет тайные переговоры о мире.
– Вполне возможно. Брусилов пока удерживает позиции в Галиции, а ваша армия и англичане здорово потрепали их на Сомме. Дни Вильгельма сочтены, победа союзников очевидна.
– А как вам нравится поступок Фридриха Адлера? Мы с ним когда-то были знакомы. Вот уж не думал, что он способен на такой «подвиг».
– Бессмысленный поступок. Другое дело – Карл Либкнехт, сумевший в самой Германии вывести людей на демонстрацию протеста. Удивительно, что его не расстреляли, а отправили в тюрьму.
– Тысячи раз вспомнишь нашего Жана. Он бы тоже не сидел, сложа руки. Вы мне обязательно пишите сюда. Будем из первых рук знать, что происходит в России.
– Жаль, что вы закрыли свою газету.
– Она давно не соответствовала времени. И книг я больше писать не буду. Мое время прошло. За то, что я опять поддержал Кропоткина, наши анархисты меня строго осудили. Я для них старый, никому не нужный и, наверное, смешной «папа Шарль». Так теперь меня называет молодежь.
– Не огорчайтесь, Шарль. Ваши книги всегда будут востребованы так же, как труды Бакунина и Кропоткина. Это главный фундамент анархистского учения.
Вик, как будто понимая, зачем пришел гость, забился под стол, и, несмотря на все уговоры, не хотел выходить. Николай с трудом вытащил его оттуда, взял на руки. Пес жалобно скулил, отворачивая свою мордочку.
– Что же мы с тобой, дружище, так и не попрощаемся? – ласково сказал ему Николай, поцеловав Вика во влажный нос. Тот не выдержал, завизжал и стал облизывать его лицо.
– Нам всем вас будет не хватать, – с грустью произнес Шарль.
В самый последний день Ильинский вручил ему документы, необходимые для проезда через другие страны, и пропуск на представителя Русской военной миссии во Франции – La Mission Russe en France.
– Если возникнут какие-нибудь проблемы, – напутствовал Петр Константинович, – воспользуйтесь этим пропуском.
Поезд на Брест уходил в три часа ночи. Николай собирался отвезти чемодан на вокзал и побродить по вечернему Парижу, но все находились какие-то дела и обязательные звонки. Где-то около восьми раздался звонок в дверь. От неожиданности он вздрогнул. Андри?! Наконец-то. Но это оказалась хозяйка квартиры мадам Клодель, державшая в руках большой конверт.
– Ради бога, мосье, извините меня, забыла вам сразу передать, – запричитала она. – Ведь вы знаете, какое у меня горе (в битве на Марне погибли ее муж и старший сын), позабудешь все на свете.
– Да, да, мадам. Я вам очень сочувствую и совсем не сержусь, – сказал Николай этой милой женщине, постаревшей буквально на глазах.
– Если мой другой мальчик погибнет, то зачем тогда жить? – всхлипнула она, закрывая дверь.
Конверт был из Женевы от Рогдаева. Внутри лежал другой конверт с приколотой к нему запиской. Рогдаев сообщал, что письмо пришло на его имя в пансион мадам Ващенковой. Та, не зная парижского адреса Николая, отнесла его Ляхницкому (он теперь работает тапером в кинотеатре «Globe»). Вацлав Витольдович в свою очередь разыскал его (Рогдаева), и теперь он пересылает письмо в Париж. Обратный адрес едва просматривался: «Нью-Йорк. Анна Фальк». «Чудеса, – удивился Николай, – что это Анне вздумалось мне писать?», однако руки его дрожали, когда он вытаскивал листок бумаги со знакомым почерком своей бывшей ученицы.
Анна сообщала, что Лиза давно рассталась с мужем и живет с ребенком у них дома. «Ей очень плохо, – читал он, не веря своим глазам. – Все, что произошло с ее замужеством, недоразумение. Я знаю, она по-прежнему любит только вас и сильно страдает. Простите ее и, если ваше сердце не занято другой женщиной, заберите их отсюда. У нее чудесная дочь, вы ее полюбите. 25 апреля 1916 г.». Письмо добиралось сюда семь месяцев.
Николай вскочил, растерянно оглядываясь по сторонам. Ему казалось, что надо срочно что-то сделать, иначе через минуту будет поздно. «Надо послать телеграмму», – подсказывало сердце. Узнав у консьержки, где в вечернее время может работать Почта, он отправился на Елисейские поля.
В помещении Почты никого не было. За окошком оживленно болтали две молоденькие работницы. Найдя на столе бланк, быстро написал по-французски, не думая о количестве слов и знаков: «Лиза! Милая! Родная моя! Я срочно уезжаю из Парижа в Ромны: тяжело болен папа. Сразу, как будет возможность, приеду за тобой и дочкой в Нью-Йорк. Поедем в Россию. Николай».
Обратно возвращался пешком. Навстречу ему двигался людской поток. Мелькали котелки, цилиндры, дамские шляпки, фуражки солдат и бескозырки английских моряков. Аромат дешевых духов смешивался с запахом таких же дешевых сигарет и жареных каштанов – на каждом углу их жарили на чадящих жаровнях старые француженки в засаленных фартуках и стоптанных башмаках. Без этого запаха и этих старых француженок трудно представить Париж. Они такая же непременная его часть, как Эйфелева башня, Лувр или Июльская колонна с золотой фигуркой Гения свободы на площади Бастилии.
От площади Конкорд перешел на другую сторону Сены, чтобы оттуда полюбоваться церковью Мадлен, садами Тюильри и Лувром. Так он и шел вдоль Сены, переходя с моста на мост и вглядываясь в контуры знакомых зданий, пока не дошел до Ратуши. Напротив, на острове Сите в серой дымке вырисовывался остроконечный шпиль Нотр-Дама и готические башни собора, охраняемые странными существами – горгульями. Направо – Новый мост с конной статуей Генриха IV. Если от нее спуститься вниз, то попадешь к тому месту, где шестьсот лет назад власти сожгли последнего великого магистра тамплиеров Жака де Моле и его товарища Гийома де Шарне. Об этом там напоминает памятная доска. Куда ни кинь взгляд, здесь кругом история, а Сена – как река времени, впитывает в себя ее страницы.
Есть еще одна великая река – Днепр, такая широкая в некоторых местах, что «редкая птица долетит до ее середины». Течет и течет она столетие за столетием между крутыми берегами и степными просторами. И нет ее лучше в мире. Скоро, очень скоро Николай ее увидит… А пока, прощай, Париж! Прощайте улицы, по которым они любили бродить с Андри, и кафе, где в мирное время засиживались допоздна! Прощай город, ставший героем его первого литературного романа, романа, уже всеми забытого, но продолжавшего в нем самом жить вместе с его героями и прототипами, с улицами и площадями, на которых проливалась кровь отважных коммунаров.
Во время его отсутствия никто не приходил. Ждать бесполезно: Андри не приедет. Но теперь он думал только о Лизе, и на душе у него было смутно. «Может быть, послать в Нью-Йорк еще и письмо?» – размышлял он. Лиза ушла от мужа, живет у мамы, страдает, но сама ему почему-то не написала. Выдерживает характер, а, может быть, разлюбила или забыла вовсе, а он, как мальчик, помчался на почту и отправил ей такую откровенную телеграмму. Вдруг все это обман и ее уход от мужа – очередной женский каприз.
Снова перечитал письмо Анны. «Лиза давно рассталась с мужем и живет с ребенком у нас. Ей очень плохо… Я знаю, она по-прежнему любит только вас и сильно страдает… Заберите их отсюда». Анне можно верить. Она не стала бы писать, если бы не была уверена в том, что происходит с ее сестрой. А он сам? Разве он смог до конца поверить в Лизино предательство и до сих пор переживает их непонятный разрыв? Недаром Андри это чувствовала и страдала.
Отбросив все сомнения, он сел писать еще и письмо Лизе, обращаясь к ней, как будто они только вчера расстались, и не было четырех лет разлуки. «Дорогая моя девочка. Я срочно выезжаю из Парижа в Россию. У папы рак желудка, и нет никакой надежды на улучшение. Сердце обливается кровью, что с папой такое случилось. Сейчас он в Ромнах, там должны собраться все братья. Я твердо решил вернуться в Россию.
Как только началась война, я вместе с несколькими нашими анархистами поддержал Кропоткина в вопросе войны до победного конца и решил записаться добровольцем во Французскую армию. У меня нашли хрипы в легких и забраковали. Еще до войны я устроился на крупный завод инженером и работал там до последнего дня. Труфимов трагически погиб в Иностранном легионе. Аристов оставался в Цюрихе. За все время войны ни он, ни Полина ни разу не написали. Обидно! Кое-кто из старых друзей со мной порвали из-за моей солидарности с Кропоткиным в вопросе войны. Готье тоже поддержал Петра Алексеевича. На Шарля тяжело повлияли все последние события, особенно убийство Жореса. Он его искренне любил, хотя и критиковал. После этого у него начались проблемы с сердцем. И война, конечно, свое добавила. Мой отъезд в Россию его расстроил. Даже Вик (помнишь его той-терьера) на меня обиделся.
Не знаю, сколько пробуду в Ромнах и как доберусь до Америки, так что запасись терпением и скоро меня не жди, но я обязательно за вами с дочкой приеду. Большой привет от меня Сарре Львовне и Анне. Николай».
Написав такое откровенное письмо, Николай опять задумался и в третий раз взялся за послание Анны, которое уже знал наизусть. Оно вновь успокоило его.
На столе резко зазвонил телефон. Это оказался Шарль. Ему надо было еще раз услышать голос Николая и пожелать ему доброго пути. Николай хотел рассказать ему о письме из Нью-Йорка и своем намерении поехать туда за Лизой, но решил оставить все, как есть. Так будет лучше для всех.


Когда в Тулон пришла телеграмма от Николая, Андри не было дома. Она ушла гулять к морю со своим новым знакомым, офицером артиллерии Сержем Дефоссе, с которым недавно познакомилась у своей тетушки Катрин. Офицер находился здесь после ранения и, на радость Жанетт, стал активно ухаживать за Андри.
Жанетт увидела почтальона из окна и поспешила ему навстречу в сад. В такое время с почты могли принести только телеграмму, и ее материнское сердце почувствовало в ней опасность. Вскрыв телеграмму и прочитав сообщение об отъезде Николая в Россию, она спрятала ее подальше от родных.
– Кто это приходил? – спросил Франсуа, слышавший через окно мужской голос.
– Сосед. Спрашивал утренние газеты.
Через пять дней, когда по ее расчетам Николай должен был покинуть Париж, она показала телеграмму дочери, сказав, что ее только сегодня принесли. Разрыдавшись, Андри закрылась в своей комнате. Напрасно родители умоляли ее открыть дверь, она или молчала, или просила оставить ее в покое.
Ночью она вышла на террасу. Услышав скрип двери, Жанетт последовала за ней.
– Телеграмма так долго шла, – сочувственно сказала она, обнимая плачущую дочь. – Но это все к лучшему. Теперь ты успокоишься и забудешь его.
– Я беременна, мама.
– Бедная моя девочка, – растерялась та, – ты уверена?
– Уверена.
– Николай знает об этом?
– Нет. Он ясно дал понять, что собирается жить только в России, а я туда ехать не хочу, потому, потому что…, – сквозь слезы проговорила она, – он по-прежнему любит Лизу.
– Он – порядочный человек и, узнав, что ты беременна, никогда бы тебя не бросил. – Жанетт уже пожалела, что сразу не отдала дочери телеграмму.
– Все равно из этого ничего хорошего не выйдет, наша жизнь превратится в мучение.
– Надо найти врача и избавиться от ребенка, – решительно заявила мать. – Сейчас многие на это соглашаются. Я завтра поговорю с Катрин.
– Нет, это – грех. И потом я хочу его оставить. Он мне будет напоминать о Коле. Я даже знаю, что родится мальчик. У них в роду – почти одни мальчики.
– Зачем тебе растить ребенка без мужа, когда ты можешь найти подходящую партию? Ты очень нравишься Сержу. Он – из богатой, знатной семьи. У них здесь вилла, дом в Париже.
– Неужели ты не понимаешь, что я встречаюсь с ним, чтобы не думать о Коле? Мы должны немедленно вернуться в Париж.
– У папы еще не кончился отпуск. Подумай о его здоровье. И зачем тебе ехать в Париж, если Николая там все равно нет.
– У меня нет желания здесь больше оставаться.
– Потом ты сообщишь ему о ребенке?
– Я же сказала тебе, что это ни к чему.
– Большей глупости я не встречала, – возмутилась Жанетт и вернулась к мужу, чтобы сообщить ему о беде, неожиданно обрушившейся на их семью.
Франсуа спокойно отнесся к этой новости. Настоящие мужики погибли на фронте, рассуждал он, а у них родится ребенок от умного, порядочного человека. Ему теперь на фронте будет легче: если он погибнет, его место в доме займет внук.
– Оба сошли с ума, – сделала вывод Жанетт и решила с утра пораньше узнать у золовки о женских врачах в городе и уговорить Андри пойти к нему на прием.


Телеграмма Николая в Нью-Йорк попала к Фалькам вечером следующего дня. Дверь почтальону открыла Сарра Львовна, расписалась в толстой тетради и пошла к Лизе, которая теперь жила с дочкой в отдельной комнате, а Анна перебралась к матери.
– Тебе телеграмма… из Парижа.
– Из Парижа? – удивленно воскликнула Лиза, торопливо вскрывая телеграмму. – Ничего не понимаю. Коля собирается приехать сюда и забрать нас с Верочкой в Россию. Ты писала ему что-нибудь обо мне?
– Нет. Дай мне прочитать.
Пробежав текст, Сарра Львовна предположила, что написать могла Анна.
Они пошли в столовую к Анне, лежавшей на диване с книгой. Сестра не стала отпираться: да, это она написала Николаю Ильичу и просила его забрать Лизу к себе.
– Зачем ты это сделала? – возмутилась Лиза. – Я тебя ни о чем не просила.
– Надоело видеть твое грустное лицо. Хватит мучить себя и Николая Ильича.
– Откуда ты взяла, что я мучаюсь?
– Мама меняла у тебя постельное белье и нашла листок со стихами, которые написал мне Николай Ильич в сборнике Блока.
– Хорошие стихи, я их переписала, чтобы не забыть.
– Стихи-то хорошие. Только чернила на них расплылись от твоих слез. Тогда я и решила ему написать… в ваш пансион в Женеве, другого адреса не нашла.
– А тебе, мама, надо было обязательно показать Анне мой листок.
– У вас всегда мать во всем виновата, – обиделась Сарра Львовна и ушла к себе.
– Коля давно живет в Париже, – никак не могла успокоиться Лиза. – И потом прошло столько времени, он мог жениться, обзавестись детьми. Ты поставила меня в неловкое положение…
– Его нашли, и, видишь, он сразу откликнулся.
Лиза смирилась.
– Теперь я замучаюсь, ожидая его. Он сейчас поехал домой, в Россию. Очень болен его отец, Илья Кузьмич.
– Напиши ему прямо сегодня в Ромны. И еще потом напиши, я же постоянно пишу Мстиславу.
Анна замолчала, о чем-то задумавшись.
– Когда Николай Ильич приедет, я поеду с вами. Кафе работает хорошо, а мама может переехать к тете Лии, для них обеих так будет лучше. Да и у Артема намечается прибавление семейства. Появится еще одна внучка или внук.
– Неужели все это скоро будет, и мы поедем в Россию? – не могла успокоиться Лиза. – Даже не верится. На самом деле, я тебе очень благодарна, Аннушка. Пожалуйста, не обижайся на меня.
Поцеловав сестру, Лиза пошла к Сарре Львовне. Та сидела у окна и что-то вязала. Лиза подошла к ней, опустилась на колени и ласково потерлась щекой об ее руку.
– Прости меня, мама, я не хотела тебя обидеть.
Сарра Львовна погладила ее по голове.
– Девочка моя, ты думаешь, я не вижу, как ты страдаешь. Аннушка правильно сделала, что написала Николаю Ильичу, ты же его за что-то наказала и в результате сломала жизнь себе и ему. Неужели можно так поступать из-за какого-то глупого принципа?
– Мама! – перебила ее Лиза, но Сарра Львовна не дала ей говорить.
– Я вам никогда не рассказывала: ведь ваш папа, когда-то очень сильно был влюблен в тетю Лию.
– Папа, в тетю Лию?
– Да. В гимназические годы они оба, Семен и Гриша, были от нее без ума. Лия сначала вертела ими обоими, потом выбрала Семена: он был очень настойчивый, везде ее преследовал, а, когда поступил работать на пивной завод в Екатеринославе, ездил к нам в Нежин чуть ли не каждое воскресенье. Папа ухаживал за мной, но я-то видела, что он влюблен в Лию. Сколько слез я выплакала, когда мы поженились, ревновала его к сестре, хотя он не давал для этого повода. Женщина всегда чувствует поведение мужчины: блеск в его глазах, когда он видел Лию, плохое настроение после того, как мы бывали у них в гостях или они приходили к нам, да мало ли что еще…
– Даже не верится, что папа мог быть таким. И ты все это терпела?
– Я его любила.
– Мне всегда казалось, что он тебя боготворил.
– Потом так и было, – задумчиво проговорила Сарра Львовна и грустно улыбнулась, – с годами все перетерлось. Вот и ты, моя девочка, должна по-умному себя вести, уметь прощать… Лия вроде тебя: показывала свой характер и, видишь, как все обернулось.
– Ты права, мама. Да жизнь меня так побила, что я уже не та, что была раньше.
– У вас с Николаем Ильичом все будет хорошо, вот увидишь. Только смири свою гордыню, смири. И ни в коем случае не напоминай о той фотографии в газете.
Лиза отправилась к дочери. Трехлетняя Вера сидела на диване, обнимая большого медведя – подарок отца. Лиза села рядом с ней и, с трудом сдерживая слезы, поцеловала ее в кудрявую головку. Увидев ее сморщенное лицо, девочка тоже собралась плакать. Губы ее скривились, большие, как у матери, ресницы опустились вниз.
– Ну, что ты, глупая, – обняла ее Лиза, – теперь мы с тобой самые счастливые люди, поедем домой, в Россию…

Глава 2

В Бресте Николая ждало разочарование: никакого парохода на Мурманск не было. Служащие порта не могли ничего толком объяснить. С трудом ему удалось попасть к начальнику порта – толстому французу с пухлыми руками и выпученными, как у рыбы, бесцветными глазами. Внимательно прочитав письмо Дэвиса – это имя на него подействовало, как будто это был сам президент Помпиду, толстяк заявил, что такой пароход, действительно, был, но ушел три дня назад. Удивляться тут нечему, после истории с Китченером время отплытия всех военных и торговых судов постоянно меняется.
– Что же мне теперь делать? Мне срочно нужно в Россию. У меня серьезно болен отец.
Толстяк задумался, округлив свои бесцветные рыбьи глаза и постукивая по столу пухлыми пальцами. На лице его отразилось если не сочувствие, то желание помочь этому человеку в беде – как никак русские помогали французским войскам громить немцев. Недавно на семи военных кораблях в Брест и Ла-Рошель из Архангельска прибыла третья группа русских солдат и отправлена в Марсель.
– Ночью уходит пароход в Берген, – наконец, изрек он. – Я поговорю с капитаном, вас возьмут, но с условием, что вы ничем не будете интересоваться и находиться в том месте, где вам укажут.
– Разумеется.
– Документы у вас в порядке?
– В порядке.
– Разрешите с ними ознакомиться.
Пропуск от Русской военной миссии во Франции произвел на толстяка большое впечатление, он даже встал, чтобы проводить Николая до дверей.
– Подходите к пароходу в десять вечера. Вас встретят.
Николай от души пожал ему руку, но радоваться не спешил, невольно ожидая и с его стороны подвох.
Несколько часов он бродил по улицам этого небольшого портового городка, любуясь видами на океан и средневековыми домами. Группами и в одиночку ходили британские моряки в белой военной форме. Они знакомились с женщинами определенного поведения и уходили с ними куда-то вниз по улочкам, мощенным серым камнем. Женщин было много. Они фальшиво улыбались, скрывая под толстым слоем пудры свой возраст, морщины и тоскливую усталость.
В назначенное время на пароходе его ждали. Пожилой боцман, от которого за километр несло виски, молча проводил Николая на корму и, указав на спасательные шлюпки, буркнул по-английски: «Если замерзнете, в шлюпках есть брезент».
Вскоре без особого шума пароход покинул порт. Последний раз Николай взглянул на берег Франции, еле видный в темноте. Сердце сжалось: там оставалась часть его жизни.
Сначала ему нравилось плыть в одиночестве. Плеск волн, бескрайняя гладь воды и звездный шатер над головой отвлекали от тревожных мыслей, настраивали на философский лад. Затем он почувствовал, что замерзает, поискал в шлюпках брезент, о котором ему говорил боцман, и, не найдя там ничего, кроме окурков и засохшей кожуры от мандаринов, стал прыгать и делать физические упражнения, чтобы согреться. Пробегавшие то и дело мимо матросы, доложили о странном пассажире боцману, боцман – капитану, и Николая отвели в кубрик.
Но и там было мало радости. В большом полутемном помещении стоял тяжелый, невыносимо спертый воздух, от которого у Николая с непривычки перехватило дыхание. Внизу и наверху спали люди. Присев на угол крайней койки, он долго не мог согреться и привыкнуть к духоте. Пароход качало. В закрытые иллюминаторы била вода. Прислонившись к стене, он заснул, но спал недолго: обитатели кубрика проснулись и, не обращая на него внимания, громко разговаривали.
Одна смена ушла, вместо нее пришли другие люди, также не обращавшие на него внимания, как будто его тут и не было вовсе. Только один из них, молоденький, белобрысый матрос с красным, обветренным лицом и серо-голубыми глазами, наверное, простой крестьянский парнишка откуда-нибудь из Нормандии, поинтересовался, кто он такой и куда едет. Николай коротко рассказал свою историю и спросил, когда они будут в Бергене.
– Не скоро, – дружелюбно ответил тот. – Сначала зайдем в Абердин. Ты случайно не в курсе, почему ваши русские солдаты устроили в Марселе бунт? Мы их видели, когда там были, хорошие парни.
– За издевательство офицеров. Одного подполковника избили до смерти. За это восемь человек расстреляли.
– Как в Иностранном легионе. За это мы уважаем русских. Они умеют постоять за себя и хорошо воюют.
– Антуан, хватит трепать языком, – оборвал его товарищ с верхней койки. – Ложись, пока боцман не услышал.
– Уж и поговорить нельзя, – недовольно проворчал матрос. – Все молчи и молчи, надоел со своими замечаниями.
– Смотри, браток, договоришься. Боцман к тебе давно присматривается.
Тихо выругавшись, Антуан завернулся в тонкое одеяло и моментально заснул, по-детски посапывая и что-то бормоча во сне.
В Бергене Николай дал боцману денег и попросил провести его к капитану, чтобы тоже отблагодарить. Кривя в улыбке рот, тот заявил, что с людей Дэвиса денег не берет. «Мог бы в таком случае меня сразу поместить в кубрик, а не заставлять мерзнуть на палубе, – с досадой подумал Николай, сдерживая первые приступы кашля. – Все вы одной, шнейдеровской породы». А тот еще не постеснялся дать совет: «Месье! Что же вы так легко оделись? Купите себе теплое пальто и шапку».
И без него было ясно, что надо срочно запастись теплой одеждой. Однако за неимением времени – в Бергене и Осло он сразу попадал на нужные ему поезда, смог это сделать только в Стокгольме.
В столице Швеции была настоящая зима. Ледяной ветер метался по городу, бросая в лицо осколки твердого снега. Тяжелое свинцовое небо давило на дома и людей. Пройдясь по магазинам, Николай купил теплое пальто с меховым воротником шалью, меховую шапку, ботинки на меху и лекарства. Спрашивал везде мед, русскую водку или коньяк, но мед, как объяснили ему продавцы, давно исчез из продажи, а спиртное в Швеции еще с довоенного времени запрещено сухим законом.
Билет на Хапаранду – пограничный город с Финляндией, куда ему посоветовал ехать Петр Константинович Ильинский, лежал в кармане. Оставалось полдня, чтобы побродить по городу, посмотреть королевский дворец и старинные узкие улочки, но Николай чувствовал, что заболевает, и все это время просидел в вокзальном ресторане, наслаждаясь едой и кофе. Нейтральная Швеция не испытывала трудностей с продуктами. В тяжелые для Европы годы она процветала за счет заказов воюющих сторон и резко подняла свою экономику.
Однако были серьезные проблемы с углем. В ресторане еще кое-как топили, но поездка в холодном поезде, несмотря на все бытовые удобства и мягкие кожаные диваны, превратилась в настоящую пытку. На каждой станции пассажиры бежали в буфет, чтобы напиться горячего чая.
Сосед Николая по купе пожилой швед с подозрением смотрел на русского, прикладывавшего ко рту платок.
– У вас чахотка? – не выдержал, наконец, швед.
– Я еду из Парижа, там еще тепло. Резкий контраст в погоде, и вот, видите ли, результат – немного простудился..
Как только швед выходил на очередной станции в буфет, Николай давал себе волю и кашлял без остановки, пугая проходивших по коридору людей. К вечеру кашель разошелся не на шутку, бил озноб. Такого бронхита у него давно не было. К счастью, швед сошел в Бьерне, и до самого конца он оставался в купе один.
Неожиданно проводник принес ему два стакана горячего чаю и бутылку рома. Николай протянул ему деньги.
– Найон, найн, – замотал тот головой, – русским тяжело на фронте, но они выиграют войну и прогонят царя. Мы в это верим.
– Вы желаете России победу?
– Я – социалист и хочу, чтобы в России произошла революция. Вы же политический? Я это вижу.
– Спасибо вам за добрые слова, – сказал Николай, не ожидавший в таком месте услышать сочувствие в адрес своей родины.
– Я присутствовал на VIII конгрессе Второго Интернационала в Копенгагене. Самое сильное впечатление на меня произвел ваш Ленин, настоящий революционер. В Хапаранде я дам вам адрес. Если у вас есть проблемы с властью, надежные люди помогут вам перейти границу.
Николай так и не знал, есть ли у него проблемы с властью, но решил не рисковать и воспользоваться удобным случаем. Все остальные действия происходили, как в тумане: куда-то он ходил по записке проводника, кому-то давал деньги, с кем-то ночью, по глубокому снегу перешел границу, думая только о том, чтобы идти след в след и не упасть. Лес стоял темной громадой, тяжелые лапы елей били по лицу, цеплялись за одежду.
В маленькой финской деревне его повели в баню. Старый финн «обхаживал» его березовым веником, поил отваром из сосновых почек и на ломанном русском языке шутил, что завтра он будет выглядеть, как огурчик. И, действительно, на следующий день Николай чувствовал себя намного лучше: температура спала, кашель уменьшился.
Поезд на Петроград отошел в серых сумерках утра. За окном мелькал однообразный финский пейзаж с бесконечными синими лесами в туманной дымке и белыми мертвыми равнинами. «Белоостров» – прочитал он название очередной станции. И только тут до него дошло, что он – дома, в России, и совсем скоро будет в Ромнах. К горлу подступил ком, и сильно забилось сердце.


Петроград поразил его массой инвалидов с опустошенными лицами и безумными глазами. Вспомнились строки из Володиного письма в начале войны: «Скоро десятки тысяч этих несчастных появятся в наших городах с изуродованными телами и душами». Вот они эти солдаты, с костылями и на тележках, с пустыми рукавами, черными повязками на глазах. Их было так много, что невольно возникал вопрос: кто сейчас находится на фронте? Приставая к прохожим, они выпрашивали милостыню, целовали руки щедрым барышням, ругали тех, кто отмахивался от них, равнодушно проходя мимо. Они были всюду: на улицах, у соборов, в трамваях, без стеснения выставляли напоказ страшные культи рук и ног.
Удивляло и большое количество офицеров, гуляющих по Невскому проспекту с хорошенькими женщинами. Их здоровый вид и располневшие торсы говорили о том, что они прочно осели в тылу и не думают отправляться на передовую.
Улицы были плохо освещены, загажены мусором. Везде стояли длинные очереди за хлебом. У женщин из-под платков виднелись горящие нездоровым блеском глаза. Поражало злобное выражение лиц. Петроградцы голодали и мерзли.
Не желая беспокоить профессора Розанова и его жену, он провел ночь в гостинице недалеко от Николаевского вокзала, а рано утром штурмовал поезд на Москву.
С первых часов посадки стало ясно: в России теперь не существует понятий о совести и уважении друг к другу. Не разбирая, где купе, а где сидячие и плацкартные места, люди с билетами и без билетов врывались в вагоны, занимали свободные полки. Все кричали, ругались, пускали в ход кулаки. Не было видно ни жандармов, ни полиции.
Поезд назывался курьерским, но через каждый час останавливался и подолгу стоял среди заснеженных полей и лесов. Некоторые пассажиры вылезали по нужде в окна, без всякого стеснения справляя свои дела тут же у поезда. «Обратно с Лизой поедем через Японию и Дальний Восток, – думал Николай. – Это намного дольше, но там не будет такого безобразия. Можно, конечно, в Нью-Йорке устроиться на работу и ждать окончания войны. Только когда она кончится и что за это время станет с Россией, если она уже сейчас находится на грани морального и экономического разложения?»
Перед Москвой он задремал, и у него украли чемодан. Он страшно расстроился, так как там, кроме подарков для родных, были тетради с парижскими и тюремными записями. Соседи, конечно, заявили, что ничего не видели и не слышали.
В Москве он снова штурмовал поезд вместе с разъяренной толпой. Женщины в серых платках, мужики в овчинных тулупах, солдаты с пустыми рукавами и костылями. У них были такие же, как у людей в Петрограде, усталые, злые лица. Его новые соседи ругали генералов, интендантов, обворовывавших армию и кормивших фронтовиков тухлой тушенкой, Николая II, императрицу и ее полюбовника Распутина.
Больше всего Николая поразил рассказ старого еврея о том, что в начале войны по приказу высшего военного начальства из всех прифронтовых районов выселили евреев (целыми общинами, да еще под конвоем), как пособников немцам. Они двинулись в сторону России, умирая по дороге от голода и болезней. Сам рассказчик заболел в дороге тифом и очутился каким-то образом в Москве, где его долго лечили и вернули к жизни. Теперь он ехал обратно в то место, откуда его забрали в больницу, в надежде отыскать семью.
– Зачем меня вылечили, – тоскливо вопрошал он, вытирая грязным платком катившиеся по лицу слезы, – чтобы продлить мои страдания?
– Так вам жидам и надо, – со злостью сказал пожилой солдат. – Мало того, что шпионите на пользу германцам, так теперь решили народ голодом уморить. В Питере каждое утро в канавах находят мешки с мукой. Лавочники-евреи выбрасывают их, чтобы создать дефицит, а потом цены повышают. Пуд хлеба стоит три рубля.
– Хватит брехать, – перебил его другой солдат с костылями. – Ты, браток, сам недавно был на фронте, видел, что у нас оружия нет: лезем на немца с голыми руками. Поэтому он и прет на нас со всех сторон. А начальству што? Оно не хочет признаваться в своих неудачах. Ему надо свалить все на других. А кто в России всегда был «козлом отпущения»? Усек – евреи.
Николай не вмешивался в эти разговоры. Он не узнавал свой народ: злой, раздраженный, равнодушный к чужому горю. Все было чуждо и непонятно ему, как будто он попал в другую страну и другой мир. Не изменилось только отношение к евреям: у власти по-прежнему оставались ярые черносотенцы, готовые, пользуясь ситуацией, раздавить и уничтожить этот несчастный народ, заодно обвинив его и в своих военных неудачах.
Делая вторую пересадку в Сумах, он увидел следы преступного приказа военных властей в отношении евреев. Трупы несчастных беженцев, умерших от голода и тифа, лежали на всех близлежащих к вокзалу улицах. Их никто не убирал. Другие полутрупы сидели на тротуаре, протягивая руки к прохожим. Глаза стариков выражали смертельное отчаяние, лица женщин и детей отливали прозрачной синевой.

Глава 3

Чем ближе Николай подъезжал к родному городу, тем больше его охватывало волнение. Но поезд, казалось, не едет, а ползет. Все степь, да перелески. Наконец замелькали знакомые станции: Андреяшевка, Перекоповка, Беловоды. Последняя станция Засулье. Поезд дернулся и остановился.
Заглянув первым делом на Почту на привокзальной площади, где работал их сосед по улице Аникий Дмитриевич Дорошенко, или просто Митрич, как его звали в городе, он узнал от другого служащего, что Илья Кузьмич умер два дня назад и сегодня утром его должны были похоронить. Дорошенко был там.
Николай взял извозчика и с тяжелым чувством вины перед отцом поехал домой. На улицах, кроме нищих, прохожих почти не было. Нищие стояли и сидели около подъездов домов и дверей лавок, напоминая мумии. Изредка кто-нибудь поднимал голову на шум приближающейся коляски и, не дождавшись оттуда милостыни, провожал ее разочарованным взглядом. На одном из перекрестков к ним подбежали две девочки, молча протянули худые прозрачные руки. Николай нащупал в кармане мелочь и высыпал ее одной девочке, что поменьше, в ладонь. Не успели они отъехать, как между ними началась драка.
– Это местные или беженцы? – спросил он извозчика, молчавшего всю дорогу.
– А кто их разберет? И свои с голоду помирают, и пришлые. Столько народу за войну перебывало: поляки, жиды, литовцы. Вся Россия-матушка с места сдвинулась. Ночью на улице лучше не появляться: ограбят, разденут или того хуже – убьют. Такие кругом страсти, – поежился извозчик. – А вот и ваш дом. Приехали.
Все тот же забор из штакетника, покрашенный в зеленый цвет, калитка с задвижкой. В саду никого нет. Прошел по дорожке к крыльцу дома, открыл дверь, в нос ударил запах жареного мяса, самогона и табака. В столовой за П-образным столом сидели гости. При его появлении все на минуту оцепенели. «Миколка», – радостно закричал Ваня и, уронив стул, бросился к брату. За ним подбежали Илья и Гриша. Николай отыскал глазами маму. Елена Ивановна медленно поднялась из-за стола, вскрикнула и упала в обморок. Все сразу закричали, засуетились вокруг нее.
Братья отнесли мать в спальню и, пока Володя с помощью нашатыря приводил ее в сознание, молча стояли вокруг кровати. Володя поднял голову и невольно залюбовался ими: все в отца – высокие, широкоплечие, голубоглазые.
– Маме нужен воздух, – улыбнулся он, – идите в коридор. – И они, как малые дети, послушно на цыпочках направились к двери.
– Давайте, хоть обнимемся, – сказал Николай, когда они вышли в коридор и, не дожидаясь ответа, сгреб всех братьев в кучу. – А ведь мы – сукины дети, а не сыновья. Не уберегли отца. И я виноват больше всех.
– Все виноваты в равной степени, – отозвался Михаил, – да что теперь об этом говорить. Ты, надеюсь, навсегда вернулся в Россию, мама успокоится…
– Нет. У меня новость: еду в Нью-Йорк за Лизой. Она разошлась с мужем, хочу привезти ее с дочкой сюда.
– Опять для мамы новые волнения.
Елена Ивановна пришла в себя. Володя приказал ей оставаться в постели, дал снотворное, и пока оно не подействовало, попросила привести Николая.
– Только не волнуй ее, – предупредил Володя. – Ей было плохо еще на кладбище.
Николай присел на край маминой кровати, положил голову ей на грудь. Елена Ивановна гладила и целовала его волосы.
– Не успел, Колюшка, попрощаться с папой. Он так ждал тебя, так ждал…Милый мой, родной. Живой, и то, слава Богу. Боялась, что убьют тебя по дороге. – Она подняла его голову, чтобы рассмотреть лицо. – Ты сильно изменился. Возмужал, стал настоящий европеец… Да ты, кажется, весь горишь? Ты болен. Володя, дай ему лекарства. Да, травы бы, травы заварить. Скажите Марфе.
– Не беспокойтесь, мама. Мы все сделаем, – сказал Володя и, увидев, что Елена Ивановна закрыла глаза, сделал Николаю знак выйти.
Братья ждали их в коридоре.
– А где Олеся? – спросил Николай, не видевший среди гостей сестру.
– В летней кухне, помогает Марфе готовить.
– Идемте к гостям, а то бросили одних, – сказал Володя.
Все двинулись к столовой. Николай остановил Сергея.
– Подожди немного. Дай на тебя посмотреть, а еще лучше пойдем на воздух.
Они вышли на крыльцо, сели на верхнюю ступеньку.
– Курить будешь? – Сергей протянул брату коробку с папиросами.
– Нет, меня мучает кашель. В дороге простудился. А у тебя, как с легкими?
– Даша за мной следит, все время чем-то пичкает, посылает к докторам. При ней не курю, а здесь дал себе волю.
Из окон падал свет на соседние кусты сирени; казалось, они тянут свои ветки к дому, как к солнцу. В саду скрипели деревья, эти звуки тревожили птиц, испуганно вскрикивавших спросонья. Так было всегда. Ближе к ночи отец обычно с фонарем обходил весь сад, проверяя, не забрались ли в него чужие коты и собаки, которые могли проникнуть в хлев и напугать животных. Своих собак они никогда не держали из-за детей. Кошка была одна, Сильва, прозванная так за красивые глаза. Сейчас, напуганная присутствием чужих людей, она сидела на скамейке около клумбы, откуда светились огоньки ее глаз. Она была совсем старая.
– Сильва, – ласково позвал Сергей, – иди сюда.
Кошка спрыгнула со скамейки и побежала в сторону летней кухни, где находились Марфа и Олеся.
– Отвыкла от нас, – разочарованно протянул Сергей.
– По папе скучает, животные все понимают. Ты работаешь, Серега?
– Работаю, … на Брянке. Мама тебе, наверное, писала, что у нас с Дашей трое детей: старший сын и две девочки, погодки.
– Поздравляю! А про Кузьмича что скажешь?
– Что про него говорить: печальная история. После смерти жены запил и стал немного того, – Сергей покрутил пальцем около головы.
– Умом тронулся?
– Вроде этого. Временами кричит, бьется головой об стенку. Белая горячка. Мы снимаем хату по соседству. Детям это видеть ни к чему.
– Жаль Кузьмича. Хороший был человек. Никогда бы не подумал, что он мог так сорваться.
– А ты? Как это тебя угораздило стать анархистом? Рабочие до сих пор вспоминают тебя добрым словом.
– Спасибо за память, а то наши товарищи в Женеве с легкой руки Петровского меня осудили. Да не в них дело. За эти годы я многое пересмотрел и передумал. Только теперь все это ни к чему. Война!
– Ошибаешься. Война, наоборот, вдохновила людей. В армии началось брожение, солдаты бегут с фронта.
– Что в этом хорошего? Я видел этих людей в поездах. Безумные лица. Их дезертирство приведет к поражению России.
– Большевики думают иначе, – сказал недовольно Сергей, нажимая на слово «большевики», – в стране назревает революция.
– Ленин с самого начала войны призывал перевести ее в гражданскую. Только на кого он рассчитывает? Люди устали, кругом разруха, голод, армия деморализована. На дорогах – горы трупов.
– Ты не прав. Сейчас как раз сложился самый подходящий момент для того, чтобы сбросить царя, нам здесь видней, чем за границей.
Николаю не хотелось спорить с братом и выяснять отношения в такой неподходящий момент.
– Ну, ее, эту политику, – сказал он добродушно. – Мы с Лизой первое время будем жить в Ромнах, и ты привози сюда Дашу с детьми. Будем отъедаться на маминых борщах и фруктах. Хотя и в Ромнах не так спокойно. Мне извозчик по дороге рассказывал, что здесь грабят и убивают.
– А в Париже война на людях не отразилась?
– Отразилась, конечно, но не так.
– Оно и понятно: Россия одна за всех отдувается. Ты, пока здесь будешь, укрепи калитку и поставь хороший замок. А вообще неплохо бы сделать новый сплошной забор. К ним уже два раза пытались залезть грабители. Еще бы собаку завести, так вы сюда приедете с ребенком. Без собак сейчас в собственных домах нельзя.
– Если надо, возьмем и собаку, – Николай почувствовал в словах брата упрек. – Я здесь долго не задержусь. Буду искать работу.
– В Екатеринославе?
– Пока не решил.
В этот момент из летней кухни вышли Марфа и Олеся с блюдами новых закусок. Сестра видела Николая последний раз, когда он приезжал в Ромны вместе с Лизой в 908-м году. Ей было тогда пять лет. Увидев его сейчас на крыльце вместе с Сергеем, она догадалась, что это он, поставила на ступени блюда и с визгом повисла у него на шее, уверяя, что хорошо помнит его. Марфа обняла его и заплакала. «Ох, и намучился батюшка наш перед смертью, – проговорила она сквозь слезы, – не приведи господь».
В столовой, как это всегда бывает к концу любого застолья и даже поминок, стало шумно. Гости оживленно разговаривали, кто-то даже затянул песню, но быстро смолк, услышав шиканье соседей. Николай заметил в конце стола Ганну и ее подругу Олесю. Обе с мужьями-фронтовиками и уже довольно пьяными. Николай кивнул всем головой, сел рядом с Михаилом и Володей, но тут же встал и, подняв стакан с самогоном, заговорил об отце и говорил, наверное, так проникновенно, что женщины зашмыгали носами и потянулись к носовым платкам.
Все бы эти слова сказать отцу раньше, но Николай не успел, это его мучило больше всего. Он разом выпил весь стакан с самогоном и моментально отключился. Очнулся от того, что кто-то тряс его за плечо. Это Марфа принесла горшок с растопленным салом. Проспал он, видимо, долго. Гости разошлись. Олеся и братья успели вынести посуду в летнюю кухню и навели порядок в столовой. На диване в гостиной была приготовлена постель. Проводив его туда, Марфа велела раздеться до пояса и, как в далеком детстве, принялась растирать салом его спину и грудь. Умиленно смотря на ее лицо, он безуспешно пытался поймать и поцеловать ей руки.
– Ах, Колюшка, – горестно причитала она, – сколько же мы здесь с Еленой Ивановной и Ильей Кузьмичом за вас всех настрадались. Одному Богу известно. Он, родимый, видел все наши слезы. А когда пришло известие о гибели Володи? Не дай Бог еще раз такое пережить. Оно-то, это известие, и доконало Ильюшу. Сразу к земле пригнуло.
Володя принес градусник и засунул ему подмышку.
– Если температуры нет, поставлю банки, – сурово сказал он.
– Тебя хлебом не корми, дай лечить. Марфа меня уже натерла салом.
– Не шути с легкими. Недаром тебя французские врачи забраковали на медосмотре. По кашлю вижу, что у тебя запущенный бронхит, если не хуже.
– К утру все пройдет.
Однако доктор был неумолим. Вынув градусник, также сурово произнес:
– Тридцать восемь и шесть. Выпей порошки и постарайся заснуть. Банки ставить нельзя, да и с салом Марфа поспешила.
– Давай посидим еще немного. Мне сейчас так хорошо.
– Тогда рассказывай о себе. Что ты опять надумал с Лизой?
– Представь себе, в самый последний момент перед отъездом из Парижа получил письмо от Анны. Лиза, оказывается, давно ушла от мужа, живет у них с мамой и глубоко страдает. Решил за ней поехать.
– Зачем тебе это надо? У тебя есть Андри, женись на ней. Бери пример с меня. Любовь – это полная чепуха. Мы себе что-то внушаем, на самом деле – это только иллюзия, химические процессы, происходящие в организме и мозгу человека.
– Значит, я однолюб или дурак, что, наверное, одно и то же. Мне казалось, что я стал ее забывать, а, когда узнал, что ей плохо, понял, что не только люблю, но не могу без нее. Да и с Андри не так все просто. Она не хочет ехать в Россию, а я не могу больше оставаться за границей.
– Лиза доставила тебе столько неприятностей. А если она снова выкинет фортель?
– Тогда все: пуля – в лоб, – приставив палец к виску, Николай щелкнул пальцами. – Шучу, конечно.
– Женщина – такое сложное существо, – задумчиво протянул Володя. – Никогда не поймешь, что она хочет.
– У тебя проблемы с Леной?
– Всякое бывает. Мы не всегда друг друга понимаем, – в голосе брата послышалась горечь. – Где же вы будете жить?
– Первое время здесь, у мамы, а там посмотрим.
– Можете приехать в Москву. У нас большая квартира, места всем хватит.
– Спасибо, прежде надо определиться с работой.
– В Москве и определишься. Жаль, не можем еще поговорить. Мне завтра рано уезжать. А так много хочется тебе сказать: о войне, России. Это теперь другая страна. Люди озлоблены до предела. Вот-вот должно что-то произойти.
– Я тоже это заметил. Возможно, начнется революция. Как мне сказал Серега, большевики считают, что она не за горами.
– Не хватало после войны пережить еще и революцию. Опять смерть и кровь. – Володя помолчал, поглаживая лодыжку больной ноги. Лицо его сморщилось от боли. – Натрудил за весь день. А тебе надо как следует поправиться. Здесь есть хороший врач Шапиро. Он сделает рентген легких и назначит курс лечения. Я скажу маме.
– Только не говори маме, – взмолился Николай. – Они меня с Марфой и без Шапиро вылечат.
Братья разъезжались в течение недели. Последним уехал Гриша. Все эти дни они с Николаем наводили порядок в оранжерее, где за болезнь папы все пришло в запустение. Вынесли засохшие деревья в кадках и цветы, поменяли в горшках землю. Гриша составил список работ, которые нужно будет провести в саду, когда они сюда приедут с Лизой. На виноградник и клумбу с цветочными часами махнули рукой.
Мама относилась к их работе с безразличием: как будто с уходом папы остановилась и ее жизнь. Только ежедневные хлопоты с животными заставляли ее двигаться и что-то делать. Иногда подходила к Николаю, обнимала его и, прижимаясь к груди сына, орошала ее слезами. Он гладил ее плечи, целовал волосы, пронизанные сединой. Слова Марфы о том, как они настрадались за последнее время, не выходили у него из головы.
Зато не мог налюбоваться на Олесю, ставшую маленькой образованной барышней: она играла на рояле, увлекалась литературой, свободно говорила по-французски. Еще была хохотушкой, или это такой возраст – тринадцать лет, когда живется легко и беззаботно, и каждый пустяк вызывает неудержимый смех.
Мама и Марфа рано ложились спать, и они с сестрой подолгу сидели в гостиной. Олеся негромко играла на рояле, читала ему стихи новых русских поэтов, о которых он не слышал. Ему было хорошо и спокойно в родном доме. И Лизу с дочкой он хотел привезти именно сюда, чтобы она знала: это – ее дом, здесь она всегда будет чувствовать себя свободной. В столовой и гостиной висят картины, которые они привезли сюда по настоянию Григория Ароновича перед отъездом Фальков в Америку. Куда ни посмотришь, везде его любимые антикварные вещи: фарфор, часы, статуэтки, торшер с витыми рожками. В шкафу спрятаны шкатулки с украшениями Сарры Львовны, предусмотрительно оставленные для них, чтобы в случае чего продать.
Он представлял, как Лиза ходит по комнатам или занимается с мамой в столовой каким-нибудь делом, как они в четыре руки играют на рояле, и ее длинные, красивые пальцы бегают по клавишам. Обе переглядываются и радостно улыбаются, как это было в далеком 908-м году. Тогда стояла зима, сейчас они приедут скорей всего весной. Все распустится, сад станет белым, будет много тюльпанов и нарциссов.
Каждый день Николай ездил на почту узнавать о телеграмме из Нью-Йорка. Видя его расстроенное лицо, Дорошенко неизменно говорил, что германцы где-то перехватывают все телеграммы. И чем ближе приближался день отъезда, тем больше его одолевали сомнения в том, что Лиза его любит и ждет.
Елена Ивановна видела состояние сына. Как-то вечером он сидел на скамейке перед клумбой, уставившись в одну точку. Подойдя к нему сзади, мама обняла его за плечи, поцеловала в голову.
– Думаешь о Лизе, сынок, – осторожно спросила она, – весь исстрадался, круги под глазами. Может быть, не стоит ехать в Америку. Миша говорил, что у тебя в Париже есть другая женщина. Забудь Лизу, она тебе всю жизнь исковеркала.
– Я тоже не ангел, мама, виноват во всем, что с нами произошло, не меньше, чем она, а может быть, и больше. Характер нашел на характер, и получилась глупость. Если не вы, мама, то кто меня поймет. Я люблю ее. А та женщина, Андри, не хочет ехать в Россию и жить тут. Для нас обоих это стало непреодолимой преградой. Это меня тоже мучает, – он посадил Елену Ивановну рядом с собой и нежно привлек к себе. – Вот такой у вас, мама, непутевый сын.
– Все так происходит, Колюшка, оттого, что вы забыли Бога, но он милостив, всех простит. Сходи в церковь, исповедуйся, причастись, и на душе станет легче.
– Вы, мама – наш главный Бог и судья.
– Какой я вам судья? Вы уже сами взрослые, сколько всего пережили, насмотрелись в этой жизни, – она горестно вздохнула. – Нет, без Бога нельзя. Лизе нужно обязательно принять православие, и обвенчаться вам в церкви. И ты Бога чаще вспоминай. А мы с Марфой за вас будем здесь денно и нощно молиться.

Глава 3

Обратно в Европу Николай добирался тем же путем: через Петроград, Хапаранду, Стокгольм, Осло, Берген. Из Бергена отправился в Саутгемптон. Через три дня уже плыл на американском судне «Адриатика», прибывающим в Нью-Йорк за неделю до нового года.
Ему до того надоело путешествовать, что все эти дни он не выходил из каюты, кроме походов в ресторан три раза в день, читал книгу, спал и беседовал со своим соседом, молодым американцем Джоном. Джон был сыном преуспевающего промышленника в Вашингтоне. За год до начала войны отец отправил его учиться в Берлинский университет, считая, что Германия – самая преуспевающая страна во всех областях индустрии, бизнеса и экономики. Война вынудила студента перебраться в Англию и поступить в Оксфордский университет, где, по его словам, профессура значительно хуже, чем в Берлине. Джон был твердо уверен, что настоящему предпринимателю экономические знания ни к чему: главное иметь чутье и опыт. У него все это есть.
Задолго до войны они с отцом сумели на разнице акций ряда строительных американских компаний сколотить приличное состояние. В начале войны отец вложил деньги в крупный машиностроительный завод, постепенно выкупил долю у других учредителей и стал его единственным владельцем. Завод теперь полностью работает на английскую и французскую армии, получая от этого весомую прибыль.
Студент уверен, что предназначение Америки – главенствовать в мире, что ей ни к чему вступать в войну и посылать своих солдат на чужую бойню, а немцев следует наказать экономическими санкциями, поставить Германию в зависимость от иностранного капитала, явно имея в виду свою страну. Про Россию говорит, что она погрязла во внешних долгах и живет за счет зарубежных кредиторов. Этот самоуверенный юнец был типичным представителем американской буржуазии.
В Нью-Йорке, не сходя еще на берег, Николай убедился в преимуществе быть американцем. В двенадцать часов дня на борт «Адриатики» поднялись представители таможенной и медицинской служб. У Джона и других его соотечественников быстро проверили документы и разрешили спуститься на берег. Остальных пассажиров заставили проходить мучительные процедуры осмотров, затянувшихся до вечера. Команда сама от этого страдала, и капитан, то и дело появлявшийся на палубе, проклинал таможенников и врачей. Кто-то из знающих пассажиров сказал, что эти осмотры – чистая формальность. Капитан пожалел дать чиновникам деньги, и теперь компания терпит убытки, обеспечивая весь день судно теплом и электричеством.
Николай еще из Саутгемптона послал Фалькам телеграмму о дне своего прибытия в Нью-Йорк и теперь пытался рассмотреть в толпе встречающих Лизу и Анну, но безуспешно: слишком много там было народу. Только в восемь часов вечера измученные пассажиры спустились на берег. Николай даже не стал искать сестер и сразу поехал к ним домой.
Дверь открыла Сарра Львовна. Рядом с ней стояла Лизина дочка с такими же чудесными, бархатными, как у матери, глазами, с любопытством рассматривая незнакомого человека. Он вынул из чемодана куклу, купленную специально для нее в Петрограде, и протянул ей. Девочка взяла ее, тихо прошептала «Спасибо!» и, застеснявшись, спряталась за спину бабушки. Сарра Львовна обняла его и крепко расцеловала.
– Милый мой, родной. Наконец-то вы приехали. Лиза замучилась, ожидая, вас.
От этих слов у Николая моментально улетучилась тревога, не покидавшая его все последнее время.
– А где она? – спросил он.
– Они с Анной с утра уехали в порт.
Николай решил ехать обратно, но Сарра Львовна убедила его, что они обязательно разминутся по дороге. Провела его в гостиную-столовую, принесла туда чистое белье, предложила принять душ. «Будьте, как дома, не стесняйтесь», – ласково сказала она, и Николай почувствовал себя в родной обстановке, как в Екатеринославе.
Лиза с Анной целый день провели в порту, ожидая, когда пассажиров отпустят с лайнера. Наступил вечер. На ярко освещенных палубах толпились люди, и, прильнув к бортам, искали внизу своих родных, кричали, переговаривались. Когда, наконец, на нижней палубе началось движение, толпа оттеснила сестер далеко назад, и в этой сутолоке они пропустили Николая. С трапа спустились последние пассажиры. Прошли таможенники и сотрудники санитарной службы в синих халатах. Свет на палубах притушили. Ничего не оставалось делать, как ехать домой.
Был уже первый час ночи, когда хлопнула входная дверь. Николай бросился в коридор. Увидев его дома, сестры от неожиданности остолбенели. Анна первой пришла в себя, по-родственному расцеловала его и ушла в свою комнату. Сарра Львовна пронесла в гостиную поднос с чайником и едой и, пожелав им спокойной ночи, оставила одних. Лиза за все это время не шелохнулась. Они стояли в коридоре и, не отрываясь, смотрели друг на друга. Николай заметил, что она отрезала волосы, короткая прическа придавала ее лицу новое, незнакомое ему выражение. В целом же за эти годы она мало изменилась, только слегка пополнела в груди и плечах, как это бывает у женщин после родов.
– Лиза, милая, что же ты молчишь, я приехал за тобой?
Она продолжать молчать, находясь в каком-то оцепенении. Николай рывком притянул ее к себе и стал целовать в глаза и губы, как любил это делать раньше. Разрыдавшись, Лиза уткнулась ему в грудь, чувствуя под рубашкой его тело, такое родное и любимое.
– Не могу поверить, что ты здесь, – сказала она, всхлипывая. – Если бы ты знал, как мне было плохо без тебя.
– Скажи мне прямо сейчас, чтобы я знал: ты готова вернуться со мной в Россию, в Ромны?
– Я теперь не одна, у меня дочь.
– Конечно, с дочерью.
– Готова. А Елена Ивановна? Она меня осуждает?
– Мама нас ждет. Папа умер, она очень страдает. Ей сейчас нужно, чтобы рядом были близкие люди.
– Боже мой! Сколько раз я вспоминала Ромны, мечтала там снова очутиться… Аннушка с нами тоже поедет, к Мстиславу. Помнишь такого? Он до сих пор ей пишет и ждет ее.
– Милые вы мои сестры, вам давно пора отсюда уехать и начать новую жизнь. Может быть, и Сарра Львовна с нами поедет?
– Мама не может бросить тетю Лию, Иннокентий находится в клинике и… могила папы здесь. Она ходит туда каждое воскресенье.
– Сарра Львовна сильно изменилась.
– Нам здесь всем было тяжело. Только не спрашивай меня ни о чем. Я сама когда-нибудь тебе все расскажу.
– Хорошо. Тогда идем пить чай, и будешь слушать мои рассказы.


Все эти дни они решали, каким путем и когда возвращаться в Россию. Николай настаивал на том, чтобы дождаться окончания войны: полное поражение Германии и ее союзников казалось ему вопросом времени. А если ехать, то через Японию и Дальний Восток, далеко, но намного надежней, чем через Европу. Сестры, и больше всего Лиза, хотели ехать немедленно и тем же путем, что и Николай. Их не пугали сообщения в газетах о нападении немецких подводных лодок на пассажирские суда. В качестве аргумента они нашли в «Нью-Йорк таймс» интервью с капитаном крупного лайнера, в котором тот рассказывал, как их судно от Ла-Манша до середины Атлантического океана сопровождали четыре американских крейсера. Также крейсера сопровождают суда обратно в Европу. До его приезда они начали оформлять документы для выезда из Америки, и со дня на день ждали их получения.
На всякий случай Николай побывал в редакции анархистской газеты «Голос труда», чтобы прозондировать вопрос о работе. Первым, кого он там встретил, был Волин. Вскоре после отъезда Николая из Парижа Сева за антивоенные статьи оказался в концлагере, сумел оттуда сбежать и приехал в Америку. Газету по-прежнему редактировал Максим Раевский. Кроме них двоих, в редакции оказались еще несколько старых товарищей по Женеве и Парижу. Выслушав рассказ Николая о России, они заставили его сесть за стол и написать об этом статью. Николай с удовольствием это сделал.
Статья получилась большая. В ней он использовал разговоры людей, услышанные им в дороге от Петрограда до Ромен и на обратном пути до Нью-Йорка. «В России сложилась взрывоопасная ситуация, – писал он. – Народ, особенно солдаты, вернувшиеся с фронта, не годные из-за ранения к службе, настолько озлоблены на царя, правительство, военное руководство и бессмысленную войну, что готовы пойти за кем угодно: Пугачевым, Лениным, меньшевиками, эсерами и т.д. Самодержавие бьется в конвульсиях». Кончалась статья фразой: «Пройдет время, и начнется междоусобная война».
– Почему ты так решил? – спросил Волин.
– Потому, что у русских людей сейчас нет предела злобе и ненависти. Они станут предавать и убивать не только богатых, но и таких же простых и бедных людей, как они сами. Сосед пойдет на соседа, брат – на брата, отец – на сына. Уже сейчас из-за буханки хлеба люди готовы убить друг друга, вырывают его из рук прохожих, нападают на женщин и стариков.
– Эту фразу надо выбросить, – настаивал Всеволод. – Мы должны вселять читателям оптимизм, уверенность в будущее.
– Но это – правда, пусть и жестокая.
– Статья, что надо, – прервал их спор Раевский. – Я разбиваю ее на три части. Первую ставлю в ближайший номер, остальные две – пойдут следом, концовка мне тоже не нравится. Я ее убираю. Договорились?
– Хорошо, раз вы так настаиваете, – пожал плечами Николай, не ожидавший такой реакции от товарищей: ведь той, другой России они еще не знали.
Максим охотно брал его в штат редакции, предложил сразу приступить к работе. Но сестры были неумолимы: ехать в Россию и как можно скорей, так им надоела Америка.
Накануне отъезда Лиза повела дочку прощаться с отцом. Николай проводил их до подъезда дома, а сам остался ждать на улице. Через полчаса они втроем спустились вниз. Лиза выглядела растерянной и, собравшись с духом, представила мужчин друг другу. Дмитрий вызывающим тоном сказал, что хотел посмотреть на человека, с которым уезжают его жена и дочь: можно ли ему доверять? Николай промолчал. Вера была на руках у отца. Она обнимала его за шею, со слезами причитая, что «не хочет уезжать от своего папочки. Пусть он тоже едет с нами».
Рассердившись, Лиза отшлепала ее, та еще больше разрыдалась. Наконец после долгих уговоров, она перешла к матери, продолжая плакать и твердить, что любит только своего папочку.
Этот инцидент неприятно подействовал на Николая. Однако Лиза не придала ему значения.
– Дима грубо с тобой разговаривал, – сказала она, когда они расстались с Руженским и сели в автобус, – это не свойственно ему, он – добрый, покладистый человек. Я ему оставила роменский адрес, разрешила туда писать и приезжать, когда он вернется в Россию. Ты не сердишься?
– Конечно, нет. Ты правильно сделала.
– Он взял с меня слово никогда не менять у Верочки фамилию.
– Это его право. Я хотел ее удочерить и дать свою фамилию, но можно обойтись и без этого. Она – хорошая девочка. Я уверен, мы с ней быстро поладим.


В 20-х числах февраля они покинули Нью-Йорк и через неделю прибыли в Лондон. На следующий день – это было третьего марта, кельнер, принесший им завтрак в номер гостиницы, загадочно улыбаясь, сообщил, что в России произошла революция, и положил на стол пачку английских газет. Все они открывались сообщением: «Государственный переворот в Петрограде. Император Николай II отрекся от престола в пользу своего брата Михаила Александровича». Других подробностей не было.
– Ничего не понимаю, – взволнованно произнес Николай, пытаясь разыскать еще что-нибудь на других полосах. – Царь сам отрекся от престола, и почему-то в пользу брата, а не сына… Этот переворот совсем некстати. Теперь мы можем здесь надолго застрять. Хотя может быть и польза. Каждая революция первым делом объявляет амнистию политическим изгнанникам, и, если у нас, действительно, произошла революция, то новая власть ее тоже объявит. Тогда мы можем без опасения, что нас арестуют, вернуться в Россию. Я срочно еду в наше посольство.
– Я с тобой, – поднялась Лиза, – Аня побудет с Верой.
– Нет, пожалуйста, оставайся в отеле. Я узнаю все подробности и вернусь.
Во дворе русского посольства бурлила огромная толпа эмигрантов. Взрослые люди, как дети, возбужденно кричали, поздравляли друг друга и радостно обнимались: «Свобода! Свобода, друзья! Самодержавие рухнуло». Однако толком никто ничего не знал. Постепенно из разных слухов и сообщений сложилась более-менее ясная картина. В Петрограде произошло вооруженное восстание. 27 февраля рабочие и солдаты почти полностью овладели городом. В их руки перешли мосты, вокзалы, Главный арсенал, телеграф, Главный почтамт, важнейшие правительственные учреждения. Испугавшись новой революции, в ставку штаба, где находился император, приехала делегация от Думы и вынудила его подписать Манифест об отречении сначала в пользу своего сына Алексея, а когда Николай возразил против этого, – в пользу брата Михаила. Тот в свою очередь отказался от престола. Тогда думцы сформировали Временное правительство во главе с князем Львовым. Таким образом, самодержавие в России рухнуло; тихо, мирно, без крови произошла буржуазная революция.
Эмигранты потребовали, чтобы советник посольства Константин Дмитриевич Набоков или кто-нибудь из его сотрудников объявили, когда они смогут вернуться на родину.
Днем к толпе вышел первый секретарь посольства Евгений Васильевич Саблин. Его встретили возмущенными от долгого ожидания возгласами: «Наконец-то», «Когда вы отправите нас домой?», «Мы хотим ясности».
– Подождите, – стараясь всех перекричать, сказал Саблин. – Всем эмигрантам помогут вернуться в Россию, но не так скоро: мы ждем указаний от нового правительства.
– Какие еще могут быть указания? Выдать документы и дело с концом.
– Эти нас тоже бояться, – выкрикнул кто-то со злостью, – будут тянуть резину.
Народ не расходился. По чьей-то инициативе начали составлять партийные списки. На всякий случай Николай записал себя и своих родных в анархисты-синдикалисты.
По срокам у него еще был действителен пропуск на имя представителя русской военной миссии в Париже, выданный ему Ильинским. Решив им воспользоваться, он попытался попасть к Набокову, но тот никого не принимал. Тогда он записался на прием к русскому военному агенту в Великобритании генералу Николаю Сергеевичу Ермолову. Узнав, что его хочет видеть человек от Игнатьева, генерал приказал пропустить его вне очереди.
– К сожалению, наши полномочия с Алексеем Алексеевичем кончились, – с грустью сказал старый генерал, выслушав просьбу Николая помочь ему как можно скорей выехать с семьей в Россию, – постараюсь сделать, что в моих силах. Должен вам сказать, что английское правительство категорически настроено против большевиков и тех партий, которые выступают с антивоенными лозунгами. Боюсь, что этим людям будут чинить для выезда всяческие препятствия.
Генерал с интересом разглядывал посетителя.
– Вы – штатский человек. Что вас связывало с Алексеем Алексеевичем?
– Я работал инженером на заводе, помогал ему выполнять для России военные заказы. Отсюда, из Англии мы получали толуол.
– О-о-о! Тогда в отношении вас возражений не будет. И все-таки вы уверены, что вам надо именно теперь ехать в Россию? Там беспорядки, вооруженные столкновения. Возможно, в Петроград будут вызваны войска с фронта. Не лучше ли остаться в Лондоне или вернуться в Нью-Йорк? У вас маленький ребенок.
– Надо посоветоваться с моими родными, вряд ли они согласятся.
– Вы большевик?
– Анархист.
– Вот оно что. Я уважаю Кропоткина как ученого и мыслителя, но плохо понимаю его политические взгляды. Они мне представляются некоей литературной фантазией. Впрочем, никто не думал, что самодержавие может рухнуть в один миг. Еще вчера это было невозможно, а сегодня – свершившийся факт. Те, кто заставил царя отречься от престола, очень скоро пожалеют об этом.
– У них не было другого выхода. Ни Дума, ни старое правительство не могли управлять ситуацией. Я был недавно в России, видел, что там происходит. Повсюду нищие и трупы.
– Революция приведет к поражению России в войне, – поморщился Ермолов. – Да будет вам известно, молодой человек, промышленность России сейчас находится не в таком уже плохом состоянии. У нас достаточно пушек и пулеметов, чтобы начать решительные действия на всех фронтах. Есть танки, аэропланы, но нет дееспособной армии, ее разложили те люди, которые сейчас рвутся домой, чтобы окончательно ввергнуть страну в пропасть. – Ермолов встал, давая понять, что разговор окончен. – Приходите недели через две. Надеюсь, к тому времени все прояснится.
Время тянулось невыносимо долго. Гуляя целыми днями по Лондону, они удивлялись, что англичане почти не говорят о русской революции, а газеты скупо сообщают о том, что происходит в Петрограде. Боялись только, что Россия выйдет из войны и оставит один на один союзников по Антанте с Вильгельмом. Полосы ведущих изданий заполняли статьи о подводной войне, которую Германия объявила Англии. За два с половиной месяца 1917 года британских судов было потоплено больше, чем за весь прошлый год. Ругали также Америку и ее президента Вильсона, не желавшего вступать в войну. Все помнили его фразу из послания союзным странам о том, что США «обладают слишком большой гордостью, чтобы воевать».
По вечерам Николай один ходил на эмигрантские собрания, где все разговоры вертелись вокруг событий в России, а споры иногда доходили до кулаков, но там всегда можно было узнать что-то новое и полезное для себя.
Кропоткин в эти дни дал несколько интервью иностранным журналистам. Он приветствовал революцию в России, при этом подчеркивал, что войну надо довести до конца. У Николая было желание съездить к Петру Алексеевичу в Брайтон, рассказать о том, что он видел в стране собственными глазами: народ устал и вряд ли способен одновременно участвовать в революции и войне. Но, вспомнив болезненное состояние Кропоткина на встрече с анархистами в Париже четыре года назад, отказался от этой мысли.
Ждали известий из Петрограда. Наконец Общественный комитет Государственной думы опубликовал свою ближайшую программу, в которой говорилось о полной и немедленной амнистии по всем делам: политическим и религиозным. Эмигранты ликовали.
Однако радость их была преждевременной. Временное правительство потребовало от всех своих послов при выдаче паспортов учитывать отношение данного человека к войне: патриот он, то есть стоит за продолжение войны и тем любезен господам Родзянко и Гучковым, или требует окончания войны. Если второе, то пусть остается за границей.
Это «отношение» должны были подтвердить другие, «достойные» эмигранты или специальные комитеты, созданные для этого при посольствах. Большей глупости нельзя было придумать. Ходили слухи о существовании «контрольных, или черных списков», широко применяемых к русским политическим эмигрантам, неугодным правительствам Франции и Англии. Одновременно повсюду вводились «выездные визы» – разрешение на выезд из страны.
Николай надеялся на помощь Ермолова, как тот обещал, но, занятый текущими делами, генерал совершенно забыл о нем. Чтобы загладить свою вину, атташе выдал Николаю официальную бумагу о политической благонадежности его и членов его семьи, ссылаясь на Игнатьева. Это уже было полдела. Все остальные документы и печати им пришлось добывать самим, обивая пороги разных учреждений и предъявляя каждый раз пропуск на представителя Русской военной миссии во Франции – La Mission Russe en France.
В середине апреля они, наконец, выехали домой, не из Лондона, а из Бергена. Всю дорогу Николая одолевали сомнения, правильно ли они делают, что возвращаются в Россию. Не лучше ли остаться в Англии и там переждать это тревожное время, как советовал Ермолов? Непонятная и неожиданная революция не вызывала у него особой радости. Самодержавие рухнуло, но что за этим последует дальше?
Сестры же, несмотря на тяжелое путешествие, были счастливы. Анна не могла дождаться встречи с Мстиславом. Ему послали из Хапаранды телеграмму; в ответной телеграмме он обещал их встретить в Петрограде. Лиза мечтала о Ромнах, доме с оранжереей и фруктовым садом, где они начнут с Николаем новую жизнь. Уже в Лондоне, она поняла, что беременна, но не стала говорить об этом своим близким, чтобы не обременять их в дороге лишними заботами о себе.
А поезд шел и шел вперед мимо голубых озер и рек Финляндии, ее дремучих лесов, маленьких городов и деревень, приближая их с каждым часом к желанной цели – России.

Москва, 2013.

Свежие записи

Новости сайта

На странице «Прототипы» выложена информация о Павле Арском. Павел Александрович Арский (1886, деревня Королево Юхновского уезда Смоленской губернии – 1967, Москва ). Поэт, драматург, работник Пролеткульта. Дед Наталии Арской по отцовской линии. Значительная часть материала книги мемуаров Н. Арской «Родные лица» посвящена ему. Также является прототипом  папы Алеши в повести Арской «Тайна одного сундука» (повесть не является его биографией).

  1. Книги автора Добавить комментарий